Не вытерпели они наконец показной дисциплины - они стремились к более свободной деятельности - и в один прекрасный день оба оставили службу. Они совместно предприняли долголетнее путешествие по Дальнему Востоку, объехали Корею, Китай, Монголию, проехали вдоль Великой стены; взбирались на горные хребты, поднимались по рекам, углублялись в степи, наудачу останавливались в городах и внутри страны, и в приморских; затем через Филиппины, Австралию доехали до островов Торресова пролива и изучали быт тамошних аборигенов; после того через Тасманию, Индию, Аравию добрались до Египта. От своего духа, от своего тела они затребовали все, что те могли дать им, и даже больше того: решительность сделалась для обоих инстинктом, а ему на помощь должна была прийти быстрота мысли; сила сопротивления приобретала упругость спинного хребта. Они приучили кожу к холоду и зною, употребляя такие же легкие костюмы, как в снегах Кореи, так и под тропическим солнцем Минданао. Они выдержали четверо суток без еды и в то же время прошли сто тридцать миль по Алтайской пустыне; на острове Негрос в тридцать два часа прошли около восьмидесяти миль пешком, чтобы застать вовремя испанское судно, возвращения которого, в случае если бы опоздали, им пришлось бы ждать целых полтора месяца. Во время поездки через степи они из двадцати четырех часов восемнадцать не слезали с седел и делали это в течение нескольких недель, не испытывая ни малейшей усталости. Переходя от приключения к приключению, в беспрестанной борьбе приобрели они наконец такой закал, который в соединении с прозорливостью удесятеряет силы человека; прибавьте к этому еще знание анатомии тела, позволяющее верно намечать удары. Одному из них довелось в одном индийском храме приподнять тяжелейший камень и сделать это только благодаря своеобразному применению силы равновесия. Он же сумел развить в своих руках такую гибкость, что однажды, будучи закован на острове Люцоне в кандалы, ухитрился пропустить кисти рук через кольца ручных кандалов; вместе с тем развил в них такую силу, что мог сжать силомер до девяноста восьми английских фунтов и раздавить одним сжатием пальцев самый крепкий локоть.
Но сколько раз они чувствовали потребность отдохнуть от напряжения воли и от бесконечного пути по твердой дороге, и сколько раз им снился сон подводной жизни, сколько раз переживали они былые минуты безмолвия посреди глубокой стихии! Сколько раз перед новыми зрелищами они вспоминали незабываемые минуты маневров: всплывание лодки над поверхностью, бурлящая волна, шум моторов; но вот одна только башенка командира над водой и чуть виднеется спина всего корпуса; затем осталась над водой одна лишь верхушка башенки со своими стеклами, выглядывающими из засады; вот и весь корпус погрузился и лишь стоит над водой длинная клептоскопическая труба, вооруженная могучим стеклянным глазом; наконец все погрузилось, намечено направление, выверен прицел, приготовлен заряд в носовой камере: роковой, ход в подводной тишине; готовится тайное нападение на броненосную громаду!
В один прекрасный день в Каире возле общественных боен наткнулись они на странного человека с головой, обвязанной легкой повязкой из полотна; этот человек не отрывал от пламеневшего неба своих глаз, имевших вид больных, - на них, как будто было еще третье веко - и наблюдал за полетом воронов, коршунов и ястребов, которые парили кругами на большой высоте. Что это был еще за авгур? Оказался он орнитологом, мечтой которого было подглядеть у хищных птиц тайну их полета без взмахов крыльями. Звали его - Леон Дорн.
Он сделался для них опытным и энергичным товарищем, который стал помогать им в их новых опытах. Два бывших подводных мореплавателя обратили выработавшееся у них статическое чувство трех измерений на работу в небесных пространствах.
- Alis non tarsis, - говорил орнитолог, намекая своим изречением на фамилию Паоло.
