Конец буржуа - Камилл Лемонье 27 стр.


- Вот так здорово! Что же мы с тобой за мерзавцы, старина Антонен! - сказал Ренье. - Сейчас вот только что один из штейгеров, добрый малый, показывал мне то самое место… Когда подъемная бадья рухнула вниз, она пробила дыру глубиною в человеческий рост. В этой-то дыре, среди обломков клети, нашли кости Жана-Кретьена. И это еще далеко не все! "Горемычная" залита нашей кровью… Жизни Рассанфоссов плавятся в ней, как железо в горне… Это Минотавр всей нашей семьи, чтобы умилостивить это чудовище, в жертву ему приносят целые поколения… Если бы мы с тобой не были такими бесчувственными скотами, у нас бы волосы встали дыбом при мысли о гекатомбах, которые поглотил этот людоед. Здесь повсюду реют призраки наших предков… А мы, их потомки, мы здесь, среди всех этих мрачных воспоминаний, развратничаем с мерзкими потаскухами, истрепанными, как какой-нибудь старый ковер, о который весь город вытирает ноги. В эту минуту, может быть, в целом свете не найти людей более подлых, чем мы с тобой. Так вот, - прибавил он, - я хочу сам себе об этом сказать; иначе ведь никто никогда не узнает, как я презираю себя в душе. Меня тошнит от самого себя, и я захлебываюсь своею собственной блевотиной. Дорогой мой, эти обезьяны, эти подонки человечества, - настоящие святые в сравнении с нами! Они никогда бы не стали делать того, что делаем мы, спустившись сюда.

Он остановился, чтобы бросить девкам горсть золотых монет, из-за которых те сразу же стали драться, впиваясь друг в друга ногтями, а потом заговорил снова:

- Кто-нибудь, может быть, и поймет меня, да только не ты. Мне кажется, что одно лишь унижение может избавить меня от ужасного сознания, что я родился на свет таким уродом. Я хотел бы кинуться в такой разврат, чтобы даже смерть сама была бы потом не в силах меня напугать… Это ведь какая-то головокружительная страсть. Да, страсть, объяснить которую я себе не могу, страсть к разрушению, к истреблению всего живого. Сейчас вот, когда мы погружались в эту темную шахту, я испытал удивительную сладость, чувство блаженное именно от того, что в нем есть что-то дьявольское. Скорее всего это было то самое чувство, которое я постоянно ощущаю в себе, - какая-то потребность покончить и с собой и со всей нашей семьей, с этим страшным обманом… Мне чудилось, что все Рассанфоссы проваливаются вместе с нами в эту тьму, в это подземелье смерти, откуда вышел наш род и куда он неизбежно низвергнется снова… Пойми только: упасть с высокой башни вниз, смешаться с безымянной мерзостью и грязью, стать всего-навсего комочком навоза в огромной куче, которую после себя оставили толпы людей, быть только издохшим фараоном, на которого мочатся бродячие собаки, - может быть, именно это и есть справедливость божия, то искупление, которым нам прожужжала все уши наша бабка, эта старая пустомеля. Теперь ты понял, в чем символическое значение этого обеда здесь, в катакомбах, с этими отвратительными потаскухами, которых мы отыскали среди отбросов самой низкопробной проституции… Погляди на них: они только что обнимались, опьяненные страстью, а сейчас уже готовы убить друг друга из-за нескольких золотых. Это ведь тоже очень поучительное зрелище, - горько усмехнулся Ренье. - У золота, которое мы обожествляем, своя судьба. Оно существует отнюдь не для того, чтобы дать нам возможность наслаждаться жизнью. Оно создано, чтобы с его помощью люди могли истребить друг друга. Это оружие последней человеческой бойни, это злое божество, на алтарях которого раздирают в клочья человеческое мясо, чтобы потом его пожирать, это распорядитель каннибальских пиршеств, которые завершат собою эру людоедов - сыновей Каина… Мы обязаны отдать все, что у нас есть, для того чтобы осуществилась резня, освященная тайным назначением золота, для того чтобы уложить наповал хотя бы одну из этих гарпий.

