Таким образом, выйдя из пансиона, Даниэль сразу очутилась в атмосфере той жизни, для которой она была как бы предназначена своим богатством. Она тут же окунулась в тот самый водоворот светских развлечений, о котором мечтала еще маленькой девочкой, скучая в стенах пансиона. У нее появились своя лошадь, свой грум, свой экипаж, свои комнаты, своя горничная. Представлялись хорошие партии, но она всем отказывала: дело дошло до того, что Саре пришлось самой поощрять ухаживания молодого Мозенгейма, сына франкфуртского банкира, который казался ей самым серьезным из всех претендентов. В конце концов девушка устала от этой назойливости и небрежным пожатием своих ослепительных плеч дала понять матери, что она согласна.
С этой минуты Сара почувствовала себя спокойнее. К тому же она не раз имела случай убедиться, что Даниэль относится к своему отчиму равнодушно. Девушка всегда очень сдержанно отвечала на его приветствия; обращаясь к нему, никогда не забывала называть его "мосье", старалась не подавать ему руки, когда он протягивал ей свою. Эдокс вначале смеялся над этим, как над каким-то детским капризом: потом ему захотелось унизить ее гордость, и он стал обращаться с ней фамильярно и даже с оттенком пренебрежения. Однако на нее это не подействовало, - она отвечала на все самым холодным высокомерием. Этим она задела его самолюбие: он привык к легким победам. И теперь он пустился на хитрость - он решил сделать вид, что презирает ее, и заставить ее пожалеть о том, что она оттолкнула его от себя.
А еще недавно Даниэль, будучи воспитанницей пансиона, втайне увлекалась своим молодым отчимом; она видела его всего несколько раз, но этого было достаточно, чтобы плениться его красивым лицом и безукоризненными манерами. Увлечение это родилось в тишине дортуара, где она думала о нем ночами, лежа в своей задернутой белым пологом постели. Не кто иной, как он, его образ искушал там ее чувственность. Мысль о том, что этот красавец - муж ее собственной матери, не давала ей покоя. В ее отношениях с матерью было больше соблюдения условностей, нежели любви, а тут она просто возненавидела ее за то, что Эдокс достался ей. Если бы, напротив, она любила мать, вся ее ненависть пала бы на того, кто отнял у нее материнское сердце. Потом этот образ потускнел. На смену ему явились другие: она влюблялась то в учителя музыки, то в преподавателя естественной истории, то в кузена одной из своих подруг, который приезжал не раз в пансион. Все это были не более чем мимолетные переживания, на какое-то время запечатлевавшиеся в ее чувствительном сердце. И лишь ненависть к матери оставалась прежней. Даниэль сохранила ее и по возвращении домой, только дома прежняя влюбленность уступила место любопытству, направленному на того, кто когда-то был предметом ее мечтаний. Однако теперь, когда она увидела его в обыденной жизни, совсем близко, он показался ей лишенным того обаяния, которое окружало его, когда он был далек и недоступен. На лице девушки появилась презрительная усмешка, как будто она вдруг узрела своего былого кумира без того ореола тайны, который когда-то его окружал, разглядела все его ничтожество и окончательно в нем разочаровалась.
Эдокс вскоре заметил, что все его хитрости ни к чему не приводят. Сердце ее было неуязвимо, неприступно и оставалось теперь столь же равнодушным к холодности отчима, как прежде к его насмешливому презрению. Он почувствовал, что вообще ничего не значит в ее жизни и не оставит в ней никакого следа, как ничем не примечательный, случайный прохожий. Мысль о том, что она неприступна, приводила его в бешенство и в конце концов одержала верх над его последними колебаниями. Решив, что рано или поздно ему представится случай остаться наедине с Даниэль при таких обстоятельствах, когда он сумеет сломить ее упорство, овладеть ею силой и тем самым заставить ее признать его власть над ней, он стал терпеливо выжидать. Но он был зол на нее, а так как все высокие чувства были чужды его душе, то обида эта вскоре же перешла в настоящую страсть. Как истый донжуан, он почуял запах новой добычи и не мог пройти спокойно мимо этой никем еще не тронутой девушки, с которой он ежечасно сталкивался в домашней жизни и которая была для него гораздо более лакомым куском, чем все давно уже приевшиеся ему связи с замужними женщинами.
Г-жа Рассанфосс постепенно успокаивалась, подозрения ее рассеивались, и она уже требовала, чтобы при посторонних оба, и муж и дочь, вели себя так, как подобает близким родственникам. Эдокс взял на себя роль заботливого отчима. Когда у Сары бывали мигрени, он ездил с падчерицей по утрам кататься за город, верхом или в фаэтоне. Постепенно, под влиянием этой более свободной жизни, Даниэль несколько смягчилась. Ее забавляло, что она приобрела в нем товарища, спутника в верховых прогулках. Эдокс в качестве опытного обольстителя не торопился и ждал, пока представится подходящий случай. В глубине души, однако, он испытывал некоторое беспокойство, и это его сковывало. Низкий, упрямый лоб, ясный взгляд, привыкший повелевать, крайняя требовательность, которой она постоянно тиранила окружающих, - все это придавало девушке какую-то загадочность и неприступность. Иногда в самый разгар бала она говорила ему вдруг: "Отвезите меня домой". И слова эти звучали как приказание, которому приходилось безоговорочно повиноваться. Однажды, охваченная порывом ярости, она отхлестала своего скакуна и пустила его во весь опор. Эдоксу пришлось пришпорить свою лошадь, и после бешеной скачки он наконец настиг ее в роще. Совершенно спокойная, она встретила его слегка насмешливою улыбкой. Он стал читать ей нотации. Тогда она расхохоталась ему прямо в лицо и он был вынужден замолчать.
XXXI
В половине февраля открылась выставка кружка художников-новаторов. Все это были представители новых течений в искусстве, сторонники импрессионизма, полнокровного и смелого, художники по большей части молодые, горячие поборники новой веры. В эту пору окончательного упадка академической живописи, когда пошлость и огрубение одержали верх над всем, они выступили против ремесленничества в искусстве и торгашеского пренебрежения к идеалу. Противопоставив всему этому культ творческой индивидуальности, они вели себя, как мятежники, которые вытаскивают камни из мостовой, чтобы строить из них баррикады. Они именовали себя Кружком пятнадцати. Каждая их выставка собирала множество народа, причем публика встречала это новое веяние иронически и враждебно, отпуская колкие замечания по адресу картин, раздражавших ее своей непривычностью и вызывающей дерзостью.
Эдокс отправился на выставку вместе с Даниэль. Они поехали только вдвоем. Баронесса была в это время занята устройством благотворительного базара; к тому же она вообще избегала слишком часто появляться в обществе вместе с дочерью. Обойдя зал, они встретили Жана-Элуа и Пьебефа-младшего. Все четверо сошлись на оценке выставленных картин. Больше всех возмущался Пьебеф, человек глубоко невежественный в вопросах искусства, умудрившийся заплатить огромные деньги за явную подделку, которую ему подсунули как подлинного Рембрандта.
- Это настоящий скандал! Да они просто издеваются над нами со своими оранжевыми и голубыми пейзажами. Деревья бывают всегда зеленые - только зеленые. И потом, они ведь совершенно не умеют рисовать. Никакой перспективы!.. Посмотрите, ведь это же конец искусства.
Жан-Элуа, со своей стороны, утверждал, что хороши только картины старых мастеров. Он любил спокойные пейзажи, зеркальные поверхности вод, свежие, сочные краски, тщательно вырисованные детали. Чтобы не отстать от распространившейся в то время моды на живопись и безделушки, он заполонил дом разными вычурными вещицами, современными шедеврами прикладного искусства, которые мирно уживались там с картинами Мириса, ван-дер-Верфа, Миньона.
- Что такое эти Пятнадцать? Сборище неудачников, которых следовало бы послать учиться! В искусстве, как и в обществе, перестали признавать правила и законы: каждый тянет в свою сторону, люди кичатся своим неуважением к великим мастерам и к великим людям. Вот чем кончается наше столетие! Дорогой мой, - закончил Жан-Элуа. - Вот вы там заседаете в палате. Так неужели же вы не можете сказать свое слово насчет этих выставок… Это же сплошной позор! Кто же может вынести подобные зрелища? Они ведь развращающе действуют на вкусы публики. Не говоря уже о том, что выставляются напоказ всякие похабства. Они, например, изображают голых женщин и в таких непристойных позах, что… Мы возвращаемся к временам варварства.
Верный старозаветным взглядам, он не находил слов, чтобы выразить свое возмущение этой живописью, которая посягала на его устоявшуюся мораль. В конце концов он принялся ругаться, вторя Пьебефу. Мимо них прошел один из художников - участников выставки, человек вполне пристойного вида и аккуратно одетый, не обращавший ни малейшего внимания на презрительные усмешки толпы. Кто-то из присутствующих назвал его фамилию трем дамам, которые, откинувшись назад и обмахиваясь веерами, громко смеялись. Тогда и они, в свою очередь, стали указывать на него другим, прыская со смеху. Вид этого спокойного, молчаливого человека разъярил всю компанию. Он был для них воплощенным вызовом. Они его сразу возненавидели. Пьебеф пальцем показал на него незнакомому господину, как будто взывая к тому, чтобы его наказали. Они готовы были разорвать его на куски. Неожиданно в толпе показался Рети. Эдокс вытянул руку и дотронулся до его плеча.
- Ну, ты, вандал, наверное доволен… Вот уж где действительно полная анархия!
Не глядя на него, Рети описал рукою в воздухе круг, как бы обнимая всю эту живопись, вызвавшую столько нападок.
- Да, вот оно, новое течение… И волна эта завтра смоет то захиревшее искусство, перед которым млеете вы все, старые сморчки и филистеры… Как я вас раскусил! И в политике и в литературе вы поднимаете лай вокруг всего, что молодо, что мужественно, вокруг каждого нового дерзновения, каждого усилия свернуть с протоптанной колеи… Доктринеры! Доктринеры! Крохоборы несчастные! Но что там говорить, завтра от вас не останется и следа… Настанет черед тех, кто провозгласит новые истины, кого вы не хотите слушать.
В это время поток людей разделил их. Жан-Элуа, весь раскрасневшись, многозначительно коснулся пальцами лба.
- Полноте, он отлично соображает, что говорит! - воскликнул Эдокс, смеясь. - Хуже всего, что у него это - строго продуманная система.
Они снова подошли к картинам. Хотя они и находили их отвратительными, противиться их притягательной силе они не могли. После ухода Рети они еще больше рассвирепели. Они проходили мимо пейзажей, которые точно воспроизводили природу, давая живое ощущение простора, свежести от разлитого повсюду света. Но как раз эта-то непривычная непосредственность в передаче освещения и оскорбляла Жана-Элуа и Пьебефа. В их глазах это было карикатурою на природу.
В нескольких шагах от них Даниэль остановилась перед злой аллегорией: высокая молодая девушка, совершенно голая, в черных чулках, вела на поводу борова. Тайный смысл этой картины, этого обнаженного тела, написанного с удивительной правдивостью, этой жестокой усмешки, искривившей, губы девушки, заключался в утверждении откровенного владычества женщины и крайней степени падения мужчины, который превратился в скотину. Среди зрителей были и такие, которые впивались глазами в обнаженное женское тело, но тем не менее осуждали художника за непристойность замысла, прикрытого сатирой. Дамы, стоявшие поодаль и с виду равнодушные, старались, однако, хорошенько разглядеть изгибы живота, заслоненные от их взглядов стоявшими перед картиной мужчинами.
- Уведи ее сейчас же отсюда, - сказал Жан-Элуа Эдоксу, указав ему на Даниэль. - Нехорошо, чтобы молодая девушка смотрела на такое непотребство.
Эдокс только покачал головой, подошел к Даниэль и, наклонившись, шепнул ей на ухо:
- Ну как, вам это понятно?
Она вдруг ощутила напряжение во всех чертах его лица, увидела его сдвинутые брови, тяжелый, потемневший взгляд, уловила легкое дрожание его раздутых ноздрей. Тогда она, в свою очередь, устремила на него большие спокойные глаза, полная решимости, но ничего не ответила на его вопрос. На какое-то мгновение взгляды их встретились, и каждый увидел в другом невысказанное желание, глубокое влечение, говорить о котором они не могли.
Вдруг она расхохоталась и презрительно бросила:
- Shocking!
Он взял ее под руку и тихим голосом, скандируя слова и впиваясь в нее своим острым взглядом, взглядом фавна, завидевшего в листве розовое тело нимфы, спросил:
- Miss, will you ride with me to morrow?
- I will.
Она хлопнула его по пальцам каталогом, который был у нее в руках: они еще раз взглянули друг на друга; потом она повернулась и ушла. Увидев, что Жан-Элуа остановился, Эдокс подошел к нему и сказал с иронией, смысла которой банкир не понял:
- Даниэль держится того же самого мнения, что и мы.
Девушку остановили дочери Акара-старшего. Вслед за ними появился и сам Акар; он поздоровался с Пьебефом и Жаном-Элуа. Он тоже не скрывал своего негодования и, поводя огромным носом, во всеуслышание заявлял, что жалеет о том, что привез сюда дочерей. Эдоксу шутки ради хотелось пройти с ними еще раз по залу, но пора уже было ехать в палату.
- Пожалуйста, не стесняйтесь, - сказал Акар. - Только оставьте нам барышню… Мы приехали в ландо. Позвольте нам отвезти ее домой.
Даниэль согласилась, хотя она терпеть не могла дочерей Акара, находя, что они вульгарны и плохо одеваются. Эдокс направился к выходу. На лестничной площадке его догнал Пьебеф. Улыбаясь, он процедил сквозь зубы:
- Ну, дело сделано… Эпидемия началась. Теперь я не сомневаюсь, что экспроприация состоится… Мрут по десятку в день.
- Вот как!
- Да. Замечательная штука, дорогой. Скажи только, могу я на тебя рассчитывать, если будут какие-нибудь осложнения?
Эдокс обещал ему свою помощь. Он только поставил одно условие: пусть Пьебефы купят еще столько же акций их общества.
- Согласен, - сказал Пьебеф. - Беру пятьсот сразу.
XXXII
Эпидемия, которую столько времени ждали, наконец разразилась, и планы Пьебефов стали осуществляться. Словно разбойники, залегшие в своем логове, они подстерегали добычу. Теперь они увидели, что надежды их сбываются. Отвратительная клоака, возникшая на месте старого кладбища, где все до сих пор еще гнило и разлагалось, словно извергало теперь из себя скопившийся там за долгие годы трупный яд, отравляя миазмами все живое. Облачное, дождливое лето, теплая сырая погода пробудили смрадные испарения этой земли и распространили заразу, заставив обитателей домов вспоминать о лежащих под полом мертвецах, тела которых еще окончательно не истлели. По всему кварталу разносился тиф, беспощадно опустошая дома, прорубая темные просеки в этом выросшем на перегное, густом лесу, в этой страшной чаще человеческих тел. Каждое утро вереница санитаров уносила в лазарет людей с почерневшими лицами, каждое утро похоронные дроги торопливо увозили заколоченные гробы к безвестным могилам. Муниципалитет, пробудившись от спячки, постановил в целях охраны общественного здоровья немедленно уничтожить эту клоаку, возместив владельцам зданий их стоимость. Декрет этот вызвал огромную радость в семье Пьебефов.
- Наше счастье было бы еще полнее, если бы у нас был ребенок, который мог бы воспользоваться всем этим богатством, - сказал Пьебеф-младший жене. И в порыве нежности и щемящей тоски, которую вызывала в нем их бездетность, он крепко поцеловал ее, как бы скрепляя этим поцелуем свое обещание:
- Провалиться мне на этом месте, но ребенок у тебя будет! Клянусь тебе.
До сих пор они еще лицемерили, стараясь делать вид, что соболезнуют страдальцам.
Едва только началась эпидемия, как Пьебеф-старший, предчувствуя, что она повлечет за собой огромную смертность, вошел в соглашение с похоронным бюро, которое взялось поставлять ему гробы сотнями по сходной цене. Таким образом, он порядочно нажился и на этом заказе, приобретая по дешевке деревянные ящики, в которых предстояло истлевать мертвецам. Расчетливость Пьебефа-старшего дошла до того, что он даже потребовал, чтобы излишек гробов бюро с него списало.
Однако от всех их благотворительных намерений не осталось и следа, когда наступило время решать вопрос о размерах компенсации. Пьебефы испугались, что могут на этом деле что-то потерять, и хищнические инстинкты собственников распоясались со всею силой. Они стали спорить о сумме, настаивать на своих правах и в конце концов путем интриг добились самой высокой цифры, которая составила целое состояние. В дело вмешались также Акары и Рабаттю. Этим отъявленным мошенникам удалось еще раз обмануть муниципалитет. Но неожиданно пришло возмездие, и попранные человеческие законы начали мстить за себя. У Рабаттю, который был инициатором этой чудовищной затеи, умер сын. Мальчик погиб от тифа - от той самой эпидемии, результаты которой должны были принести его отцу новые миллионы. Но Рабаттю даже и теперь, когда он носил траур по сыну, продолжал оставаться душою триумвирата. Он настолько очерствел, что ему и в голову не приходило, что его собственный ребенок не случайно умер от той самой болезни, распространению которой он всеми силами способствовал. Может быть, впрочем, он был настолько уже низок, что в его глазах полученная им огромная прибыль сторицей вознаграждала его за смерть сына.
Рассанфоссы и Кадраны, разбогатевшие на удаче, выпавшей на долю их родича, были точно так же ослеплены. Казалось, что эти люди, в честности которых никто никогда не сомневался, утратили вдруг всякую мораль. Г-жа Кадран-мать ограничивалась тем, что заказывала мессы по жертвам ненасытной алчности своего зятя. Сибилла, жена Пьебефа-младшего, полагала, что, для того чтобы жить в мире с господом богом, достаточно раздавать осиротевшим семьям какие-то жалкие крохи от нажитого ими миллиона. Разбойническая хватка капитала, высшая несправедливость кастовой розни еще раз проявилась в действиях этих людей, в обыденной жизни как будто бы и вполне порядочных, но которым забота о собственном благополучии закрыла на все глаза и которые, в силу ограниченности, присущей всякому буржуа, позабыли о том, что на свете существует ответственность за поступки.