- Вам известно, что для внешнеполитических целей нашего фюрера нет ничего важнее, чем абсолютное и ничем не ограниченное обладание властью внутри страны. Мы для того и существуем, чтобы создавать и обеспечивать эту власть. Если вспомнить о том, в каком состоянии находился народ, когда фюрер пришел к власти, то мы можем быть довольны. Тем не менее еще есть подрывные элементы… И вы сами знаете, что один-единственный интеллигент, который выступает на тайных сходках с поучениями или даже читает тексты из Библии, давая им сомнительные толкования, что один такой интеллигент опаснее, чем тысяча тупиц, которые вопят во все горло, но моментально становятся тише воды, стоит им только получить от полицейского пару затрещин. Полгодика в концентрационном лагере превращает некоторых из них в самых ярых сторонников и почитателей нашей идеи. Так или иначе, но мы должны сейчас заняться одной группой таких интеллектуалов; мы обязаны ее уничтожить. Послушайте, - он пригвоздил Ганса к месту фанатичным взглядом своих круглых глаз, - сегодня в половине десятого, а сейчас половина девятого, вы встретитесь в Мертенхайме на Шпаррштрассе с отрядом нашей патрульной службы перед домом, который, как нам известно, служит местом собраний некоего молодежного кружка бывших активных сторонников Христа. Там они беседуют по так называемым "текущим вопросам". Один из наших осведомителей сегодня участвует в этой встрече, дом будет полностью окружен, и всю эту банду схватят, так сказать, на месте преступления - то есть застигнут за антигосударственными происками, и именно вы лично туда ворветесь первым, передадите всю шайку патрульным и обеспечите, чтобы сегодня же вечером все участники сборища прибыли сюда для допроса. Машина в вашем распоряжении.
У Ганса было такое чувство, будто его жестоко бьют кулаками по лицу, пытаясь загнать в промерзшее помещение с голыми стенами без дверей и окон, из которого нет никакой возможности убежать, кроме как попытаться вскарабкаться по гладким стенам, хоть и знаешь, что это бессмысленно и ты все равно рухнешь обратно на пол… Он впал в полный ступор: роль охранника настолько не входила в его служебные обязанности, что он даже подумал, уж не подвох ли все это…
И сделал слабую попытку возразить:
- Разрешите узнать, нельзя ли патрульным самим выполнить это задание?
- Нельзя, - отрезал Гордиан. - Вы вообще не имеете права задавать вопросы. Но я все же вам отвечу. - Он встал и подошел вплотную к Гансу, который тоже вскочил. Уставившись ледяным взглядом на Ганса, Гордиан сказал: - Вы должны окончательно определить вашу позицию. Не ради этих людей, а ради нас, чтобы мы знали, действительно ли вы готовы сделать все для блага Германии, ибо речь идет о ее благе! - Строгое выражение его лица немного смягчилось. - И от этих, кажущихся столь низкими обязанностей охранника и палача на самом деле зависит судьба Германии. Знаете, в офицерских школах от молодого пополнения требуют не только чистить уборные, но и изучать законы стратегии. И из этого молодняка выросли генералы, которые и не думают стыдиться столь унизительных обязанностей… А кроме того, не забывайте, - и он дружески похлопал Ганса по плечу, - на карту действительно поставлена судьба Германии! - Он повернулся к столу и протянул Гансу какую-то бумагу: - Вот подтверждение ваших полномочий.
Ганс больше не решился возражать, ему уже казалось правильным, что для полной отдачи любому делу необходимо полное смирение. Но разве он боялся этого? Ах, Германия! Ему чудилось, что на его плечи ложится приятная тяжесть, а изнутри его держит какая-то высшая сила и не хочет его отпускать…
Он молча стоял и ждал, а Гордиан опять пристально вглядывался в него.
- Хорошо… Идите. Машина стоит перед караульным помещением.