Антонен, в свою очередь, вынул из кармана деньги, и вот полуодетые, с разодранными юбками, все четыре женщины снова бросились в драку и, пуская в ход ногти, стали вырывать друг у друга золотые монеты. После ожесточенной схватки, во время которой они извивались, корчились, ползали по полу на животе, вцеплялись друг другу в волосы, одной из них, которая оказалась половчее, удалось подобрать несколько рассыпанных золотых. Она мгновенно запихала их в рот, и на лице ее появилось выражение алчности и какого-то отвратительного торжества. Тогда оставшиеся три бросились на мужчин; они требовали от них денег и со звериной жадностью шарили в их карманах.

- Хватит, - сказал Ренье, - даже самыми изощренными наслаждениями в конце концов пресыщаешься.

Они обещали вознаградить женщин за все, если те успокоятся. Один из шахтеров взялся отвести их к подъемнику.

- Что делать, старина, - меланхолически сказал Ренье, когда они остались вдвоем, за столом, залитым вином, среди разбитой посуды и разлитого вокруг вина, - никакое наслаждение не длится долго. И в том, которое мы только что испытали, я разочаровался так же, как и во всех остальных. Единственное утешение, что если бы мы пригласили девиц поприличнее, нам бы все это стоило не меньше двух тысяч франков. Ну, а с этими коровами хватит и половины, а удовольствия мы так или иначе получили немало.

- По счастью, они не все еще съели, - промычал Антонен, занявшись паштетом из куропатки. - Надо хорошенько подкрепиться перед тем, как подниматься наверх. От одной мысли об этом подъеме у меня все внутри переворачивается.

Раздался тихий стук в дверь. Вошел штейгер.

- Я пришел сказать насчет праздника, сейчас все начнется.

Ренье стал рассказывать Антонену, что это за праздник.

- Каждый год в этот день из дарохранительницы, находившейся на попечении работниц-вагонетчиц, извлекалось скульптурное изображение святой Барбары. Углекопы особенно чтят эту святую, считая ее своей покровительницей и заступницей. Возле стены, сооруженной из больших сверкающих кусков угля, был устроен убогий алтарь, на котором и стояла довольно уже ветхая, топорной работы кукла, одетая в белое атласное платье и украшенная разноцветными блестками. Перед алтарем горели дешевые сальные свечи, озарявшие это наивное изображение красноватым колеблющимся пламенем. Грубые, вырезанные из раскрашенной бумаги цветы были воткнуты в глыбы угля и должны были изображать лилии и розы. Здесь, в этой суровой полутьме, фосфорическое свечение фитилей озаряло сейчас молчаливое сборище мрачных людей с изможденными лицами, с глубоко запавшими глазами, белки которых при этом освещении приобретали мертвенно-свинцовый оттенок. Здесь, в царстве вечного мрака, девушки и мужчины с благоговением взирали на бесхитростный образ святой. Столпившись в глубоком безмолвии, они жались друг к другу, точно стадо, увидавшее сквозь решетки хлева восходящее солнце, они глядели, как в этой зловещей тьме догорают зажженные, словно на елке, свечи. Трепетный свет, падавший на изображение святой, казалось вдохнул в него жизнь. Он озарял его лучами подземной зари, занимавшейся над тысячелетним хаосом, зари, которую чтили полные сыновнего почтения и наивной веры сердца, видя в ней залог участия и сострадания к их мукам.

- Но это же просто дурость! - воскликнул Антонен, и его бычьи глаза стали искать дверь… - От их свечей того и гляди вся шахта взорвется.

Он успокоился только тогда, когда штейгер уверил его, что в этой части копей совершенно нет угольного газа.

- Ну раз так, тогда другое дело, - вздохнул он с облегчением.

Весь этот трогательный, полный детской веры обряд оставлял его равнодушным. Его гораздо больше занимали женские формы, которые легко можно было разглядеть под перепачканной углем одеждой.

- Погляди-ка, - шепнул он на ухо Ренье, - зады-то у них словно тыквы, это не бабы, а сущие обезьяны!

