Собрание сочинений в 6 томах. Том 1 - Габриэле д Аннунцио 15 стр.


Андреа пошел за ним. Пока он раздевался, оба врача вскрыли свои ящики с блестящими стальными инструментами. Один был еще молодой, бледный, плешивый, с женскими руками, резким ртом, с постоянно двигавшейся, необыкновенно развитой, нижней челюстью. Другой был пожилой, коренастый, весь в веснушках, с густой рыжеватой бородой и бычьей шеей. Один казался физическим противоречием другого, и это их различие привлекло внимание Сперелли. Они выложили на стол повязки и карболовую кислоту для дезинфекции шпаг. Запах кислоты распространялся по комнате.

Когда Сперелли был готов, он вышел на площадку со своим секундантом и доктором. И вид Рима, из-за пальм, еще раз привлек его внимание и вызвал глубокий трепет. Нетерпение охватило его. Он хотел быть уже на месте и слышать команду к нападению. Казалось, что в руке у него был решительный удар, победа.

- Готово? - спросил его Санта Маргерита, идя ему навстречу.

- Готово.

Место было выбрано в тени, с боку виллы, на усыпанной мелким щебнем и утрамбованной площадке. Джаннетто Рутоло стоял уже на другом конце с Кастельдиери и Де Суза. У всех был серьезный, почти торжественный вид. Противники были расставлены один против другого и смотрели друг на друга. Санта Маргерита, который должен был командовать, обратил внимание на слишком накрахмаленную, слишком плотную сорочку Джаннетто Рутоло, со слишком высоким воротником, и указал на это Кастальдиери, его секунданту. Тот поговорил с Рутоло, и Сперели видел, как противник вдруг покраснел и решительным движением стал срывать с себя рубашку. Он с холодным спокойствием последовал его примеру, затем засучил брюки, взял из рук Санта Маргериты перчатку, ремешок и шпагу, надел все с большим вниманием и затем стал махать шпагой, чтобы убедиться, хорошо ли держит ее. При этом движении ясно обозначалась его двуглавая мышца, обнаруживая долгое упражнение руки и приобретенную силу.

Когда они оба вытянули шпаги, шпага Джаннетто Рутоло дрожала в судорожно сжатой руке. После обычных напоминаний, барон Санта Маргерита резким голосом скомандовал:

- Господа, в позицию!

Оба одновременно встали в позицию, Рутоло - ударяя ногой. Сперелли же - легко подаваясь вперед. Рутоло был среднего роста, довольно худой, весь - нервы, с оливкового цвета лицом, жестким от загнутых кверху кончиков усов и маленькой острой бородки, как у Карла I на портретах Ван Дейка. Сперелли был выше ростом, стройнее, лучше сложен, красавец во всех отношениях, уверенный и спокойный, в равновесии ловкости и силы, с небрежностью большого барина во всей фигуре. Один смотрел другому в глаза, и каждый испытывал в душе неясную дрожь при виде обнаженного тела другого, против которого был направлен острый клинок. В тишине слышалось звонкое журчание фонтана, смешанное с шелестом ветра в ветвях вьющихся роз, где трепетало бесчисленное количество белых и желтых цветов.

- Вперед! - скомандовал барон.

Андреа Сперелли ожидал со стороны Рутоло стремительного нападения, но последний не двигался. Минуту они оба изучали друг друга, не скрещивая шпаг, почти не двигаясь. Сперелли, приседая еще ниже, защищался снизу, совершенно открыв себя, взяв шпагу совсем на терцу, и вызывал противника наглым взглядом и ударом ноги. Рутоло выступил вперед с финтой прямого удара, сопровождая ее криком, по примеру некоторых сицилийских фехтовальщиков, и атака началась.

Сперелли не развивал никакого определенного приема, почти всегда ограничиваясь отражением, вынуждая противника обнаружить все свои намерения, исчерпать все средства и раскрыть все разнообразие своей техники. Отражал удары ловко и быстро, не отступая ни на шаг, с удивительной точностью, как если бы находился в фехтовальном зале перед безвредной рапирой, Рутоло же нападал с жаром, сопровождая каждый удар глухим криком, похожим на крик вонзающих топор дровосеков.

- Стой! - скомандовал Санта Маргерита, от бдительных глаз которого не ускользало ни одно движение обоих клинков.

Подошел к Рутоло и сказал:

- Если не ошибаюсь, вы ранены.