Вот выступы скал в Мокаттаме, сверкающие белизной, как стены мечетей! На них по утрам садились желтые ястребы, греясь на солнце, которое высушивало росу на их длинных крыльях; так они сидели, приглаживая нежные пучки перьев и время от времени помахивая крыльями, чтобы расправить связки, а затем внезапно, почувствовав ветерок, кидались вниз, падали как камень, не махая крыльями, но при первом же ударе их взмывали в вышину и снова опускались, разрезая клювом воздух, и начинали кружить, просматривая взором местность и повиснув на неподвижно распростертых крыльях в воздухе; снова поднимались и снова опускались, ни разу не ударив крылом! Вот зеркальные воды Мареотидских болот, усеянные большими плавающими кувшинками, которые неожиданно выскакивали со звуком, похожим на крик лебедей; и тут же пеликаны с красными глазами, важные пеликаны с мошной под клювом; и слышится их хриплый, вроде предсмертного, крик, и шлепанье их широких перепончатых лап, когда они опускаются на тинистый островок; и новый, более сильный крик, когда они взлетают в вышину, вобрав шею в плечи, и, подымаясь против ветра, меняют свою болотную важность на самую воздушную грацию, и не машут крыльями, но плывут на парусах под облаками. Вот нильские берега, покрытые тинистой грязью, поросшие тростником и гребенчуком с наваленными кучами кирпичей - забытыми развалинами безымянных царственных городов, где гнездились бесчисленные династии; где над сборищами водяных птиц парит грифон, оглядывающий берега с целью найти падаль какого-нибудь буйвола, принесенного водой каналов, и время от времени сильным летом пролетают вороны, как тени смерти, влекомые голодом на какую-нибудь неведомую бойню - на границах пустыни! Страстный зной пустыни, трепетание пламени над иссушенной пустыней, запах электричества, когда великий орел один проносится над красивыми башнями Хамсина, только одну минуту стоит во взгляде самого зоркого человеческого глаза и вместе с судьбой города, потонувшего в песках и в тоске, пропадает навеки из глаз!
- Alis non tarsis.
Двое товарищей жили долгие-долгие дни, погруженные в эти зрелища и в мечту о приключениях в небе. Вернувшись на родину, они со всем пылом, но вместе с тем с терпением взялись за выполнение своих намерений. Сначала они удовлетворились простыми аппаратами, настоящими Дедаловыми, без всякой двигательной силы, похожими на те, которыми пользовались в своих первых опытах пионеры воздухоплавания; они полагались на одно только сопротивление воздуха и держали равновесие одним только инстинктивным наклонением тела; ареной своих опытов парения по воздуху они выбрали равнину Ардеи, скалу из туфа, как будто нарочно сделанную для их целей, старинную итальянскую крепость, получившую наименование от высоко летающей птицы. Какое другое гнездо могло быть более приспособлено для этих смертоносных опытов? Все в стенах древней крепости, основанной аргивскими выходцами, которых прибило к берегу Италии южными ветрами, выражает силу и величие. Котловина Инкастро кажется раковиной, преисполненной той же тишины, какая царит в пустых гробницах первобытных рутулов; окаймляющая ее ограда гор, от Аричинских до Ланувинских, от Албанских до Велитернских, представляется целым циклом окаменевших мифов; в лучах эпического света как будто испаряется дух племен; обтесанные глыбы связаны навеки, как цементом, словами Вергилия: Et nunc magnum manet Ardea nomen.
Оба товарища почувствовали здесь лучше, чем в другом каком месте земного шара, какая веселая работница - смерть.
После бесконечных опытов и повторений они выстроили легкую и сильную машину, силуэт которой напоминал силуэт птицы. И сохранили за ней прекрасное имя - Ардея; и в самом имени была заложена мечта залететь выше облаков.
Теперь две машины этого типа стояли, подрагивая, под двумя соседними навесами, поджидая, когда возьмется за них рука, управляющая ими.
- Нужно будет выйти прежде, чем место пускания превратится в птичий двор, - сказал Паоло Тарзис, намекая на великое множество пыхтящих аппаратов, которые не могли даже на вершок отделиться от земли.
- Знаешь, - сказал со смехом Джулио Камбиазо, - знаешь, в конце концов предполагает лететь король негритянских боксеров, сам Мак-Ви.
- И мальчишка О’Нэйл.
- И велосипедист Мацан.
- И профессиональный пловец Джо Рид.
- И конькобежец де Конинг.
- И Чикито де Камбе.
Они смеялись тем дружным смехом, который в былое время оживлял часы их отдохновения под шалашом, тем смехом, которым они смеялись, когда были с посторонними; этот смех был для них способом выражать общность мысли, был общим для них выражением той презрительной гордости, с какой они судили о событиях и людях, в них уже заметно было презрительное чувство, свойственное аристократической кучке, которая составляла авангард нарождавшегося племени воздухоплавателей.
- Видел ты орнитоптер Адольфа Надо?
- А мультиплан Гвидо Лонги?
В новых сарайчиках с фронтонами, раскрашенными на манер старинных щитов, хранились разнообразные чудовища, сработанные из самого разнообразного материала, с самым разнообразным механизмом. Из-под холстинных стенок навесов, раздуваемых вихрем винтов, которые для пробы пускали в ход, можно было разглядеть странные формы этих новых химер, в которых не было ни красоты, ни достоинства; то были создания упрямых маньяков или самонадеянных невежд, бесповоротно осужденных на то, чтобы только поднимать пыль и взрывать землю: кривые и острые крылья, двигавшиеся с визгом ржавых петель на дверях; прилепившиеся друг к другу кубические клетки, похожие на груду коробок без дна; легкие корпуса, нагруженные сверху переплетами и перекладинами, напоминавшими непрочные подмостки; вращающиеся оси с приделанными к ним цилиндрами, напоминающими решета в пекарнях у булочников; длинные железные трубки с большим кругом на каждом конце, по окружности которого шли поперечные лопасти из набитой на планки материи, что придавало им сходство с мельничными колесами; приделанные к палкам веера, похожие на восточные опахала, которыми освежают комнаты в восточных колониях; запутанные сплетения перекладин, продольных брусьев, трубок, штанг, пластинок; всевозможные комбинации из дерева, металла, ткани - все это стояло в чаянии недостижимых для них результатов полета.
И внутри каждой машины сидел неизменно свой строитель, как внутри каждой паутины свой паук. Где выше, где ниже крыльев, между двух резервуаров для бензина, позади винта, над мотором, то под прикрытием, то без него, то с видом господствующим, то с подчиненным сидел человек-пленник им же созданного чудовища. Один с движениями маньяка двигал рычагом, беспрестанно оборачиваясь, чтобы посмотреть на его действие, и показывал то спереди, то с профиля свое бородатое лицо, настоящее лицо астролога с выпученными глазами, покрасневшими и распухшими от бессонницы, или от пыли, или от слез. Другой - бритый, круглолицый, упитанный - самодовольно улыбался, расставив свои большие ноги в несокрушимой уверенности, что его жирная туша полетит под самые звезды. Третий с высохшим, вдохновенным лицом аскета, казалось, все еще сидел и ткал свою бесконечную мечту. Четвертый, угрюмый и мрачный, старался заглушить в себе бессильную злобу на этот неподвижный скелет, обманувший все его десятилетние труды и упования; его навеки приковало к сиденью машины с девизом: "Ты меня не сдвинешь, и я тебя не сдвину". Пятый, бледный и беспомощный, как раненый на носилках, лишь время от времени покачивал безнадежно головой. Шестой, с раздувшимися на шее жилами, извергал громовые ругательства в минуты приостановки мотора. От сарая к сараю шутовское сменялось трагическим, совсем как в доме для умалишенных. Тень одноглазого Зороастро да Перетола с состраданием склоняла свой циклопов взор на всю эту копошащуюся мелюзгу. За оградой какой-то невидимый шутник тягучим голосом испускал время от времени роковой возглас: "Икар! Икар!" И тогда нетерпеливый ропот толпы сменялся взрывом неудержимого смеха.
- А все-таки, - сказал Джулио Камбиазо, - эти Икарики со своими бесчисленными крыльями, которые увязли на нашем птичьем дворе, мне нравятся куда больше, чем те наемные личности в ландскнехтских штанах и кожаных касках, которые ежеминутно закуривают для храбрости папироски.
Он говорил о наемных воздухоплавателях, победителях ипподромных полетов, которые смотрели на новую машину, как на обыкновенный экипаж на трех колесиках, с одной или двумя плоскостями из холста. Состоя на службе у фабрикантов искусственных птиц, они отдавали напрокат свои кости и свою храбрость, пронюхав о популярности новых цирковых состязаний. У них уже был свой мундир, свои манеры, свой жаргон, свое бахвальство, свое шулерство и свои интриги.
- Ты на что смотришь, Паоло?
- Ни на что.
- На трибунах сегодня больше перьев и перышек, крыльев и крылышек, чем в ворсильне в Маляльберго. С разрешения комиссаров начинается передвижение к ограде.
- Ветер поворачивает. Красный квадрат опускается, черный подымается: с семи на десять метров. Зажгли белый огонь.
- Жаль, что мы забыли принести наших птиц-покровительниц в бумажных клетках и не повесили их на фронтонах сараев для отвода глаз нашим дамам и девицам.
- Ты делаешься женоненавистником?
- Я шучу, конечно. Но все-таки есть что-то зловещее в некоторых из этих сфинксов, которые являются сюда демонстрировать свои загадки посреди машин и бетонов с бензином.
- Ты строже, чем Дедал, который был благосклонен к Пазифае.
- То была уловка хитрого афинянина! Тут было верное понимание своих обязанностей. Ведь он построил для нее деревянную корову, и он же внушил быку его поступок. Он, практиковавший, как и Анри Фарман, низкий полет, спустился в Сицилии, не претерпев того же несчастия, что сын. Великолепный пример!
- Ты собираешься читать мне нравоучение?
- Даже во сне не думал. Ты обратил внимание на приятельниц Рожера Нэде? Это тоже критянка, вышедшая из изваяния коровы в облекшаяся в змеиную шкуру "от Калло".
Это была страшилище-женщина; почти постоянно находилась она в глубине сарая, как в тени алькова; она виднелась из-за стальных проволок, из-за пыли, которую поднимал с красноватой почвы винт машины, из-за взрывающего беспрестанно мотора, из-за синих блуз рабочих, лоснящихся от пота и масла; она стояла, затянутая в узкую юбку, как в кожу, надетую на кожу, выдаваясь всеми изящными особенностями, которые составляли части ее существа, так же как ее веки, ее ногти, как завитки волос на затылке, как мочки ушей; вся гладкая, пахучая и похотливая, с накрашенными губами, красный цвет которых происходил от употребления сурика, а может быть, и от слов: "Из сердца, сдавленного стыдом, выступил сладкий сок плода смертоносного, от коего остается одно лишь семя смерти". И другие подобные ей женщины заявлялись в это место, где мужчины приготовлялись к игре, которая могла стать для них игрой с огнем и с кровью, - и были они не то живые, не то искусственные, похотливые и увертливые, то близкие, как угроза, то далекие, как призрак, все похожие на ту женщину и все похожие между собой и ликом, и движениями, и манерами; и схожими образами своими вызывали они видение огромного Греха, невидимого, но с сотней видимых голов; ибо их головы, покрытые большими шляпами, колыхались на длинных телах, как головы Лернейской гидры.
Другие же сараи были превращены в "гинекеи" законных, жен, вместе с цветущим потомством их, чуть что не с кормилицами и воспитателями. Трепетная семья охраняла могучую птицу, зародившуюся в ее лоне, утирала дорогие капли пота с радостного чела, множеством рук своих зажимало множество ушей, чтобы не слышать шума - предвозвестника чуда, считала на своих коленях воображаемое золото будущей достойной награды, выводила орудие нового счастья на пашню, вдыхала упования свои в бесчувственный материал, затем снова уводила чудесный плуг обратно под прикрытие и там горько плакалась на непостоянство неба и поршней мотора.
- Ветер поворачивает. Больше с востока, - сказал Паоло Тарзис. - Дует толчками. Должно быть, отвечает атакой на нашу атаку. Я иду. А ты?
Он издали узнал колыхающуюся походку Изабеллы Ингирами. И почувствовал тревогу, похожую на ужас. И, сам не сознавая почему, хотел опять воспрепятствовать встрече между своей подругой и своим другом, как делал это раньше.
- А ты, Джулио?
- Сейчас же вслед за тобой.
- Ты переменил винт?
- Переменил.
- Ты готов?
- Готов.
- До свидания в вышине небесной.
- Я надеюсь, что догоню тебя.
Пожали друг другу руки перед расставанием - каждый шел к своему делу, которое состояло в том, - чтобы превзойти товарища, всех остальных и самого себя. Но Паоло Тарзис сделал еще несколько шагов вместе с соперником, распрощался с ним еще раз.
Казалось, будто он хотел воспринять сердцем частицу мужества другого, хотел опьяняться полнотой его чувства, почувствовать всю цену этого дара, сделанного ему могучей судьбой. Почти всякая человеческая дружба основана на львиных принципах: там, где один берет больше того, что даст, другой обречен на жертву и самоотречение, покоряется и унижается; он должен подражать и соглашаться - им распоряжаются, и ему покровительствуют. Но их дружба покоилась на равных основаниях, на двух равных силах, на двух стремлениях к свободе и на обоюдной непоколебимой преданности. Каждый определял цену себе по цене другого, определял свой собственный закал по закалу другого, знал, что на самом трудном посту он мог рассчитывать на смену и что самый упорный противник не мог бы восторжествовать над их выдержкой. Сколько раз один поочередно сторожил сон другого в опасную ночь с ружьем в руках! И не было ничего милее и важнее для них этого бодрствования, во время которого среди великих созвездий можно было прочесть судьбу спящего друга.
Теперь во взоре товарища чувствовался один настойчивый вопрос, который не мог вылиться в уста: "В чьи руки ты отдаешь свою жизнь? Чьим когтям даешь ты рвать свою мощь?"
Он пошел вслед за ним, он замедлился, чтобы дать ответ на этот вопрос: "Помнишь ты того пастуха, который на ярмарке из хвастовства связал все четыре ноги быку и поднял его на воздух? Так и я поступаю с тем неведомым зверем, который рос внутри меня и грозил покорить меня. Я связываю его, поднимаю и затем ставлю на него клеймо рабства. И вот я встряхиваюсь и подаю тебе руку, и мы расходимся, свободные, каждый к своей победе". Но товарищ, подавленный внезапной грустью, не повернул головы.