- Так, значит, тебе на все это наплевать, мамонт ты этакий, слон толстокожий, жвачная машина! - воскликнул Ренье, когда они отошли немного в сторону. - Счастье твое, что для тебя всего важнее твоя утроба, что ей ничего не делается… А меня так это растрогало. Ты удивлен? Но послушай, что я тебе скажу: тебе еще многому придется удивляться. Да, я знаю, на свете всегда найдутся болтуны вроде Эдокса и олухи вроде тебя. Они будут вопить, что все это - фанатизм. Завтра я сам буду произносить громкие речи против слепой привязанности черни к древним обрядам… Но что это все доказывает? Только то, что мы с тобой - тупые и жестокие эгоисты: самим нам никогда не приходится полагаться на провидение, и мы поэтому ни за что не хотим верить, что его помощь может пригодиться и тем, у кого на свете нет ничего, кроме веры! Нетерпимость, слепая, звериная тупость - вот сущность человека. Уверяю тебя, мне не хотелось даже и глядеть на этих толстозадых баб, а в тебе они, должно быть, пробудили низменные плотские желания. Я думал только о душах этих бедняг, в молитвенном экстазе склонившихся перед этой нелепой маленькой куклой, исполненных горячей надежды, что мольбы их будут услышаны… Мне казалось, что я присутствую при богослужении первых христиан на страстной неделе, на одной из древних литургий, которые совершались в тайне, в подземных храмах, в катакомбах, где укрывались мученики за веру.

- И все-таки, - добавил Ренье, смеясь, - постарайся понять меня, если можешь. Сейчас вот, когда я весь дрожу от жалости, которой ни папенька, ни другие наши родичи никогда не знали, я тем не менее с удовольствием отправил бы их на тот свет, чиркнул бы спичку в забое с угольным газом - вот и все. Ты скажешь, что я пустословлю! Может быть, конечно, оно и так. Но тогда пришлось бы допустить, что подлинно во мне одно только пустословие. Сердце у меня переместилось: я ношу его в горбу.

В это время к ним приблизился странного вида человек. Это был приземистый, крепкий старик, со сгорбленною спиной и хищным, звериным лицом. Сначала они не обратили на него никакого внимания, а потом штейгер неожиданно рассказал им его историю. Фамилия этого человека была Рассанфосс, и он утверждал, что находится в родстве с Жаном-Кретьеном I. Три года тому назад Барбара приняла его на работу в "Горемычную".

- Как! - воскликнул Ренье, подходя к нему. - Ты, оказывается, тоже принадлежишь к великому роду Рассанфоссов, которые стали царями там, на земле, и ты соглашаешься заживо гнить в этой ужасающей тьме! Взгляни на меня, я сын Жана-Элуа Пятого, мы с тобой одной крови, и тем не менее мы так непохожи друг на друга, как жаба и бык… За три месяца тяжелого труда ты не сможешь заработать столько, сколько я за минуту швыряю на ветер. Так вот, слушай: мне завидно, что у тебя в твои годы сохранилось столько силы. Мне бы хотелось быть таким, как ты, а я на всю жизнь обречен оставаться жабой… Посмотри, что они из меня сделали.

- Мне ребята сказывали, что вы и есть молодой Рассанфосс, да, ей-богу же, я не поверил… Я думал, вы все красавчики. Но, стало быть, этот тоже один из вас, - добавил старик, приглядываясь к Антонену, - жиру-то на нем сколько! Сразу видно, что из богатых!

Ренье начал с любопытством разглядывать этого пещерного человека, ушастого и косматого, как горилла, с маленьким сплющенным черепом. Челюсть его выдавалась вперед; его непомерно длинные, узловатые, мускулистые руки болтались, грудная клетка была сдавлена, точно ее кто-то утрамбовал. Он благодушно ухмылялся, и темная, словно дубленая, кожа его лица вся натягивалась; он повторял:

- Вот это да! Это да! Вот дела-то какие!

"Так, должно быть, выглядели первые представители нашего рода, - подумал Ренье, - вот он, наш предок… Жан-Кретьен Первый, вероятно, был похож на него как две капли воды".