Действительно, у него оказалась царапина на предплечии, но настолько легкая, что не надо было даже пластыря. Все же он дышал тяжело, и его крайняя, переходившая в синеву, бледность свидетельствовала о сдержанном гневе. Сперелли, улыбаясь, сказал Барбаризи, тихим голосом:

- Теперь я знаю, с кем имею дело. Я приколю ему гвоздику под правый сосок. Обрати внимание на вторую атаку.

Так как он, нечаянно, опустил на землю конец шпаги, то плешивый, с большой челюстью, доктор подошел к нему с мокрой губкой и снова дезинфицировал клинок.

- Ей Богу! - шепнул Андреа Барбаризи. - Он сглазил. Эта шпага сломается.

В ветвях засвистал скворец. На розовых кустах кое-где осыпалась и разлеталась по ветру роза. Навстречу солнцу поднималась вереница редких, похожих на овечью шерсть, облаков и разрывалась в клочья, и постепенно исчезала.

- В позицию!

Джаннетто Рутоло, сознавая превосходство противника, решил действовать без всякого плана, на удачу, и уничтожить, таким образом, всякое рассчитанное движение противника. На то у него был малый рост и ловкое тело, тонкое, гибкое, служившее ничтожной мишенью для удара.

- Вперед!

Андреа знал заранее, что Рутоло выступит таким именно образом, с обычными финтами. Он стоял в позиции, выгнувшись, как готовый к выстрелу лук, желая только улучить мгновение.

- Стой! - закричал Санта Маргерита.

На груди Рутоло показалась кровь. Шпага противника проникла под правый сосок почти до ребра. Подбежали врачи. Но раненый тотчас же сказал Кастельдиери, резким голосом, в котором слышалась дрожь гнева:

- Ничего. Хочу продолжать.

Он отказался войти в дом для перевязки. Плешивый доктор, промыв маленькое, едва окровавленное, отверстие, приложил простой кусочек полотна и сказал:

- Можете продолжать.

Барон, по знаку Кастельдиери, немедленно скомандовал:

- В позицию!

Андреа Сперелли заметил опасность. Противник, присев, как бы закрывшись острием шпаги, казалось, решился на крайнее усилие. Глаза у него странно сверкали, и левая нога, благодаря чрезвычайному напряжению мускулов, сильно дрожала. Андреа, на этот раз, ввиду нападения, решил броситься на пролом, чтобы повторить решительный удар Кассибиле, а белый кружок на груди противника служил ему мишенью. Ему хотелось нанести удар именно туда, но не в ребро, а в межреберное пространство. Вокруг все затихало, все присутствующие сознавали убийственную волю, одушевлявшую этих двух людей, и ужас овладел ими, и их угнетала мысль, что им быть может придется отвозить домой мертвого или умирающего. Закрытое барашками солнце, проливало какой-то молочно-белый свет, растения изредка шелестели, невидимый скворец продолжал свистеть.

- Вперед!

Рутоло бросился вперед с двумя оборотами шпаги и ударом на втором. Сперелли отразил и ответил, делая шаг назад. Рутоло теснил его, в бешенстве нанося крайне быстрые, почти все низкие удары, не сопровождая их больше криком. Сперелли же, не теряясь перед этим бешенством, желая избежать столкновения, отражал сильно и отвечал с такой резкостью, что каждый его удар мог бы пронзить врага насквозь. Бедро Рутоло, в паху, было в крови.

- Стой! - загремел Санта Маргерита, заметив это.

Но как раз в это мгновение, Сперелли, отражая низкую кварту и не встречая шпаги противника, получил удар в самую грудь, и упал без чувств на руки Барбаризи.

- Рана в грудь, на высоте четвертого правого межреберного пространства, проникающая в грудную полость, с поверхностным повреждением легкого, - осмотрев рану, объявил в комнате хирург с бычьей шеей.

