Собрание сочинений в 6 томах. Том 6 - Габриэле д Аннунцио 5 стр.


Все четверо стояли на одном из балконов, выходивших на болото. Под ним застыл в безмолвном забытьи большой двор, поросший травою, с башенками, с лоджиями в колонках, которые некогда слышали варварский скрежет зубов. Перед ними в царственной чистоте развернулся целый мир, не омраченный ни единой тенью; и звучание света неслось к вершине горних небес.

- Сестра, сестра, не видишь разве? Не видишь?

От непонятной тревоги сердце юноши сжималось, потом вдруг расширялось от натиска бури, словно вырвались из глубоких недр тысячи закованных в железо всадников и приготовились к бешеной скачке через всю землю.

- Иза, твои руки из чистейшего мрамора!

Изумительной красотой отличались эти две руки, лежавшие на ржавой балюстраде, белые в местах сочленений, воистину мраморные, как будто не кровь жила в них, а они были лишь созданием высокого искусства. Сама же женщина была трепетным существом; дышала она грустью, страстью, воспоминаниями, боязнью, данным обещанием, и были у нее две руки, достойные статуи.

- Болит у тебя то место, где тебя ужалила пчела?

- Только горит немного.

- Ты получила две раны. Жди третью.

Мраморная рука поднялась с движением мольбы навстречу красоте этого чистого вечера; затем своей тыльной частью едва-едва коснулась губы, из которой давно перестала сочиться кровь. В застывшем серебре воздуха продолжали носиться стрелами ласточки. Брат склонился головой к милому плечу. Он ждал подарка, которого еще не получал, и сам не знал, что это за подарок; и голос его души звучал громкой мольбой, хотя вырывался в незначительных словах.

- Что мы будем делать? Вы меня запрете через некоторое время в гостинице! Я не хочу спать.

Паоло Тарзис глядел на это лицо молодого бога, которое так сильно волновали людские тревоги, и чувствовал досаду на свои тридцать пять лет, на грубый опыт жизни, ибо рядом с ним стоял юноша со своей грацией, придававшей ему сходство с выздоравливающим после лихорадки. И каждое движение юноши по направлению к сестре вызывало в нем необъяснимое чувство недомогания.

- Приходи ко мне в мой сарай? - продолжал он.

- Изображать бодрствующего Икара?

- Просто ждать появления зари.

- Под крылом твоей машины?

- С наступлением сумерек я сделаю пробный полет. Первый и последний, звезды благоприятствуют в этом деле.

- Вечер служит тебе добрым гением?

Альдо не глядел на строителя крыльев, но, прижавшись головой к плечу сестры, не отрывал глаз от вергилиевского неба, в нем была чистота, как в самой божественной из Вергилиевых эклог. Ни одно дуновение не шевелило верхушек тростников и камышей, пламенных чашечек мака, не разбило зеркала вод. И только хор лягушек выражал чувство движения в форме ритма, заставляя вибрировать бледную субстанцию.

- Какое другое небо, если не это, можно назвать твердью? Сегодня ты мог бы лететь до бесконечности. Ах, выучи меня!

Не отрываясь от своих мечтаний, он повернулся и взглянул на Паоло; ему бросилось в глаза резное обозначение костей - знак смелой воли - желчное лицо, которое жажда победы совсем лишила мяса, сверкающие зрачки хищника, эти глазные лузги, которые, как зубила, готовы были раздроблять все, что бы им ни попалось, эти сильные челюсти, составлявшие контраст с красной мягкостью губ, похожие на стальные тиски, захватившие мягкий плод. И он вдруг с испугом подумал, что этот человек ему не товарищ и не учитель.

- Я тебя выучу, - отвечал Паоло Тарзис с оттенком снисходительности, как отвечают мальчику, который просит о какой-нибудь глупости, и улыбнулся.

Тень упала на глаза замечтавшемуся юноше, уши его наполнились шумом, и сердце подпрыгнуло чуть не до горла; у улыбнувшегося мужчины он заметил между одним и другим зубом красную нить, тончайший сгусток крови, а на губе, приподнявшейся во время улыбки, небольшую темную припухлость.

- Альдо, что с тобой? - спросила у него Вана. - Как ты вдруг побледнел!

Перед ним, как в мгновенном видении, встала картина безумного поцелуя.

