Конец буржуа - Камилл Лемонье 33 стр.


Рети узнал, что Вильгельмина уехала с Ирен в Сали-де-Беарн: это было последнее средство, на которое несчастная мать возлагала свои надежды. Он пришел проведать Жана-Оноре.

- Ах, дорогой Рети! - воскликнул старый адвокат, пожимая ему руки. - Вы настоящий друг, вы… Вам все можно рассказать… Так вот, я сейчас в положении человека, вокруг которого рушится все… Кроме моей милой Лоранс, у меня больше никого не осталось… Если бы вы знали, как легко человеку скатиться к тому, чтобы от всего отказаться, положиться во всем на судьбу!

Рети опустился в кресло и, покачивая ногой, сказал:

- О да, судьба. Любимое слово тех, кто идет к смерти, закрывши глаза… Но поймите, друг мой, судьба наша - в нас самих… И ничего другого в ней нет. Это всего-навсего итог всех наших промахов и заблуждений. Это некое уравнение. Всех наших червей мы сызмала носим в себе. Они переходят из поколения в поколение, растут в каждом из нас и в конце концов нас поедают.

- Да, знаю. У вас на это есть свои взгляды… Но возьмите какого-нибудь одного человека, хотя бы, например, меня. В несчастье все принимается близко к сердцу; рассуждая о чем бы то ни было, считаешь себя средоточием и осью всего.

Жан-Оноре встал и заходил по комнате большими шагами, скрестив руки и устремив свой взгляд на ковер. Вдруг он остановился перед Рети и почти умоляюще проговорил:

- Вот я… У меня был сын, были дочери. И что от всего осталось?

- До свидания, - сказал Рети, берясь за шляпу. - Вы молодец. Я вас люблю и глубоко разделяю ваше горе. Зачем же бередить его моей жестокой мыслью?

Но Жан-Оноре выхватил у него из рук шляпу.

- Нет, не уходите… - И, улыбнувшись, добавил: - Разве мы, адвокаты, не являемся в какой-то мере духовниками несчастных? А раз ты всю жизнь выслушиваешь признания других, то не должен ли ты когда-нибудь прислушаться и к тому, что тревожит твою собственную душу?

- Ну так знайте, - сказал Рети, снова садясь в кресло, - я стою за прямую ответственность человека, но наряду с этим считаю, что и само происхождение многое уже объясняет. Род - это такой же организм, как и сам индивид, и точно так же, как индивид, который содержит его в себе, вместе с жизненной силой носит в себе и зачатки смерти. Обычно случается так, что, когда эти болезнетворные вибрионы созревают, индивид хиреет и гибнет… Посмотрите, что делается у Рассанфоссов? С незапамятных времен они старались проломить кору, которой покрылось общество и которая давит на род. Они трудятся в поте лица, они делают дело жизни. Они сталкиваются с этой жизнью в своих пещерах. Это стена мрака, которую им надо пробить, это горы шифера, под которыми они задыхаются, которые им надо сбросить со своих плеч. И все это - пора энергии, пора самой напряженной struggle for life. Вместе с тем это пора формирования рода: Рассанфоссы уже существуют в зародыше, род их появляется на свет благодаря нечеловеческим усилиям этих парий, направленным на то, чтобы выжить самим и создать этот организм. Наконец они завоевывают это право, они развиваются, выходят на поверхность земли в лице тех двоих великих людей, которых чтут как основателей их династии. Жизнь, которая в течение долгих лет была такой ненадежной, начинает завязываться узлами и порождает две силы, двух подлинных героев… Вот когда наступает пора владычества, пора господства вашего рода… Борьба за жизнь, которую предки ваши вели и слепо и грубо, продолжается в вашем труде, в вашей энергии, которая, изменяя свою форму, превращается в мощь интеллекта… И в то время, когда вы уже вступаете в ряды самой высшей буржуазии, в вас еще кипит здоровая кровь народа… Но затем происходит обычное явление. Дети порывают со своим прошлым и становятся своего рода аристократией, как всегда - мягкотелой и праздной… Борьба за существование окончилась, начинается упадок…