Ганс поднял руку в нацистском приветствии и вышел. Вновь оказавшись в приемной, освещенной лишь приглушенным светом, где его опять встретила улыбкой блондинка, он сразу заметил контраст этой комнаты с красноватыми обоями и покрытым коврами полом с холодным и ярко освещенным кабинетом Гордиана, который он только что покинул. Он поспешно попрощался и помчался по коридорам и лестницам к караулке; там его уже ждал водитель машины, высокий, стройный парень с темно-русыми волосами и жесткими стеклянными глазами, облаченный в черный мундир элитных частей.
- Нам сегодня опять неплохой улов светит, верно? - спросил тот, смеясь и не вынимая сигареты изо рта, когда Ганс сел рядом с ним в машину.
Пока они ехали по предместью в центр города, а потом сквозь лабиринт узких улочек Старого города по мосту в Мертенхайм, Ганс на все реплики водителя отвечал односложно. Спустя некоторое время они остановились на скупо освещенной улочке, похожей на деревенскую, перед небольшой пивной, а едва вышли из машины, сразу почувствовали ароматы лесов и полей. Часовой в черном мундире, стоявший перед дверью, поприветствовал их и отвел в заднюю комнатку, где команда из семи человек играла в карты за пивом и сигаретами, громко распевая какую-то песню; они встретили Ганса так шумливо и радостно, что ему показалось, будто им наскучило бездельничать. Ганс спокойно предъявил им свою бумагу… ему все здесь было противно: и это предвкушение явно неопасного приключения, и чуть ли не кровожадный азарт в глазах; он чувствовал, как безжалостный кулак решительно подталкивал его совершить что-то непоправимое, но тем не менее мрачно согласился с предложением начать операцию немедленно. И когда они шли в кромешной тьме по деревенской улице - Ганс и начальник отряда впереди, - на него опять нахлынули сомнения и отвратительные чувства; банда за его спиной как бы направляла вперед, словно чувствовала его сопротивление и специально втягивала в самые грязные палаческие дела. Чем ближе подходили они к церкви, тем сильнее пронизывали его тревога и страх, что его заставят схватить руками нечто неописуемо отвратительное… Было темно и так необыкновенно тихо, что, хотя никто не произнес ни слова, Ганс чувствовал охотничий азарт своих спутников. Не успев ничего сообразить, он оказался втиснутым в какой-то коридор, и под звуки моцартовской мелодии, внезапно зазвучавшей на верхнем этаже и показавшейся ему такой до боли знакомой, перед его глазами вновь выплыло лицо матери… Дверь рывком распахнулась, яркий свет ослепил его, и он, шатаясь, вошел в небольшую комнатку. Первое, что он увидел, было лицо Йозефа, который стоял под большим черным распятием на фоне стены, выкрашенной в желтый цвет; его глаза были расширены от ужаса, и леденящий страх вздрагивал в них, точно в глазах ребенка, на которого напали дикие звери…
Гансу почудилось, будто над ним опускается завеса и вся кровь, которая только есть на свете, хлынула в его сердце. Он застыл в дверях, растопырив руки и не слыша даже пронзительных криков девушек; всех вывели из комнаты, последним - Йозефа, который грустно взглянул на друга и хотел было дотронуться до него рукой, но охранник так сильно сжал его запястья, что казалось, будто кровь вот-вот брызнет из-под ногтей Йозефа…
4
На тихих берегах Майна по-летнему жаркое солнце предвещало великолепную осень; раскаленный недвижный воздух стоял над прибрежными лугами, в мерцающем мареве среди спелых колосьев ныряли насекомые, словно пловцы в благоуханной жидкости. Невиданная тишина и палящая жара слились в немом бездыханном объятии, точно это бог Пан привел их друг к другу, дабы они дотла сгорели в огне пылающей страсти. Тишина лишь изредка нарушалась всплесками воды в маленькой речушке, напоминавшими смущенное хихиканье случайного прохожего…
Было жарко и тихо, так поразительно тихо, словно воздух был напоен бесконечным, беззвучным торжеством…
Кристоф сидел возле небольшого костерка посреди душистой поляны; на нем были лишь короткие желтые льняные штаны и соломенная шляпа с широкими полями. Он варил крепкий кофе к полуденной трапезе, состоявшей из винограда, орехов, больших груш и белого хлеба. Они выкопали небольшую ямку и из камней сложили маленькую печурку; иссохшие чуть ли не до пороховой сухости, опавшие, сломленные жарой сучья горели, как факел. Пламя было незаметным и почти беззвучным, слышалось лишь тихое шипение небольших язычков огня под котелком; вода - всего две кружки - вскипела мигом; Кристоф медленно, с удовольствием время от времени подсыпал в котелок щепотку ароматного порошка. Кофе выглядел почти как суп. От него исходил приятный крепкий запах. Кристоф забросал огонь кусками дерна и медленно двинулся к палатке.