Он повернулся к Антонену:

- Вот тебе еще одно доказательство того, какие мы все мерзавцы. Мы допускаем, чтобы один из нас мучался в этой огненной геенне, а сами стараемся только выкачивать оттуда побольше золота.

Ренье притронулся к руке углекопа.

- Ну, так вот, хоть ты, глядя на мой горб, считаешь меня самым захудалым из Рассанфоссов, я скажу тебе кое-что такое, чего тебе ни один Рассанфосс никогда не скажет. Я почитаю тебя как Патриарха… Ты, должно быть, ненавидишь нашу семью за тот отвратительный труд, который они тебе навязали, - он ведь делает тебя и тебе подобных похожими на зверей, - ненавидишь за то, что они тебе платят жалованье, которого не хватает даже на пропитание… И вот я хочу дать тебе случай рассчитаться с ними за все: влепи-ка мне сейчас оплеуху всей пятерней, я ее заслужил. А в благодарность я смиренно пожму эту самую руку.

Старик весь задрожал.

- Я никому ничего плохого не сделал. Почто вы меня так наказываете?

- Ах ты, святая простота! - воскликнул Ренье. - Неужели же для того, чтобы найти и доброту и всепрощение, надо спускаться под землю? Как стойко ты перенес все унижения, которым мы тебя подвергали! И ты, видно, даже не подозреваешь, что все мы ничто перед величием твоего благородного сердца… Так кинься же мне в объятия, старый конь, достойнейший из битюгов, я хочу расцеловать тебя, такого, как ты есть, пропитанного насквозь черной пылью. Знаешь что - если тебе взбредет в голову стукнуть меня по горбу, пожалуйста, не стесняйся!

Смиренный шахтер, который сначала совершенно остолбенел, вдруг разволновался. Его грубый подбородок. заросший седой щетиной, затрясся, он застучал зубами, не в силах ни рассмеяться, ни расплакаться. Наконец он решился и, что-то прохрипев, кинулся к Ренье и потерся своим шершавым лицом об его щеку. А потом, довольный тем, что сделал, весь вспотев, громко сопя, он уставился на него.

- Уж и доволен же я, право! И впрямь, ведь мы в сродстве.

- Ну, а теперь ступай, отец, ступай, старина…

Он повернулся к Антонену:

- Чтобы довести игру до конца, надо было бы подать ему пять франков в виде милостыни. В этом вся соль.

Он порылся в карманах.

- На вот, возьми, выпьешь за здоровье тех самых Рассанфоссов, которые угнетают тебя, которые сделали из тебя раба.

Несколько мгновений старик колебался, глядел на деньги, а потом, набравшись духу, отстранил руку Ренье:

- Нет, не надо, мне и так уж хорошо заплатили.

Грузно переваливаясь с боку на бок и болтая огромными, сжатыми в кулак руками, этот человек-горилла скрылся в извилистых коридорах шахты, исчез в той самой вековечной тьме, куда один за другим неминуемо уходили его деды и прадеды и откуда он появился на какое-то мгновение, чтобы явить живым сумрачный лик зачинателя их рода.

Когда-то, на заре жизни, этот пещерный человек семенем своим оплодотворил утробу женщины, и из этого семени хлынул целый поток, разлившийся широкой рекой, вместе с которой пришли в мир новые Рассанфоссы.

- Потрогай мои глаза, боров ты этакий, - сказал Ренье, когда объект их забавы скрылся из виду, - и если твои пальцы еще не совсем одеревенели, они ощутят на них нечто диковинное: слезы. Этот человек поверг меня в трепет, я почувствовал какой-то священный ужас, ужас древних таинств. Помнишь нашу встречу с нищим в лесу? Она меня растрогала, но этот человек трогает меня гораздо больше. Библейский цикл, который охватывает и всех нас, сейчас замыкается с приходом этого Рассанфосса, исторгнутого из недр геенны. В лице нищего нам явился Голод, вечный скиталец без роду и племени, который входит в город через одни ворота и выходит через другие. Живот его так же пуст, как пусты внутри те кости, которые он гложет; воду он пьет из ручья, ест откопанные в помойных ямах отбросы. А этот каторжник, прикованный к шахте, олицетворяет неумолимый закон, роковую неизбежность труда, этого близнеца голода, того самого труда, который делает одного человека рабом другого. А мы с тобой - воплощение хлынувшего через край и направленного во зло людям богатства, а также и всех остальных пороков, вместе взятых: чревоугодия, похотливости, праздности, скупости, жестокости.