VI

Выздоровление - очищение и возрождение. Чувство жизни никогда не бывает так сладостно, как после ужасов болезни, и человеческая душа никогда не бывает более расположена к добру и вере, чем заглянув в бездны смерти. Выздоравливая, человек постигает, что мысль, желание, воля, сознание жизни - не суть жизни. В нем таится нечто более неусыпное, чем мысль, более непрерывное, чем желание, более могучее, чем воля, более глубокое, чем само сознание, и это - основа, природа его существа. Он постигает, что его действительная жизнь - та, которой, позволю себе выразится, он не пережил, это - вся сложность его непроизвольных ощущений, ничем не вызванных, бессознательных, инстинктивных, это - гармоничная и таинственная деятельность его животного прозябания, это - неуловимое развитие всех его перерождений и всех обновлений. И эта именно жизнь совершает в нем чудо выздоровления: закрывает раны, возмещает потери, связывает разорванные нити, исправляет поврежденные ткани, приводит в порядок механизм органов, снова вливает в жилы избыток крови, снова налагает на глаза повязку любви, обвивает голову венком снов, возжигает в сердце пламя надежды, расправляет крылья химерам воображения.

После смертельной раны, после своего рода долгой и медленной смерти, Андреа Сперелли теперь мало-помалу возрождался, как бы иной телом и иной духом, как новый человек, как существо, вышедшее из холодных вод Леты, опустошенное и лишенное памяти. Казалось, он вошел в более простую форму. Былое для его памяти имело одно расстояние, подобно тому, как небо представляется глазу ровным и необъятным полем, хотя звезды отдалены от земли на разное расстояние. Смятение унималось, грязь оседала на дно, душа становилась чистой, и он возвращался в лоно матери-природы, чувствовал, как она матерински наполняла его добротой и силой.

Гостя у своей кузины, на вилле Скифанойя, Андреа Сперелли сызнова приобщался к бытию на берегу моря. Так как нам все еще присуща симпатическая природа и так как наша древняя душа все еще трепещет в объятиях великой души природной, то выздоравливающий измерял свое дыхание глубоким и спокойным дыханием моря, выпрямлялся телом, как могучие деревья, прояснял свою мысль ясностью горизонтов. И мало-помалу, в часы внимательного и сосредоточенного досуга, его душа поднималась, развертывалась, раскрывалась, нежно тянулась ввысь, как измятая трава тропинок, и становилась, наконец, правдивой, простой, первозданной, свободной, открытой чистому познанию, склонной к чистому созерцанию, и впитывала в себя вещи, воспринимала их, как свойства своего собственного существа, как формы своего собственного существования, и, наконец, ощутила в себе проникновение истины, которую провозглашают Упанишады в книгах Вед: "Нае omnes creaturae in totum ego sum, et, praeter me aliud ens non est". Казалось, его воодушевляло великое идеальное дыхание священных индусских книг, которые он когда-то изучал и любил. В особенности озаряла его великая санскритская формула, так называемая Магавакия, т. е., Великое Слово: "Tat twam asi", что значит: "Эта живая вещь - ты".

Стояли последние августовские дни. Море было объято глубочайшим покоем, вода была так прозрачна, что с совершенной точностью отражала всякий предмет, у линии горизонта море сливалось с небесами, и обе стихии казались единой стихией, неосязаемой, сверхъестественной. Широкий полукруг покрытых оливами, апельсинными деревьями, пиниями, всеми благороднейшими видами итальянской растительности, холмов, обнимая это безмолвие, не было уже множеством вещей, но единой вещью, под общим солнцем.

Лежа в тени, или прислонившись к стволу, или сидя на камне, юноша, казалось, ощущал в себе самом течение потока времени, с каким-то спокойствием полузабытья, думалось, чувствовал, что весь мир живет в его груди, в каком-то религиозном опьянении думал, что обладает бесконечным. То, что он переживал, нельзя было высказать, ни выразить даже словами мистика: "Я допущен природой в самое тайное из ее божественных святилищ, к первоисточнику вселенской жизни. Там я постигаю причину движения и слышу первозданное пение существ во всей его свежести". Зрелище мало-помалу переходило в глубокое и беспрерывное видение, ему казалось, что ветви деревьев над его головой приподнимали небо, расширяли лазурь, сияли, как венцы бессмертных поэтов, и он созерцал и слушал, умиротворенный, как бог.

Куда же девалась вся его суетность, и его жестокость, и его искусственность, и его ложь? Куда девалась любовь его, и обман, и разочарование и, порожденное наслаждением, неискоренимое отвращение? Куда девались и эти нечистые, внезапные любовные связи, оставлявшие во рту какой-то странный кислый привкус разрезанного стальным ножом плода? Он больше не помнил ничего. Его дух проникся великим отречением. Другое отношение к жизни руководило им, кто-то таинственный входил в него, способный глубоко ощущать мир. Он отдыхал, потому что не желал больше.