Бернард лежал с закрытыми глазами, и было не понять - то ли он спит, то ли нет; он не шевелился, даже не отмахивался от насекомых. Полы палатки были подвернуты, но никакого движения воздуха все равно не чувствовалось. Кристоф поднес источавший аромат котелок к носу Бернарда.
В нескольких сотнях метров вниз по течению раскинулась деревушка, вконец растопленная жарой; на отлогих склонах холмов томился спелый виноград.
Кристоф молча, даже не перекрестившись, помолился, возблагодарив Господа за пищу. Потом они так же молча поели фруктов с белым хлебом.
Под конец наступила очередь великолепного кофе и сигарет с необычайно ароматным вирджинским табаком.
- Ах, - вздохнул Бернард, - мне уже опять хочется вот так лежать здесь с закрытыми глазами и ни о чем не думать… И чтобы вокруг был только покой. Знаешь, хотя я вроде бы ни о чем не думаю, но мне много чего приходит в голову… И нынче вечером, когда станет немного прохладнее, нам нужно будет кое-что обсудить.
Он свернул одеяло вместе с курткой, устроил из свертка удобное изголовье и с блаженным стоном откинулся на спину. Чашка с кофе, сигарета в зубах…
Кристоф высунулся из палатки и посмотрел в сторону деревни:
- А мне не сидится… Как-то тревожно. Хочу немного прогуляться. Знаешь, бывает такое беспокойство от счастья… Мне все кажется таинственным - и сады, и луга, и виноградники, и эта жалкая деревушка, такая терпеливая, такая усталая и такая прекрасная, как мать. Я куплю там немного еды на сегодняшний вечер. Молока, яиц и хлеба - ах, этот их белый хлеб… А еще я хочу проверить, как там наше вино.
Они молча докурили сигареты и допили кофе, потом Кристоф поднялся, хлопнув на прощанье друга по ногам.
Он медленно спустился к реке; к колышку - к таким обычно привязывают овец и коз - была прикреплена веревка, спускавшаяся в воду. Кристоф потянул за нее и убедился, что вес привязанного к ней груза не уменьшился. Внизу, над прохладным дном речушки, в окружении любопытных рыбок и зеленых водорослей, висел их винный запас, завернутый в старые кальсоны. Удостоверившись, что все в порядке, Кристоф выпустил из рук веревку и побрел вдоль речушки по направлению к деревне. Без труда перемахивая своими длинными ногами через оградки, он шагал по садам, то тут, то там поднимая с земли яблоко или грушу и засовывая их в рюкзак. Перед самой деревней ему пришлось обойти большую живую изгородь из колючих кустарников, после чего он попал в один из тех узких проулков между двумя заборами, которые кончаются ухабистым булыжником деревенской улицы; несколько кур и гусей в садах и бледный дым из труб свидетельствовали о том, что в деревне жили люди.
