- Мария - furris eburnea.
- Тогда я - vas spiriituale.
- Смотри! Я и забыла, что ты нашел наконец Истину и Путь. "Душе смешна ее любовь былая…"
- Ты цитируешь мои стихи?
- Я знаю их наизусть.
- Как мило!
- Впрочем, дорогой мой, эта "Жена, сверкающая белизной", со Святыми Дарами в руках мне подозрительна. На мой взгляд, у нее вид мнимой формы, вид одежды без тела, предоставленной любой душе ангела или демона, готовой вселиться в тебя, причастить тебя и "владеть твоей судьбой".
- Святотатство! Святотатство!
- Смотри же, берегись одежды и твори молитвы… Опять впадаю в пророчества! Откровенно говоря, пророчество - моя слабость.
- Приехали, кузина.
Оба смеялись. Вошли на станцию, за несколько минут до прихода поезда, двенадцатилетний Фердинандо, болезненный ребенок, держал букет роз для Донны Марии. После этого разговора, Андреа чувствовал себя веселым, легким, жизнерадостным, как если бы он вдруг вошел в прежнюю жизнь безумия и легкомыслия; невыразимое ощущение. Ему казалось, что его души, как неопределенное искушение, коснулось нечто вроде женского дыхания. Он выбрал из букета Фердинандо чайную розу и сунул себе в петлицу, мельком осмотрел свой наряд, с удовольствием взглянул на свои холеные руки, ставшие тоньше и бледнее от болезни. Сделал все это безотчетно, как бы из инстинкта тщеславия, неожиданно пробудившегося в нем.
- Вот и поезд, - сказал Фердинандо.
Маркиза пошла навстречу желанной гостье, последняя стояла уже в дверях, приветствуя рукой и кивая головой, совсем закрытой жемчужного цвета вуалью, доходившей до половины черной соломенной шляпы.
- Франческа! Франческа! - звала она, в нежном приливе радости.
Этот голос произвел на Андреа особенное впечатление, смутно напомнил ему чей-то знакомый голос. Чей?
Донна Мария вышла из вагона быстрым и ловким движением, и грациозным жестом подняла густую вуаль, открывая рот, чтобы поцеловать поту. Эта высокая женщина, гибкая в своем дорожном плаще, и закрытая так, что виден только ее рот и подбородок, вдруг показалась Андреа обворожительной. Все его существо, обманутое в эти дни мнимым освобождением, было склонно воспринять очарование "вечноженственного". При первом дыхании женщины, из пепла вырвались искры.
- Мария, позволь тебе представить моего двоюродного брата, графа Андреа Сперелли-Фиески Д’Уджента.
Андреа поклонился. На устах дамы заиграла улыбка, показавшаяся загадочной, потому что блестящая вуаль закрывала остальную часть лица.
Потом маркиза представила Андреа Донну Мануэлю Феррес-и-Капдевила. Затем, лаская волосы смотревшей на юношу двумя нежными изумленными глазами девочки, сказала:
- А вот Дельфина.
В ландо Андреа сидел перед Донной Марией, рядом с ее мужем. Она еще не снимала вуали, держала на коленях букет Фердинандо и время от времени нюхала розы, отвечая на расспросы маркизы. Андреа не ошибся: в ее голосе звучал несомненный оттенок голоса Елены Мути. Им овладело нетерпеливое любопытство увидеть закрытое лицо, выражение, цвет.
- Мануэль, - сказала она, продолжая разговаривать, - уезжает в пятницу. Потом вернется за мной, позднее.
- Гораздо позднее, надеюсь, - сердечно высказала Донна Франческа. - По крайней мере не ранее, чем через месяц, не так ли, Дон Мануэль? А лучше всего было бы уехать нам всем вместе. Мы останемся в Скифанойе до первого ноября, не дольше.
- Если бы мама не ждала меня, я охотно осталась бы с тобой. Но я обещала, во что бы то ни стало быть в Сиене 17-го октября, в день рождения Дельфины.
- Как жаль! 20-го октября - праздник в Ровильяно, такой прекрасный и странный.
- Как же быть? Если я не приеду, мама будет очень огорчена. Обожает Дельфину…
Муж молчал: видимо, был молчалив по природе. Он был среднего роста, несколько толстый, с легкой плешью, со странным цветом лица, бледно-зеленым и иссиня-бледным, на котором, при движении глаз, выделялся белок, как эмалевый глаз на некоторых античных бронзовых головах. Жесткий, насмешливый рот оттенялся черными, щетинистыми, ровно, как щеточная шерсть, подстриженными усами. Он казался человеком, насквозь пропитанным желчью. Ему могло быть лет сорок или немного больше. В нем было нечто неровное и коварное, что не ускользало от наблюдателя, была эта неопределенная черта порочности, которую носят в себе поколения, происходящие от смешения выродившихся рас, выросшие в смуте.
- Смотри, Дельфина, апельсины в полном цвету! - воскликнула Донна Мария, протягивая руку за веткой.
Дорога как раз поднималась между двумя рощами апельсинов и лимонов, в окрестностях Скифанойи. Растения были так высоки, что давали тень. Морской ветер дышал и вздыхал в тени, пропитанный ароматом, который, казалось, можно было пить глотками, как освежающую воду.
Дельфина встала коленями на сидение и высунулась из кареты, чтобы ловить ветви. Мать поддерживала ее, обхватив рукой.
- Тише! Тише! Можешь упасть. Подожди я сниму вуаль, - сказала она. - Прости, Франческа, помоги мне.
И наклонила голову к подруге, чтобы отцепить вуаль от шляпы. При этом букет роз упал к ее ногам. Андреа поспешил поднять его, и, передавая его, увидел наконец лицо дамы.
- Благодарю вас, - сказала она.
У нее было овальное лицо, может быть несколько продолговатое, но лишь чуть-чуть, той аристократической продолговатостью, которой злоупотребляли в XV веке художники - искатели изящества. В нежных чертах было это легкое выражение страдания и усталости, которое придает человеческое очарование Девам на флорентийских картинах века Козимо. Мягкая, нежная тень, похожая на смешение двух прозрачных цветов, идеального фиолетового и синего, окружала ее глаза с коричневыми зрачками смуглых ангелов. Волосы ложились на ее лоб и виски, как тяжелая корона, собирались в кучу и вились на затылке. Локоны спереди были густы и имели вид кудрей, покрывающих в виде шлема голову Антиноя, в галерее Фарнезе. Ничто не могло превзойти грацией эту изящнейшую голову, которую эта огромная масса волос, казалось, обременяла, как божественная кара.
- Боже мой! - воскликнула она, стараясь поднять руками тяжелые косы, уложенные под шляпой. - Вся голова болит у меня, точно я целый час была подвешена за волосы. Не могу долго не распускать их, слишком утомляют. Это - рабство.
- Помнишь, - спросила Донна Франческа, - в консерватории сколько нас хотело причесывать тебя? Возникали ссоры, ежедневно. Представь себе, Андреа, дело доходило до крови! Ах, никогда не забуду сцену между Карлоттой Фиорделизе и Габриэллой Ванни. Сумасшествие. Причесывать Марию Бандинелли была мечта всех воспитанниц, старших и младших. Зараза распространилась на всю консерваторию, пришлось запрещать, делать замечания, наказывать, даже грозить остричь волосы. Помнишь, Мария? Души у всех нас были заворожены этой прекрасной черной змеей, ниспадавшей у тебя до пят. Сколько страстных рыданий по ночам! А когда Габриэлла Ванни, из ревности, украдкой надрезала твою косу ножницами? Ведь Габриэлла совсем потеряла голову. Помнишь?
Донна Мария улыбалась, какою-то печальной и как бы завороженной улыбкой, как улыбка спящего. Верхняя губа у нее несколько выступала над нижней, но чуть заметно, и скорбные углы опускались вниз, собирая тень в своем легком углублении. Все это производило впечатление печали и доброты, умеренных гордостью, которая обнаруживает нравственную высоту человека, много страдавшего и умеющего страдать.
Андреа думал, что ни у одной из его подруг он не встречал таких пышных волос, такого обширного и такого тенистого леса, где можно затеряться. История всех этих влюбленных в косу, воспламененных страстью и ревностью, девушек, сгорающих желанием погрузить гребешок и пальцы в живое сокровище, показалась ему красивым и поэтическим эпизодом монастырской жизни, и косматая головка смутно озарилась в его воображении, как сказочная героиня, как героиня христианской легенды, где описывается детство святой, обреченной на муки и на будущее прославление. И в то же время, в душе у него возник художественный образ. Какое богатство и разнообразие линий могла бы сообщить рисунку женской фигуры эта вьющаяся и распадающаяся масса черных волос!
Но они были не вполне черные. Он всматривался в них на другой день, за столом, когда на них падал свет. У них был темный оттенок фиалки, один из тех оттенков, какие бывают у синего сандала, или иногда у закаленной стали, или у полированного палисандрового дерева, и казались сухими, так что, при всей своей густоте, волосы были воздушными, они как бы дышали. Три ярких и мелодичных эпитета Альцея очень подходили Донне Марии самым естественным образом "Ιόπλοχ, άγνα, μειλιχόμειδε…" - Она говорила изысканно, обнаруживая утонченный ум, склонный к возвышенным темам, к редкому вкусу, к эстетическому наслаждению. Обладала широким и многосторонним образованием, развитым воображением, красочной речью тех, кто видел много стран, жил в разных климатах, сталкивался с различными людьми. И Андреа чувствовал в ее существе какое-то экзотическое очарование, чувствовал, что от нее исходило странное обольщение, таинственность расплывчатых призраков виденных ею далеких стран, оставшихся в ее глазах зрелищ, наполнявших ее душу воспоминаний. Это было неизъяснимое, невыразимое очарование, точно она носила в своем существе следы света, в котором она утопала, благоуханий, которыми она дышала, языков, которые она слышала, точно она, в смутном, побледневшем, неясном виде, носила в себе все волшебство этих стран Солнца.
Вечером, в большом, смежном с передней, зале она подошла к роялю и раскрыла его, говоря:
- Ты еще играешь, Франческа?
- Ах, нет, - ответила маркиза. - Вот уже несколько лет перестала заниматься. Решила, что просто слушать предпочтительнее. Все же принимаю вид покровительницы искусства, и зимой у себя в доме стараюсь завести немного хорошей музыки. Не правда ли, Андреа?
- Моя кузина очень скромна, Донна Мария. Она больше чем покровительница, она восстановительница хорошего вкуса. Как раз в этом году, в феврале, в ее доме, ее же старанием, были исполнены два квинтета, один квартет и трио Боккерини и квартет Керубини: почти совершенно забытая, но изумительная и вечно юная, музыка. Адажио и Минуэты Боккерини восхитительно свежи, только Финалы мне кажутся несколько устарелыми. Вы, конечно, его немного знаете…
- Помнится, я слышала один квинтет четыре или пять лет тому назад, в Брюссельской консерватории и он мне показался великолепным, и в высшей степени новым, полным неожиданных переходов. Я хорошо помню, как в некоторых частях квинтет, благодаря унисону, сводился к дуэту, но эффекты, достигнутые различием тембров, были чрезвычайно тонки. Мне не попадалось ничего подобного в других инструментальных композициях.
Она говорила о музыке с тонкостью знатока, и для выражения чувства, вызванного в ней данным произведением или всем творчеством данного композитора, находила остроумные слова и смелые образы.
- Я исполняла и слышала много музыки, - говорила она. - И по поводу всякой Симфонии, всякой Сонаты, и вообще всякого отдельного произведения, сохраняю зрительный образ, впечатление формы и цвета, целый ряд фигур, пейзаж, так что все мои любимые вещи носят название, по образу… Например, у меня есть Соната сорока невесток Приама; Ноктюрн красавицы, уснувшей в лесу; Гавот желтых дам; Песня мельницы; Прелюдия капли воды и т. д.
И она засмеялась тем нежным смехом, который на этих скорбных устах приобретал невыразимую грацию и озадачивал, как неожиданная молния.
- Помнишь, Франческа, в пансионе, сколькими примечаниями на полях мы терзали музыку этого Шопена, нашего божественного Фридриха? Ты была моей соучастницей в преступлении. Однажды мы переменили все названия Шумана, после многозначительных рассуждений, и каждое заглавие сопровождалось длинным пояснительным примечанием. Я еще храню эти бумаги на память. Теперь, когда играю Myrthen и Albumblätter, все эти таинственные обозначения непонятны мне, волнение и видение - совсем не те, и иметь возможность сравнивать теперешнее ощущение с былым, новый образ с прежним, - тонкое наслаждение. Это наслаждение похоже на то, какое мы испытываем, перечитывая дневник, но, пожалуй, более грустное и босс глубокое. Дневник вообще есть описание действительных происшествий, перечень счастливых дней и дней печальных, серый или розовый след, оставленный уходящей жизнью, в юности, являются, наоборот, отрывками тайной поэмы раскрывающейся души, лирическими излияниями наших девственных идеалов, историей наших мечтаний. Какой язык! Какие слова! Помнишь, Франческа?
Она говорила с полной доверчивостью, может быть, с легким духовным возбуждением, как женщина, подавленная долгим вынужденным общением с людьми ограниченными или зрелищем пошлости и чувствующая непреодолимую потребность раскрыть свою душу и свое сердце перед дуновением более возвышенной жизни. Андреа слушал с нежным чувством, похожим на благодарность. Ему казалось, что, говоря о подобных вещах в его присутствии и с ним, она давала благородное доказательство своего расположения почти позволяла ему стать ближе. Он думал, что видит край этого внутреннего мира, не столько по значению произносимых ею слов, сколько по звукам, оттенкам голоса. И снова он узнавал отзвуки другой.
Это был двусмысленный голос, лучше сказать, двуполый, двойной, мужской и женский, двух оттенков. Низкий и несколько неясный мужской оттенок становился тоньше, яснее, подчас женственнее, с такими гармоничными переходами, что ухо слушателя недоумевало, и восхищалось в одно и тоже время и сбивалось с толку. Подобно тому, как музыка переходит с минорного она на мажорный, или, пройдя ряд мучительных диссонансов, возвращается еле множества аккордов в основной тон, так и этот голос менялся время от времени. И женский оттенок как раз напоминал другую.
И это было так странно, что полностью занимало внимание слушателя, заставляя отвлечься от смысла слов. Ведь чем больше музыкального значения приобретают слова от ритма или от оттенка, тем более теряют в символической ценности. И, действительно, после нескольких минут внимания, душа начинала поддаваться таинственному очарованию и, замирая, ожидала и жаждала сладкого перелива, как бы исполненной на каком-то инструменте мелодии.
- Вы поете? - спросил Андреа у дамы, почти с робостью.
- Немного, - ответила она.
- Спой, - стала упрашивать ее Донна Франческа.
- Хорошо, - согласилась она, - но лишь напевая, потому что, вот уже больше года как я потеряла всякую силу.
Дон Мануэль, без шума, без единого слова, играл в карты в соседней комнате с маркизом Д’Аталетой. Свет распространялся в зале сквозь большой японский абажур, умеренный и красный. Между колоннами передней вливался морской воздух, то и дело шевеля длинными пышными занавесками и принося благоухание расположенных ниже садов. В пролетах между колоннами виднелись черные, тяжелые, как из эбенового дерева, кипарисы, выделяясь на прозрачном, сверкавшем звездами, небе.
Усаживаясь за рояль, Донна Мария сказала:
- Так как мы в старинном доме, то я спою что-нибудь из "Безумной Нины", божественную вещицу.
Она пела, сама себе аккомпанируя. В огне пения два оттенка ее голоса сплавлялись, как два драгоценных металла, образуя один звонкий, теплый, гибкий, трепетный металл. Простая, чистая, бесхитростная, полная печальной нежности и окрыленной грусти, мелодия Паизиелло, с этим в высшей степени чистым аккомпанементом, слетая с этих прекрасных печальных уст, раздавалась с такой огненной страстью, что, взволнованный до глубины, выздоравливающий почувствовал, как ноты, одна за другой, проникали в его вены, точно кровь остановилась в теле у него и слушала. Тонкий холод прошел по корням его волос, на его глаза падали быстрые и частые тени, волнение перехватывало дыхание. И в его утонченных нервах, напряжение чувства было так сильно, что он делал усилие, чтобы удержать поток слез.
- Ах, моя Мария! - воскликнула Донна Франческа, целуя нежно волосы у певицы, когда та замолчала.
Андреа не говорил, продолжал сидеть в кресле, повернувшись спиной к свету, скрывая лицо в тени.
- Еще! - прибавила Донна Франческа.
Она пропела еще что-то из Антонио Сальери. Потом сыграла Токкату Леонардо Лео, Гавот Рамо и вещицу Себастьяна Баха. Столь меланхоличная в ариях для танца, музыка XVIII века поразительно оживала под ее пальцами, точно эти арии были сложены для вечерней пляски, в полное истомы бабье лето, в заброшенном парке, среди онемевших фонтанов, среди пьедесталов без статуй, на ковре из мертвых роз, - для пляски возлюбленных, которые скоро уже не будут больше любить.