Желание покинуло свое царство, разум, в своей деятельности, свободно следовал своим собственным законам и отражал внешний мир, как чистый субъект познания, вещи являлись в своей истинной форме, в своей истинной окраске, в своем истинном и полном значении и красоте, определенные и в высшей степени ясные, всякое чувство личности исчезло. И в этой именно временной смерти желания, в этом временном беспамятстве, в этой совершенной объективности созерцания и заключалось никогда еще неизведанное наслаждение.

Ведь Божьих звезд не жаждем мы,
Их свет волнует нас.

И, действительно, юноша впервые постиг всю, полную гармонии, ночную поэзию летнего неба.

Были последние августовские, безлунные ночи. На глубоком своде, трепетала пламенная жизнь бесчисленных созвездий. Обе Медведицы, Лебедь, Геркулес, Ладья, Кассиопея сверкали таким резким и таким ярким трепетом, что, казалось, приблизились к земле, вошли в земную атмосферу. Млечный Путь развертывался, как царственная воздушная река, как сплетение райских потоков, как огромное безмолвное течение, в хрустальном русле, в цветочных берегах, увлекавшее в свою "волшебную пучину" пыль из звездных кристаллов. Время от времени яркие метеоры бороздили неподвижный воздух, скатываясь медленно и безмолвно, как капли воды по алмазному стеклу. Плавное и торжественное дыхание моря, одно, измеряло ночной покой, не нарушая его.

Но эта пора видений, отвлечений, наитий, чистых созерцаний, этот своего рода буддийский, и как бы космогонический, мистицизм был весьма непродолжителен. Кроме артистической натуры юноши и его отношения к объективности, причины этого редкого явления нужно было, пожалуй, искать в чрезвычайном напряжении его центральной нервной системы и в его крайней впечатлительности. Он начал постепенно приходить в себя. И в полдень одного дня, когда жизнь вещей, казалось, замерла, великое и грозное безмолвие позволило ему, вдруг, увидеть в своей душе головокружительные бездны, неизгладимые воспоминания, бесконечность страдания и сожаления, все свое убожество прежних дней, все следы своего порока, все остатки своих страданий.

С этого дня спокойная и ровная печаль овладела его душой, и во всяком проявлении вещей он видел свое душевное состояние. Вместо того, чтобы преобразиться в иные формы существования, или поставить себя в иные условия сознания, или дать своему частичному бытию затеряться в общей жизни, он являл теперь противоположное, вплетаясь в природу, которая была совершенно субъективным созданием его ума. Созерцание мира стало для него символом, эмблемой, знаком, его проводником по внутреннему лабиринту. Он открывал таинственное сродство между видимой жизнью вещей и сокровенной жизнью своих желаний и своих воспоминаний. "То те - High mountains are a feeling". Как горы в байроновском стихе, так для него взморье было ощущением.

Ясное взморье сентябрьских дней! Спокойное и невинное, как уснувшее дитя, море ширилось под ангельским жемчужным небом. Оно то казалось все зеленым, нежной и драгоценной зеленью малахита, и маленькие красные паруса над ним были похожи на блуждающие огоньки. То было все синее, густой, почти геральдической, синевой, как ляпис-лазурь, изборожденной золотыми жилами, и расписанные паруса над ним были похожи на шествие знамен, хоругвей, католических щитов. То принимало расплывчатый металлический отблеск, бледно-серебристого цвета, с примесью зеленоватой окраски спелого лимона, какой-то неуловимо странный и нежный оттенок, и паруса над ним были священны и бесчисленны, как крылья херувимов на иконах Джотто.

Выздоравливающий снова открывал в себе забытые чувства детства, то впечатление свежести, какое возбуждают в детской крови дуновения соленого ветра, все эти невыразимые движения, которые вносят в девственную душу игра света, тени, цвета, запах вод. Море дарило ему не только наслаждение созерцания, но и было для него вечной волной мира, где утопали его мысли, волшебным источником юности, откуда его тело черпало здоровье, а его дух - благородство. Море обладало для него таинственным притяжением отчизны, и он отдавался ему с сыновним доверием, как слабое дитя в объятия всемогущего отца. И черпал силы, потому что никто и никогда не доверял тщетно морю свою скорбь, свое желание, свою мечту.

Назад Дальше