Проулок привел прямо к небольшой церквушке, сложенной из толстенных каменных глыб. Она источала приятную прохладу, и чудилось, будто последнюю мессу тут служили лет сто назад. Кристоф вошел в церковь через маленькую дверь, высеченную из цельной скалы. Внутри держался приятный холодок, и Кристоф только тут почувствовал, как сильно печет снаружи. Помещение церкви показалось ему ужасно маленьким; внешне здание выглядело солидно, и, очутившись внутри, он решил, что стены здесь, вероятно, были толщиной в несколько метров; мягкие линии романского стиля и уютный полумрак наполняли душу покоем.
Даже ужасная побелка безумного столетия не смогла скрыть благочестивого смирения и достоинства помещения; оно было так мало, что орган, алтарь и два узеньких боковых придела примыкали к центральному нефу, точно лепестки к сердцевине цветка. Церковь, маленькая, с мощными стенами, напоминала дарохранительницу.
Казалось, приглушенный свет и приятная прохлада укрылись здесь от неуемного пекла и жаркого молчания Пана. Кристофу было приятно ходить внутри церкви, он как будто пришел сюда после опасной прогулки по дну какого-то моря, где изнемогал под тяжестью водяной толщи, а потом вдруг неожиданно очутился под водолазным колоколом, помогавшим человеку существовать. Его мысли, доселе пребывавшие в некоем отрадном тумане, в пьянящей гармонии ощущений и вообще едва не подавленные какой-то животной беззаботностью, теперь скользили, подобно изящным серебристым рыбкам, внезапно вырвавшимся из плена, туда, все вверх и вверх, дабы на поверхности духовной жизни упоенно надышаться чистым воздухом.
Его кровь, доныне переливавшаяся по сосудам, словно крепкое сладкое вино, призывающее к горячим поцелуям, теперь вроде бы разжижалась и даже испарялась, как легкая и прозрачная водяная пыль, создающая туман вокруг водопада. В его душе вновь проснулась та боль, чей кровавый след струей льется из ран Христа…
И еще ему показалось, что только теперь он стал по-настоящему счастлив, теперь, когда боль вернулась: ведь эта боль и есть посвящение в христианские рыцари; ему даже почудилось, будто Пан и грустит-то по этой боли, которой он лишен, вероятно, именно из-за бесцельности его чувств, в своем круговращении опьяняющих лишь самих себя.
Кристоф ощущал себя в сумраке этой маленькой церковки, перед мерцающим огоньком дарохранительницы, приобщенным к бесконечности; непонятный страх охватил его. Ему показалось, будто бесконечность распахнула свой таинственный плащ и разрешила ему нырнуть под него, и, узрев ее непроницаемый лик, он едва не потерял сознание. Странная рассеянность мыслей поразила его; он крепко сжал ладони, чтобы почувствовать самого себя и удостовериться в конечности времени. Смущенный этими страхами, он окинул себя взглядом и едва не обмер от стыда - ведь он вошел в храм Божий чуть ли не обнаженным. Чувствуя себя виноватым, Кристоф схватил в охапку рюкзак и шляпу, перекрестился и выбежал из церкви…
В тени домов на деревенской улице было почти прохладно, лишь голые булыжники обжигали ступни. Он вновь надел шляпу и медленно потащился к крошечной пыльной лавчонке, какие часто встречаются в сельской местности; мухи там кажутся единственными посетителями, а за мутными стеклами окна хиреют старые замызганные коробки, даже спички выглядят неопрятно.
Безлюдная улица и запертые дома, из которых не проникал наружу ни единый звук, казались призрачными под этим живым небом. Кристоф постоял перед лавочкой, словно не надеялся найти внутри живого человека, но тут его вспугнул глухой вибрирующий голос откуда-то сверху, и когда он в страхе поднял глаза, то увидел, что из слухового окна соседнего дома высунулась невероятно большая мужская голова с толстым носом, ртом до ушей и копной спутанных черных волос. Рот этот весело крикнул:
- Эй, как вас там… Привет! Поднимитесь-ка сюда, ко мне, оглобля долговязая… Я вас нарисую, идет? - И поскольку Кристоф медлил, человек умоляюще сложил ладони перед грудью и сказал: - Ну давайте же… Поднимайтесь, в лавке наверняка никого нет, они все на виноградниках поджариваются.