Но все это, конечно, не доходит до твоего толстокорого мозга… Это годится для меня, у которого не все дома, для полоумного Рассанфосса, как они меня все зовут! Выполняй же свое назначение, жри, набивай себе брюхо и жди конца, который уже не за горами. Разве для того, чтобы насытить твою утробу, не умирают сейчас с голоду тысячи несчастных? Разве рядом с этой трупной ямой, которая носит название "Горемычной", сам ты не такая же трупная яма, такая же ненасытная, как она?

По дороге им повстречалась партия рабочих. Это была ночная смена, которая пришла на место тех, кто работал днем. Но в ту минуту, когда надо было выходить из подъемной бадьи, Антонен упал в обморок: его стало мутить, ноги его беспомощно повисли. Двоим рабочим пришлось взять его под мышки и тащить так до самой станции.

Наконец они сели в поезд и уехали. На одной из маленьких станций, куда они прибыли уже поздно, Ренье, который подошел к окну, чтобы выкинуть окурок, вдруг увидел, как из вагона осторожно вышла женщина маленького роста; лицо ее было закрыто вуалью. Навстречу ей быстрыми шагами шел рослый мужчина, в котором он узнал Депюжоля. Раздался свисток, и поезд тронулся. Ренье растолкал растянувшегося на подушках Антонена.

- Знаешь, кого сейчас подцепил этот певец? Нашу любезную кузину Сириль… Да, только этого еще недоставало, дальше идти уже некуда… Сейчас они будут ворковать, лежа на влажной простынке где-нибудь в гостинице, а в это время наш бедный Провиньян твердо уверен, что она гостит у бабушки и чести его ничто не угрожает.

XXX

Пребывание Даниэль в пансионе окончилось.

Баронесса сразу же ощутила все мучительные последствия появления дочери в ее доме. Рядом с этой пышной девятнадцатилетней красотой, рядом с этой весенней свежестью она почувствовала себя увядшей, поблекшей. Постоянно тлевшая в ее душе ревность разгорелась теперь ярким пламенем. Эдокс понял, что за ним следят. Даниэль же, для которой Сара была не любящей матерью, а строгой тюремщицей, всей душой ненавидела ее и наслаждалась этой ненавистью. Девушка, разумеется, в первые же дни заметила, что ей не доверяют, что за каждым ее шагом следят. Когда она вернулась домой, все ее молодые, бурные чувства, скованные заточением и тишиной, рвались на волю, кровь в ней кипела; она радовалась тому, что годы ее изгнания, годы, за которые она успела вырасти и созреть, теперь уже позади, что теперь она наконец сможет расправить крылья. Сквозь пока еще смутные девические мечты в ней пробуждались тревожные, пылкие желания, ее одолевало любопытство, назойливое, может быть даже чуть извращенное.

Сара пришла в ужас от ее самостоятельности. С первых же недель между ними начались споры, из которых дочь неизменно выходила победительницей. Во время этих споров Даниэль всегда удавалось вставить какие-то слова упрека и доказать матери, что та никогда по-настоящему ее не любила. В эти минуты в ее жестоких стеклянных глазах, в холодном блеске ее расцветшей красоты Сара увидела себя такой, какой она была когда-то и какой ее знал ее первый муж, знаменитый Орлан-дер, завоевавший себе на бирже титул барона. Сара увидела, что теперь, в дни, когда для нее самой наступила осень, у нее одно только средство избавиться от дочери-соперницы, совершенно затмевающей ее молодостью и свежестью, - выдать ее замуж.

Дом их огласился звуками музыки, они стали давать балы, приглашать молодежь, устраивать танцы, игры. Целая свита молоденьких легкомысленных девушек окружила эту утопавшую в золоте принцессу, которой, разумеется, захотелось власти.

Назад Дальше