- Я побледнел? Это просто от освещения. Со мной ничего… Вы все тоже бледные.

Он не в силах был совладать с охватившим его слепым ужасом. У него словно кости разнялись. Он нагнулся к перилам, и ему показалось, будто кровь застучала у него о железо, как молоток по наковальне. Сумасшедшие ласточки со своим криком отлетели дальше и затерялись в конце болота, а между тем он слышал, как их крик возвращается к лоджии наподобие грозной, всесокрушающей силы, которая могла захватить и унести его с собой; в течение нескольких мгновений перед ним пронеслись самые отдаленные события из его детства. Затем взрыв отчаяния потряс всю его помертвевшую душу.

"Прощай! Прощай! - повторял он про себя, сам не отдавая себе отчета, каким образом слова рождались внутри него и отрывались от сердца; ибо это был внутренний стон, подобный тем нечленораздельным звукам, какие пытка исторгает из истерзанного тела. - Прощай! Прощай!"

И тут же собрал в себе силы, чтобы придать более спокойное выражение лицу, чтобы замаскировать свою тоску; приподнялся, обернулся, делая вид, будто глядит на уныло растущую траву на дворе; незаметно сделал несколько шагов по направлению к двери, которая уже погружалась в полумрак. Внутри себя чувствовал бремя скопившихся рыданий. Его охватило безумное желание бежать куда-нибудь; повинуясь ему, он пошел вдоль незнакомых стен, переходил через один порог, через другой, шел из коридора в коридор, из комнаты в комнату, все по тем же развалинам невозвратного прошлого. Сперва он бежал задыхаясь, с туманом в глазах, как человек, у которого загорелась одежда и пламя раздувается еще сильнее от бега. Но вот из полумрака выступили фигуры, пережившие смерть великой руины, окружили его, и слились с его скорбью, и сделались громадными; и сплетения громадных красноватых тел на стенах, расписанных изображениями битвы, были как бы волнующими призраками его безумия; поломки в стенах, дыры, пятна были как бы следами его собственной катастрофы; и все золото на барельефах, висевших над его головой, чудилось ему, было проклятием его тягостного сновидения. И он шел без конца из коридора в коридор, из комнаты в комнату все по тем же развалинам невозвратного прошлого. И временами словно порывами ветра доносилось до него болотное пение, крики безудержно летавших ласточек, колокольчики ангельских приветствий и стон его собственной души: "Прощай! Прощай!"

Полумрак не входил в комнату через окна, но зарождался внутри, выползал из каждого угла, затягивал все углубления, нарастал, как темный пепел, скоплялся, как безмолвная толпа. Каждая раскрытая дверь таила в себе угрозу; лестница - ужас; коридор был словно пропасть.

- Изабелла! Изабелла!

Это имя отдалось как будто в пещере, но после того жизнь безмолвия усложнилась, выступили тысячи беглых лиц.

- Изабелла!

Имя прозвучало без отзвука, словно растаяло. Над черепичной крышей показался лиловатый свет. В полумраке послышалось мягкое трепыханье крыльев летучей мыши. Вливались струйки холода, как будто сквозь трещины просачивалась болотная вода.

- Изабелла!

Заблудившись в лабиринте старого дворца, он бродил по рассевшемуся полу, натыкался на препятствия, ощупью искал двери, вздрагивал всем телом, когда приближался к таким предметам, которых не мог разглядеть, И надо всем этим ужасом стояло видение дикого поцелуя, видение кровавого сладострастья, вставая в его зрачках прерывистыми и бурными проблесками; он, может быть, прошел, он, может быть, проходил тем местом, где слились кровожадные уста. И море слез волновалось в его слабой груди, в его беспредельной душе; и, чтобы прогнать от себя рыдания, он повторял одно и то же имя, которое до сих пор звучало только посреди смеха, как рассыпавшиеся бусины развязавшегося ожерелья.

- Изабелла!

- Альдо, Альдо, где ты? где ты? Ты заблудился?

Он вздрогнул, услышав тревожный голос, отвечавший его собственной ужасной тоске, и обернулся: в пролете двери мрачно стояла окутанная тенью тень.

- О, Вана!

И бросились навстречу друг другу; и не говорили ни слова, потому что оба захлебывались от рыданий. И были они одни; и не было слышно ничьих шагов, кроме тихих шагов старика. И не взглянули друг на друга, но в отчаянии упали друг другу в объятия.

* * *

Вспомнили в один прекрасный день люди латинской расы о первом созданном крыле, которое принадлежало человеку, упавшему над Средиземным морем, о крыле Икара, сделанном из ветвей орешника и из больших перьев хищных птиц, связанных сухим бычачьим жиром. "Одиноко реяло над морем крыло!" - так воскликнул поэт латинской расы, подглядевший полет.

Кто соберет рассыпанные крылья? Кто крепче
Связи сделает, и ими свяжет перья
И вновь решится на безумный лет?

И вспоминали люди латинской расы про видение коршуна, посетившего в колыбели нового Дедала, творца образов и машин, нового Прометея, только без пытки, того самого, который чувствовал в себе "корни и цветок совершенной воли"; и эта неземная колыбель была как бы самым гнездом сверхчеловеческой страсти, нависшим на неведомой высоте. И вставали в лучах мимолетной славы над долинами, над холмами, над озерами прекрасной Италии ведения других человеческих крыльев, окрашенных кровью смелых, поломанных, как кости, разорванных, как мясо, неподвижных, как смерть, бессмертных, как засевшая в душу жажда полета.

Некий варвар из Германии дерзнул вопрошать мелькнувшую над морем тень Икара, решился взять ивовые прутья, придавши им изогнутость живого существа, покрыв легкий их скелет еще более легкой тканью; он изучал течение ветра и прислушивался к словам Великого Предшественника, говорившего так о машине: "Ей не хватает лишь души птицы, каковую душу необходимо подменить душою человека". И он таки совершил этот подмен, кинувшись в воздушную стихию с единственной надеждой на силы свои, летая с каждым днем все дальше, с каждым днем все выше, пока наконец не ударился о землю и не приложил к жесткой немецкой земле печати своего трупа, подобно тому афинянину, что связал навеки с голубой греческой волной цветок своего имени.

Тогда выступили вперед ученики, собрали обломки, выстроили снова машину и удвоили ее силы; схоронили от взоров свою сказочную работу среди безлюдной пустыни, в стране песков и холмов; снова обагрили кровавыми пятнами деревянный скелет и полотняные крылья. Не ясный южный ветер Средиземного моря, а дующие на просторе атлантические ветры вскормили и возвеличили мечту о победе над беспредельным небом. В морозный зимний день над дюнами залива свершилось наконец долгожданное чудо. Двое молчаливых братьев, сыновья мирного штата Огайо, неустанно творящие опыт за опытом, неустанно пускающие в воздух свою крылатую машину, - они сумели сочетать силу двух винтов с упорством двух сердец.

Но вот в битву кинулись и люди латинской расы. Стало возможным, что новая машина возвысит человека над его судьбой, наградит его не только новым родом власти, но еще шестым чувством. Как незадолго перед этим огнедышащий экипаж сумел пожрать время и пространство, так Дедалова машина, помимо этих двух последних, восторжествовала и над тяжестью. Один за другим природа снимала свои запреты. Навстречу маске тайны засверкал алмазный лик дерзновения. Демон соревнования увлекал бойцов к краю всепоглощающей пропасти. Смерть являлась обратной стороной Цирцеи, солнцеподобной женщиной, которая опьяняющей силой своего напитка превращает животных в героев. Как и в те дни, когда вся Эллада устремлялась за венком оливы, так и теперь лето было священной порой для соревнующихся героев. Каждый крик толпы готов был разрешиться гимном, но быстрота полета своей кипучестью обрывала его на первом слоге.

Человек готов был на борьбу в воздухе и с ветром, и с соперниками, но уже не с медным диском в руке, а вооруженный крылом из холста. Небо, изогнувшееся сводом над равниной, являло собой громадную лазурную арену, замкнутую среди облаков, гор и лесов. Толпа стремилась на зрелище, как на своего рода вознесение. Опасность являлась двигательным центром жизни, стремящейся ввысь. Всякое чело должно было быть подъятым.

Состязания создавали картину как бы военного положения. Местность принимала вид арсенала и крепости. Длинный ряд двускатных крыш напоминал употреблявшиеся в древние времена покрышки для галер, вытащенных на сушу для починки. На верхушках шестов, пирамидальных наблюдательных вышек развевались разноцветными огоньками флаги, как на праздничных щитах. И совершенно так же, как древние коммунальные щиты, сарайчики были раскрашены в веселые цвета, в цвета национальностей, и каждый имел свою эмблему и нес имя своего воздушного кормчего.

Как образ вечности перед этой недолговечной машиной, как совершенство красоты перед этими чуждыми искусства линиями, как древнее вещество, окрашенное тайнами веков и души земли, перед массой всего этого полированного дерева, так посреди поля на вершине римской колонны стояла статуя Победы. Вырванная из стен темной тюрьмы, из неприглядного музея, заваленного жертвенниками, архитектурными украшениями, амфорами, она спустилась по каменным ступеням, заросшим травой, она пришла, везомая не на триумфальной колеснице, но на деревенской телеге, на романской повозке, которую тащили шесть грубых ломбардских быков по дороге, ведущей на родину Вергилия. Бравый народ служил ей конвоем. И вот она стояла теперь на коринфской капители с обломанными аканфами, она жила в просторе неба, как в те дни, когда юная голова, мощное плечо и орлиное крыло венчали кровлю храма, воздвигнутого у подножия Кидна Флавием Веспасианом, основателем цирка. То ярко-зеленая, как лавровый лист, то тускло-зеленая, как лист оливы, она стояла на стройной колонне с темными желобками, со своим неизменным таинственным движением рук с обломанными пальцами, на которых еще блестели следы золота императорских времен.

Не признали ее за божество новые герои состязаний, не почтили ее; только боялись ее как препятствия на пути. У всех их взоры были устремлены на один лишь сигнальный шест и на флаги.

- Что говорит ветер? - спросил Паоло Тарзис, стоя согнувшись у своей машины и проверяя натяжение стальных проволок, между тем как старший из его рабочих кончал наливать эссенцию в мотор, и он с напряженным вниманием прислушивался к семикратному звучанию струн.

- Свыше десяти метров в секунду, - отвечал Джулио Камбиазо, увидав, что на доске семафора белый кружок стоит возле черного и красного квадратов. - Нельзя лететь.

Слышались возгласы толпы, выражавшей нетерпение, стоя за оградой.

- А не попробовать ли? - промолвил Паоло Тарзис.

И тут же подошел к выходу; взглянул на трепыхание огней на верхушках шестов, глазом охотника и моряка измерил расстояние. Дул свежий юго-восточный ветер в просторе неба, такого же величественного, как картина морского сражения, ибо героические формы облаков легко идут в сравнение с носами кораблей и со знаменами. Под огромными светозарными кучами темнела синева гор позади озера Гарда, мягкие склоны холмов воспроизводили линии моря, а у края деревни Геди серебрился бесконечный ряд тополей. Воздушный простор был пустынен и безмолвен, и не было в нем ни полета, ни крика птичьего. Он поджидал человека.

- Ветер стихает, - сказал Паоло. - Я сегодня попробую побить Эдгара Гаулэнда на продолжительность, на скорость и на высоту.

- Я тоже, - отвечал Джулио Камбиазо.

Они - соперники и братья - с улыбкой взглянули друг другу в честные глаза; их братские отношения начались давно, в ранней юности, в первые годы службы на военном судне, когда каждую весну им казалось, что настало наконец время направить пушки бронированных башен на какую-нибудь другую мишень, кроме учебных мишеней на рейде в Гаэте. Их братская дружба окончательно укрепилась во время службы на подводной лодке, внутри замкнутого корпуса, в котором для человека только два места - у руля или в сражении, где он стоит в чаду от перегоревшего масла, в парах бензина, в смеси кислорода и водорода, выявляющегося из электрических аккумуляторов, беспрестанно подвергаясь опасности взрыва, в неожиданной темноте, происходящей от размыкания электрического тока, в постоянной борьбе с усыпляющим действием угольного ангидрида, в напряженном молчании, длящемся часы, долгие, как дни, в то время как глаза должны не отрываясь следить за показаниями циферблата, а ухо - напряженно слушать металлический говор измерительных и рулевых инструментов. На этой службе они начали развивать в себе чувство третьего измерения - им приходилось тогда управляться с горизонтальными рулями и беспрестанно исправлять неустойчивое направление оси движения, ибо от каждой незначительной причины корпус лодки может высунуть нос наружу или слишком нырнуть в глубину.

Назад Дальше