Кристоф улыбнулся, потом решительно вошел в прохладный узкий коридор и увидел вверху, в конце лестницы, небольшое круглое тельце, принадлежавшее огромной голове.
Кристофа, который был выше его на две головы, художник встретил с распростертыми объятиями, все его существо излучало светлую жизнерадостность, глаза у него были большие и голубые, в них светились бесконечная доброта и дружелюбие. Он разглядывал Кристофа взглядом художника, который одновременно похож на взгляд влюбленного, врача и работорговца. В его глазах отражалась прямо-таки космическая радость и в то же время тлело такое глубоко запрятанное одиночество, что Кристоф перепугался. Вокруг было тихо, уличное пекло жарило напропалую сквозь стеклянную крышу. Художник стоял напротив него неподвижно, словно бык, готовящийся к броску. Потом покачал головой и подошел к Кристофу поближе: "Извините, сначала присядьте покуда". Он провел его в угол, где возле маленького столика стояли два плетеных стула, а рядом простая походная койка. Кристоф огляделся: вдоль стен высились грубо сколоченные подрамники, затянутые холстом, лицом к стене. Небольшой шкафчик был распахнут, словно вскрытая капсула. В нем лежали тюбики с красками, рулоны холста, какие-то плоды, коробки сигар, карандаши, бумага. Возле окна, выходившего на улицу, он увидел мольберт и на нем такую прекрасную картину, что тут же позабыл и про неловкость, и про жару: на обочине дороги, дышавшей всем волшебством и всей печалью далекой дали, настолько она была погружена в лоно бесконечности, словно поджидавшей за горизонтом, - на обочине этой дороги, под иссохшим деревом, на котором пробивались редкие темно-зеленые листочки, сидела женщина, закутанная в серые нищенские лохмотья, с красноватым платком на голове; вся картина была выдержана в сером сумеречном свете, и лицо женщины светилось на этом фоне, как солнце: Безмерная доброта и чистота ее лица освещали и дорогу, и луг перед ней, и лес на заднем плане тем целомудренным чистым пламенем, из которого выгорели все красные тона; это пламя было таким ослепительно белым, каким должны быть одежды ангелов. И лишь едва заметный оттенок розового цвета говорил о том, что эта женщина - земного происхождения. Нездешняя чистота изменила форму ее лица, поэтому было невозможно определить, молода она или стара. Нет сомнений, что художник написал образ Богоматери…
Он смущенно и пристально наблюдал за Кристофом, покраснев так, что даже его ясные большие глаза от прилива крови к голове потемнели. Внезапно художник поднялся, подошел к мольберту и повернул картину лицом к стене.
- Извините меня, - пробормотал он, вынул из нагрудного кармана светло-голубой рубашки две толстые черные сигары и протянул одну Кристофу: - Закурите-ка эту ядовитую штуку, и мы с вами разопьем бутылочку мадеры - самое правильное занятие в такую жару.
Покуривая крепкий табак, который, сгорая, удивительным образом улетучивался, и потягивая вино, созревшее под еще более жарким солнцем, они смотрели в открытое окно на изнемогавшую под этим пеклом природу. Над вершинами поникших от жары плодовых деревьев виднелась узенькая полоска лениво текущей речушки, словно задавленной невыносимой тяжестью пекла, и пожухшие луга, обрамленные кустарниками с обожженными листьями; за ними громоздились холмы, покрытые виноградниками, похожие на шахматные доски, утыканные гвоздями. Сильное мерцание перегретого воздуха приглушало все краски, придавая матовость и желтому, и зеленому, и розовому, и голубому и заставляя серебриться серое. Художник обвел рукой, державшей сигару, весь этот пейзаж и заметил: