Собрание сочинений в 6 томах. Том 1 - Габриэле д Аннунцио 6 стр.


Андреа лгал, но его красноречие дышало такой теплотой, его голос был так проникновенен, прикосновение его рук так полно любви, что бесконечная нежность овладела Еленой.

- Молчи! - сказала она. - Я не должна слушать тебя, я больше не твоя, никогда не буду твоей. Молчи! Молчи!

- Нет, выслушай меня.

- Не хочу. Прощай. Мне пора. Прощай, Андреа. Уже поздно. Пусти меня.

Она освободила свои руки из сжатых пальцев юноши, и, преодолев всю внутреннюю слабость, хотела подняться.

- Зачем же ты пришла? - спросил он хриплым голосом, удерживая ее.

Хотя он оказал слабейшее насилие, она нахмурила брови и в начале медлила с ответом.

- А пришла я, - сказала она с какой-то рассчитанной медлительностью, смотря любовнику в глаза, - пришла потому, что ты звал меня. Во имя прежней любви, во имя способа, каким эта любовь была прервана, во имя долгого необъяснимого молчания разлуки, я бы не могла, без жестокости, отклонить приглашение. Потом же я хотела сказать тебе то, что сказала: что я больше не твоя, что мне больше нельзя быть твоей. Хотела сказать тебе это откровенно, чтобы избавить себя и тебя от всякого мучительного обмана, от всякой опасности, от всякой горечи в будущем. Понял?

Андреа поник головой, почти до ее колен, не говоря ни слова. Она коснулась его волос, прежним интимным движением.

- Да еще, - продолжала она голосом, который заставил его задрожать до глубины, - да еще… я хотела сказать тебе, что люблю тебя, люблю тебя не меньше прежнего, что ты все еще - душа моей души и что я хочу быть твоей самой любимой сестрой, твоей самой нежной подругой. Понял?

Андреа не шевельнулся. Приложив руки к его вискам, она приподняла его голову, заставила его смотреть в глаза.

- Понял? - повторила она, еще более нежным и еще более покорным голосом.

В тени длинных ресниц ее глаза казались залитыми чистейшим и нежнейшим елеем. Верхняя губа ее полуоткрытого рта слегка вздрагивала.

- Нет; ты меня не любила, ты не любишь меня! - воскликнул наконец Андреа, отводя ее руки от своих висков и отклоняясь назад, так как уже чувствовал в крови вкрадчивый огонь, которым невольно опаляли эти зрачки, и ощущал возрастающую боль утраты обладания этой прекрасной женщиной. - Ты не любила меня! У тебя хватило мужества тогда убить свою любовь, вдруг, почти коварно, когда она глубже всего опьяняла тебя. Ты бежала, бросила меня, оставила меня одиноким, пораженным, подавленным скорбью, поверженным, когда я был еще ослеплен обещаниями. Ты не любила меня, не любишь! После такой долгой, загадочной, немой и неумолимой разлуки, после такого долгого ожидания, в котором, питая дорогую, исходившую от тебя печаль, я растратил цвет моей жизни, после столь глубокого счастья и стольких бедствий, ты являешься сюда, где каждый предмет еще хранит для нас живое воспоминание, и нежным голосом говоришь: "Я больше не твоя. Прощай!" Ах, нет, ты не любишь меня!

- Неблагодарный! Неблагодарный! - воскликнула Елена, оскорбленная почти гневным голосом юноши. - Что ты знаешь о том, что произошло и о том, что я выстрадала? Что ты знаешь?

- Я ничего не знаю, я ничего не хочу знать, - грубо ответил Андреа, окинув ее несколько потемневшим взглядом, в глубине которого сверкало полное отчаянья желание. - Я знаю, что некогда ты была моей, вся, в беззаветном порыве, с безмерной страстью, как ни одна женщина в мире, как знаю и то, что ни моя душа, ни мое тело никогда не забудут этого опьянения…

- Молчи!

- Для чего мне твое сострадание сестры? Ты, против своей воли, предлагаешь мне его, смотря на меня глазами любовницы, касаясь меня неуверенными руками. Я слишком часто видел, как твои глаза гасли от восторга, слишком часто твои руки чувствовали мою дрожь. Я хочу тебя.

Возбужденный своими собственными словами, он крепко стиснул ей руки и так близко придвинулся лицом к ее лицу, что она чувствовала на своих устах его теплое дыхание.

- Я хочу тебя, как никогда, - продолжал он, обняв ее и стараясь привлечь для поцелуя. - Вспомни! Вспомни!

Елена поднялась, отстраняя его. Она вся дрожала.

- Не хочу. Понимаешь?

Он не понимал. Снова стал тянуться к ней, простирая руки для объятий, смертельно бледный, упорный.

- А потерпел бы ты, - воскликнула она срывающимся голосом, не в силах вынести насилие, - потерпел бы ты, если б пришлось делить мое тело с другим?

Она задала этот жестокий вопрос, не подумав. И широко раскрытыми глазами смотрела на возлюбленного, встревоженно и почти испуганно, как человек, ради спасения, нанесший стремительный удар, не взвесив его силы, и боявшийся, что ранил слишком глубоко.

Возбуждение Андреа вдруг прошло. И на его лице отразилось такое глубокое страдание, что сердце женщины сжалось от резкой боли.

Несколько помолчав, Андреа сказал:

- Прощай.

В одном этом слове была горечь всех остальных невысказанных им слов. Елена нежным голосом ответила:

- Прощай. Прости меня.

Оба почувствовали необходимость закончить на этот вечер опасный разговор. Он стал подчеркнуто вежлив. Она же стала еще мягче, почти смиренной, и беспрерывная дрожь волновала ее.

Она взяла со стула плащ. Андреа суетливо помогал ей. Когда ей не удавалось попасть рукой в рукав, Андреа, еле касаясь, помогал ей; затем подал ей шляпу и вуаль.

- Не хотите ли пройти туда, к зеркалу?

- Нет, спасибо.

Она подошла к стене возле камина, где висело старинное зеркальце в золоченой раме с фигурками, вырезанными таким искусным и свободным резцом, что они казались не деревянными, а скорее из кованого золота. Это была очень изящная вещица, произведение какого-нибудь тонкого художника XV века, предназначенное какой-нибудь принцессе или куртизанке. В то счастливое время Елена много раз надевала вуаль перед этим потемневшим, в пятнах, стеклом, похожим на мутную, немного зеленоватую воду. Теперь она вспомнила это.

При виде своего отражения, она почувствовала смутную тревогу. Волна печали, еще более темная, пронеслась в ее душе. Но она ничего не сказала.

Андреа смотрел на нее пристально.

Готовая к выходу, она сказала:

- Должно быть очень поздно.

- Не очень. Около шести.

- Я отпустила свою карету, - прибавила она. - Я была бы очень благодарна, если б вы послали за закрытой каретой.

- Могу оставить вас здесь одну, на мгновение? Мой слуга ушел.

Она согласилась.

- Пожалуйста, скажите кучеру мой адрес: Квиринальская гостиница.

Он вышел, закрыв за собой дверь комнаты. Она осталась одна.

Быстро обвела глазами все кругом, рассеянным взглядом окинула комнату, остановилась на вазах с цветами. Стены казались ей шире, потолок выше. Внезапно, она почувствовала приступ головокружения. Не замечала больше запаха цветов, должно быть, воздух был горяч и удушлив, как в теплице. Образ Андреа мелькал перед ней как бы при свете перемежающихся молний; в ушах звенела смутная волна его голоса. Она была близка к обмороку. - И все же, какое наслаждение закрыть глаза и отдаться этой истоме!

Подошла к окну, открыла, вдыхала свежий воздух. Оправившись, снова занялась комнатой. Бледное пламя свеч трепетало, колебля легкие тени на стенах. Огня в камине больше не было, но уголья слегка освещали священные фигуры на каминном щите, сделанном из обломка церковного стекла. На краю стола стояла холодная и нетронутая чашка чая. Подушка в кресле еще сохраняла отпечаток откидывавшегося на нее тела. Все предметы дышали какой-то неопределенной грустью, которая сгущалась вокруг сердца женщины. Тяжесть все росла в этом слабом сердце, становилась жестоким гнетом, невыносимым удушьем.

- Боже мой! Боже мой!

Ей хотелось бежать. Усилившийся порыв ветра надул занавески, заколебал пламя, вызвал шорох. Она задрожала, похолодев, и почти невольно вскрикнула: "Андреа!"

Ее собственный голос, это имя в тишине заставили ее странно вздрогнуть, точно и голос, и имя сорвались не с ее уст. Почему Андреа задержался? Она стала прислушиваться. Доносился только глухой, сумрачный, неясный гул городской жизни, в этот вечер под Новый год. На площади Св. Троицы не появилось ни одной кареты. Временами дул сильный ветер, и она закрыла окно: заметила верхушку обелиска, черневшего на звездном небе.

Должно быть Андреа не нашел закрытой кареты тут же на площади Барберини. Она ждала, сидя на диване, пытаясь унять свое безумное волнение, избегая заглядывать в душу, направляя свое внимание на внешние предметы. Ее взор привлекли фигуры на стекле каминного щита, едва освещенные потухшими угольями. Несколько выше, из одного бокала на выступ камина падали лепестки большой белой розы, которая рассыпалась медленно, томно, с оттенком чего-то женственного, почти телесного. Вогнутые лепестки нежно ложились на мрамор, похожие в своем падении на хлопья снега.

"Каким нежным казался пальцам этот душистый снег!" - подумала она. Оборванные лепестки всех роз рассыпались по коврам, диванам, стульям, и она, счастливая, смеялась среди этого опустошения, а счастливый любовник лежал у ее ног.

Услышала, как на улице, у подъезда, остановилась карета, поднялась, качая головой, как бы для того, чтобы стряхнуть сковавшую ее задумчивость. И тотчас же, запыхавшись, вошел Андреа.

- Простите, - сказал он. - Не застав швейцара, я спускался на Испанскую площадь. Карета внизу.

- Благодарю вас, - ответила Елена, робко глядя на него сквозь темную вуаль.

Он был серьезен и бледен, но спокоен.

- Мемпс придет должно быть завтра, - прибавила она тихим голосом. - Я вас извещу запиской, когда можно будет увидеться.

- Благодарю вас, - сказал Андреа.

- Прощайте же, - снова начала она, протягивая ему руку.

- Хотите, я провожу вас до выхода? Там - никого.

- Да, проводите.

Она озиралась кругом, как бы колеблясь.

- Вы ничего не забыли? - спросил Андреа.

Она взглянула на цветы. Но ответила:

- Ах, да, визитные карточки.

Андреа быстро взял их с чайного стола и, передавая ей, сказал:

- A stranger hither!

- No, ту dear. A friend.

Елена произнесла этот ответ оживленно, очень бодрым голосом. И с этой своей, не то умоляющей, не то обольщающей, сотканной из страха и нежности улыбкой, над которой трепетал край - достигавшей верхней губы, но оставлявшей рот открытым - вуали, вдруг сказала:

- Give те a rose.

Андреа обошел все вазы, собрал все розы в один большой букет, который он с трудом удерживал в руках. Несколько роз упало, несколько рассыпалось.

- Они были для вас, все, - сказал он, не взглянув на возлюбленную.

И Елена направилась к выходу, опустив голову, молча. Он следовал за ней.

Все время молча, спустились по лестнице. Он видел ее затылок, такой нежный, где, под узлом вуали, маленькие черные локоны перемешивались с серым мехом воротника.

- Елена! - окликнул он ее тихим голосом, не в силах побороть горячую страсть, наполнившую его сердце.

Она обернулась, страдальческим движением, приложив к устам указательный палец, в знак молчания, тогда как глаза у нее сверкали. Ускорила шаг, села в карету и почувствовала тяжесть роз на своих коленях.

- Прощай! Прощай!

И, когда карета тронулась, подавленная, она разразилась ничем несдержанными слезами, разрывая розы судорожными руками.

II

В сером потоке современной демократии, жалким образом поглотившем много прекрасных и редких вещей, мало-помалу исчезает и этот особенный класс родовитой итальянской знати, в чьей среде, из поколения в поколение, поддерживалась известная фамильная традиция изысканной культуры, изящества и искусства.

К этому классу, который я назвал бы аркадским, потому что он достиг своего высшего блеска в очаровательной жизни XVIII века, принадлежал и род Сперелли. Светскость, изящество речи, любовь ко всему утонченному, склонность к изучению необычных наук, редкий эстетический вкус, страсть к археологии, утонченная вежливость, были наследственными чертами в роде Сперелли. Некий Алессандро Сперелли, в 1466 году, подносил Фридриху Арагонскому, сыну неаполитанского короля Фердинанда и брату калабрийского герцога Альфонса, объемистый сборник "менее грубых" стихотворений старинных тосканских писателей, который был обещан Лоренцо Медичи в Пизе, в 65 году, тот же Алессандро вместе с современными ему учеными, написал грустную элегию на смерть божественной Симонетты на латинском языке, подражая Тибуллу. Другой Сперелли, Стефано, в том же столетии, жил во Фландрии, среди богатейшей роскоши, изящества и неслыханной пышности бургундской жизни, он там и остался, при дворе Карла Смелого, породнившись с каким-то фламандским родом. Один из его сыновей, Джусто, занимался живописью под руководством Иоганна Госсарта и вместе с учителем явился в Италию в свите Филиппа Бургундского, посланника императора Максимилиана при папе Юлии II, в 1508 году. Он поселился во Флоренции, где продолжала процветать главная ветвь его рода; вторым его учителем был Пьеро ди Козимо, жизнерадостный и нежный художник, могучий и вдохновенный колорист, своей кистью свободно воскрешавший языческие сказания. Этот Джусто был незаурядный художник, но истратил всю свою мощь в тщетных усилиях сочетать свое первоначальное готическое воспитание с новым духом Возрождения.

Около второй половины XVII века род Сперелли переселился в Неаполь. Здесь, некий Бартоломео Сперелли опубликовал в 1679 году астрологический трактат "О рождении", а в 1720 году некий Джованни Сперелли поставил комическую оперу под названием "Фаустина" а позднее - лирическую трагедию "Прокнэ", в 1756 году некий Карло Сперелли издал книгу любовных стихотворений, где, с модным в то время горациевым изяществом, изображалась классическая распущенность. Лучшим поэтом и человеком изысканной светскости был Луиджи Сперелли, блиставший при дворе короля "бедняков" и королевы Каролины. Он сочинял свои очень звучные стихи с оттенком печального и благородного эпикурейства, он любил, как утонченный любовник, и пережил множество любовных историй, в том числе несколько знаменитых, как например, с Маркизой ди Буньяно, отравившейся из ревности, или с графиней Честерфильд, которая умерла от чахотки и которую он оплакивал в песнях, одах, сонетах и в нежнейших, хотя и напыщенных, элегиях.

Граф Андреа Сперелли-Фиэски Д’Уджента, единственный отпрыск рода, продолжал фамильную традицию. Он поистине являл собой идеальный тип молодого итальянского аристократа XIX века, бесспорный образец рода аристократов и тонких художников, как последний побег интеллектуальной расы.

Он весь был, так сказать, насыщен искусством. Его юность, протекавшая в разнообразных и глубоких научных занятиях, казалась изумительной. До двадцати лет усидчивое чтение книг чередовалось у него с далекими путешествиями в сопровождении отца, под руководством которого ему удалось завершить свое исключительное эстетическое образование. И именно у отца он перенял художественное чутье, страстный культ красоты, парадоксальное презрение к предрассудкам и ненасытность в наслаждениях.

Этот отец, выросший среди блеска Бурбонского двора, умел широко жить, обладал глубоким знанием чувственной жизни и в то же время отличался своего рода байроновским тяготением к фантастическому романтизму. Сам его брак, по бурной страсти, был заключен почти при трагических обстоятельствах. Впоследствии же он на все лады нарушал и терзал супружеский мир. Наконец, развелся с женой и держал своего сына всегда при себе, путешествуя с ним по всей Европе.

Таким образом, Андреа получил, так сказать, живое воспитание, то есть, не столько по книгам, сколько на примерах человеческой действительности. И его дух был развращен не только высокой культурой, но и опытом, и любознательность в нем становилась тем острее, чем более расширялось знание. Он расточал себя с самого начала, потому что огромная сила чувствительности, которой он был одарен, не переставала снабжать его расточительность неисчерпаемыми средствами. Но рост этой его силы сопровождался разрушением в нем другой силы, силы нравственной, от подавления которой не удерживался сам отец. И он не замечал, что его жизнь была постепенной убылью его способностей, его надежд, его наслаждения, как бы постепенным самоотречением, и что, неумолимо, хотя и медленно, круг его интересов все более и более сужался.

Среди других основных руководств, отец преподал ему следующее: "Необходимо созидать свою жизнь, как создается произведение искусства. Необходимо, чтобы жизнь образованного человека была его собственным творением. В этом все истинное превосходство".

Тот же отец внушал: "Необходимо во что бы то ни стало сохранять свою свободу, даже в опьянении. Вот правило образованного человека: Habere, поп haberi - Обладать, не даваясь обладать".

Он же говорил: "Сожаление - пища праздных душ. Нужно прежде всего избегать сожаления, не переставая занимать душу все новыми ощущениями и новым вымыслом".

Но эти произвольные принципы, которые, благодаря своей двусмысленности, могли быть истолкованы в смысле высокого нравственного критерия, как раз падали на непроизвольную почву, т. е. в душу человека, воля которого была чрезвычайно слаба.

И другие отцовские семена предательски взросли в душе Андреа: семена софизма. "Софизм, - говорил этот неосторожный наставник, - лежит в основе всякого наслаждения и всякого человеческого страдания. И изощрять и разнообразить софизмы, стало быть, - то же, что изощрять и приумножать свое собственное наслаждение или свое собственное страдание. Может быть мудрость жизни заключается в затемнении истины. Слово - глубокая вещь, в которой для образованного человека скрыты неисчерпаемые богатства. Греки, эти мастера слова, - воистину самые тонкие знатоки наслаждения в древности. Софисты главным образом процветают в век Перикла, в век веселья".

Подобные семена нашли благоприятную почву в нездоровом уме юноши. И ложь не столько по отношению к другим, сколько по отношению к самому себе мало-помалу стала у Андреа столь плотно прилегающей к его сознанию одеждой, что он уже перестал быть вполне искренним и уже никогда не мог восстановить власть над самим собой.

После преждевременной смерти отца, в двадцать один год он оказался одиноким хозяином значительного состояния, оторванным от матери причудами своих страстей и своих вкусов. Он провел пятнадцать месяцев в Англии. Мать вышла вторично замуж за давнишнего любовника. А сам он поселился в Риме, предпочитая этот город другому.

Назад Дальше