- Боже мой! - воскликнул Рети, видя волнение Жана-Оноре. - Это же ведь история всех семей на свете. Беда только в том, что мы не знаем основы всех наук - науки жизни… Каждому поколению следовало бы вменить в обязанность браться за труд своих предшественников, уничтожая социальную несправедливость, наследственное право, которое делает наших потомков слабыми и трусливыми. И потом надо постепенно приобщаться к народу, к истокам всего… Вот великое правило гигиены. Без этого немыслимо спасти наше хилое, худосочное общество, которое зашло в тупик. Роду, семье, так же как и отдельному человеку, необходима маленькая гимнастика; надо проделать весь путь, с самых низов, чтобы дойти потом до верху, сызнова взяться за прежний долголетний труд, превратиться снова в ребенка, стать таким, как народ, и заслужить право на жизнь… А то ведь жизнь в наши дни стала чересчур легкой; войн уже нет, люди слишком много общаются друг с другом, вокруг слишком много благоденствия, чувственности, все только стремятся наслаждаться жизнью на все лады… А в итоге с нашими разбухшими цивилизациями произойдет то же, что происходит с семьями и с отдельными личностями: они станут жертвой обжорства.

- Но ведь у вас же есть сын? - робко возразил Жан-Оноре.

- Ну так что же! Надеюсь, он только поблагодарит меня за то, что я сделал из него человека, который лучше, чем я сам, - немного помолчав, прибавил Рети. - Он знает, что я собираюсь отдать свое состояние на благо человечества… на дело спасения. О, сколько всего еще остается сделать! Я оказываю ему хорошую услугу тем, что ко дню совершеннолетия оставлю ему только тысячу франков ренты. Если у него есть руки и ноги, ему хватит этих денег, чтобы пробиться в люди. Он стал бы, может быть, возлагать надежды на то, что принято называть удачной женитьбой, но я убедил его искать себе жену в гуще народа, чтобы она родила ему здоровых и сильных детей, которые продолжат наш род.

Жан-Оноре погрузился в раздумье. Мысли его словно прояснились, перед ним мелькали вереницы образов, в памяти последовательно оживали события прошлого. Он припоминал, как сурово его воспитывали, как юность его была непохожа на распутную юность Эдокса, припоминал, как жена его потворствовала во всем дочерям.

- Да, - сказал он. - может быть, вы и правы… Кто знает? Возродиться, став снова ребенком, вернуться к великому прошлому земли, приобщившись к народу. Что же, может быть, действительно царству буржуазии настает конец и приходит нечто совсем иное.

Он подошел к Рети и взял его за руку.

- О, как тяжело в мои годы признать, что большую часть своей жизни ты заблуждался!

- Да, но в этих словах - целое завещание человека чести! - сказал, прощаясь, Рети.

После его ухода Жан-Оноре долгое время смотрел на книжные шкафы, которыми были заставлены стены. В этих книгах была вся его жизнь, они постепенно вели за собой его мысль, его неподкупную веру. Вздрогнув, он воскликнул:

- Но если так, то все до основания придется разрушить!.. Все надо будет начинать сначала. Всякий общественный договор, построенный на основе собственности, окажется тогда сплошной ошибкой! Нет, этого не может быть, это ложь. Химеры! Софизмы! - Он снопа посмотрел на свои фолианты. - Вот она, истина, вот что незыблемо! Все остальное - безумие и слепая случайность!

XXXVII

Однажды в середине июня Кадран, уехавший покупать лошадей, был вызван домой телеграммой. Оказалось, что Антонен умер, задохнувшись от избытка жира. Медлить с погребением было нельзя. Его огромная туша сразу же начала разлагаться; распространившийся по комнатам трупный запах держался там целую неделю, и ни карболовый раствор, ни ароматические курения не могли его перебить. Каждый раз, когда г-же Кадран приходилось подниматься наверх по лестнице, она едва не падала в обморок.

На похоронах единственным представителем семьи Жана-Оноре был Эдокс. Родители его не отходили от постели дочери: после курорта Ирен стало совсем плохо, врачи заявили, что спасти ее невозможно. И вот однажды ночью дом огласился рыданиями. Душа маленькой Ирен покинула тело.

Через месяц семью постигло новое горе: крестьяне привезли в Ампуаньи бездыханное тело Арнольда. Он уехал из дому днем на деревенскую пирушку. Завязалась драка. Он проломил одному деревенскому парню череп, швырнув его на каменную мостовую. А когда вечером он возвращался домой лесной дорогой, раздался выстрел… Он погиб, как погиб бы вождь варваров, одержимый яростью, ведомый слепою силой, обагренный кровью убитых. Он пал от руки простого народа, стал жертвою своих миллионов, низвергся с самой вершины утеса Фуркеанов, на котором утвердились гордые Рассанфоссы.

Жан-Элуа переживал свое горе без слез, и от этого оно было для него еще тяжелее. Аделаида, бившаяся в рыданиях над телом сына, вдруг вскочила и крикнула мужу, что он не любит своих детей.

"Что же, может быть, она и права, - подумал Жан-Элуа, - может быть, я их уже больше не люблю… Но как это все случилось?" Он всплеснул руками и кинулся к телу Арнольда.

- Сын мой! Мой бедный мальчик! - Потом вдруг его осенила мысль:

"Браконьер!"

Пуля, выпущенная сторожем, через много лет рикошетом попала в голову его сына.

- Вот оно, возмездие… Возмездие…

Жан-Оноре приехал в замок накануне похорон. Когда Жан-Элуа увидел брата, поседевшего, сгорбленного, совсем убитого смертью Ирен, в глазах его, которые не умели плакать, вдруг засветились слезы. Бросившись в объятия брата, он воскликнул:

- Роду Рассанфоссов пришел конец!

- Да, это наша Голгофа, - со стоном ответил Жан-Оноре.

И оба отца под тяжестью безутешного горя, которое, казалось, породнило их снова, вдруг зарыдали. Наконец они розняли объятия. Жан-Элуа, вглядываясь в ночь, в бездну, которая поглотила все вокруг, прошептал:

- Вот она, тьма!

- Забвение, радость небытия! - сказал Жан-Оноре.

Оба они в эту минуту думали о смерти. Незаметно для себя каждый из них говорил сам с собой. И вдруг, среди окружавшей их тишины, раздался страшный крик, от которого они вздрогнули. Жан-Элуа кинулся к лестнице.

- Заприте ее! - завопил он.

Взглянув на него, Жан-Оноре молча коснулся лба.

Жан-Элуа поднял руку и, ничего не говоря, как-то неопределенно показал на башенку замка. Братья сели друг против друга. Оба были убиты горем, руки у них дрожали.

Но крик раздался снова, дикий, душераздирающий. Казалось, что это глубоко в чаще леса стонет раненый зверь. Крик этот откуда-то сверху разнесся по всему дому и замер вдалеке, еле слышный и жалобный. А потом вдруг возобновился, стал ближе: они услыхали, как кто-то неистово и дико призывает смерть.

Это был голос распада, голос, который пророчил их дому новую беду, новое горе, голос, как будто вырвавшийся из самых недр смерти, чтобы возвестить гибель их роду. Каждый раз, когда они слышали этот крик, это бывало неспроста: вслед за ним обычно случалось несчастье, кого-то уносили в гробу; он был похоронным звоном, предвещавшим близкую смерть. Кому-то пора было рыть могилу. Провиньян, Антонен, Ирен, Арнольд…

- Бедный мой! - прошептал Жан-Оноре в порыве глубокого сострадания.

- Еще и этот крест! Скоро вокруг нас вырастет огромное кладбище!

Теперь приходилось очень внимательно следить за Симоной. У нее бывали припадки безумия, и тогда она раздирала ногтями свое тело, которое и любила и ненавидела. Две сестры милосердия находились постоянно при ней, не отлучаясь ни днем, ни ночью.

Послышался шум шагов, кто-то бежал, кто-то догонял. Потом хлопнула дверь, и крики затихли.

Все шло прахом: семья, дела, капиталы. Они оставались одинокими, обездоленными, всеми покинутыми, как в далекие времена своего ничтожества, в те неблагодарные времена, когда трудились их предки. То царство, которое, умножая свои капиталы, они собирались упрочить на долгие века, разрушалось теперь в хаосе безумия и крови, истекало гноем изъязвленного мозга и кровью ран. Буря, не давая им ни малейшей передышки, отнимала у них одно за другим, унося их самих в изначальный, бездонный мрак. Этот мрак поднимался из глубин "Горемычной" и тянул их вниз. Они обваливались большими кусками, как стены старых башен, увлекая вслед за собою все их мысли, все мечты, всю вьющуюся лозу последних надежд, пробивавшихся среди этого камня. Вместе с ними низвергались вниз обломки целой эпохи, твердыни их владычества, издревле скрепленного гордостью. Это было распадом всего общественного строя, который старались ускорить люди, пришедшие им на смену.

Это был конец. От колонизации, на которую были затрачены миллионы, теперь остались одни развалины, затерявшиеся среди песков. Отвратительное доктринерство, точно так же воздвигнувшее свое здание на песке, пыталось поработить страну: хищения, грабежи, всеобщее стяжательство окончательно ее разорили. Не было даже возможности ликвидировать затеянное ими дело. Все было насквозь разъедено коррупцией и сверху донизу гнило. Недобросовестность, оскудение душ были таковы, что ни одного вопроса нельзя было разрешить. Все самое насущное отодвигалось на задний план; пра* вительство на каждом шагу обнаруживало свою легковесность и нерадивость. Оно ничего не сумело предвидеть и теперь погибало от истощения. Этого и следовало ожидать: свои приход к власти все эти люди ознаменовали тем, что старались как только могли насытить свое чрево. В результате страна была обречена на голод… Повсюду вспыхивали стачки: рабочие целыми армиями покидали шахты, фабрики и заводы, уходили в леса, требовали хлеба и прав. Окруженный облаком, на небе мелькнул печальный лик распятого Христа. Тогда применили силу, раздались ружейные залпы, началась страшная бойня. Крест на небе пошатнулся, ребра Христа были снова пронзены, на землю спустился мрак.

Министерство само потонуло в этом омуте и в этой крови. Оно окончило свои дни так же, как Рассанфоссы.

"Так, значит, Рети был прав, - думал Жан-Элуа, потерявший остатки мужества перед лицом этой надвигавшейся катастрофы. - Буржуазии настал конец!"

На смену ей пришла другая порода людей. Голодные восстали. Снизу, словно из глубины веков, поднималась какая-то огромная неведомая сила, ее суровое мощное дыхание потрясало воздух. Политая кровью земля давала новые всходы.

XXXVIII

Им удалось наконец добиться согласия виконта на развод с Гисленой. Расчет Жана-Элуа оправдался: окончательно разорившийся Лавандом в один прекрасный день сам назначил цену. Тогда старинная гордость Рассанфоссов пошла на уступки. Теперь Жан-Элуа отправлялся иногда погостить в Распелот и, живя там, забывал об ужасах Ампуаньи.

Там, в этом сельском уединении, царили мир и любовь. Пьер подрастал. Гислена воспитывала в нем чувство долга и готовность посвятить свою жизнь служению высокой цели.

"Она, пожалуй, лучше всех остальных, - думал Жан-Элуа. - В ней жив дух Рассанфоссов. И кто знает? Может быть, она права; может быть, именно ее незаконнорожденный сын возродит всю нашу семью… Может быть, в искуплении греха больше силы, чем в никому не нужной добродетели".

Ему приходилось теперь отказываться от своих былых взглядов. Заблуждения, в которые он верил как в непреложные истины, осыпались, словно сухие листья, загромождая путь его недолгой старости. Он стал на все смотреть по-другому. Запоздалая совесть пробудилась в его душе и несколько смягчила закат его дней, не поколебав, однако, его каменного эгоизма. Крушение его политических иллюзий ожесточило его против общества в целом. Он стал призывать к крестовому походу на народ, проповедуя насилие, возврат к рабству.

В то же время натура его брала свое: уязвленная гордость заставляла его еще яростнее бороться с непокорной землей. Здесь сказалось все его упорство старого игрока: покинутый Акарами и Рабаттю, он бросил вызов бесплодной почве и решил добиваться победы. Он скупил большие участки этой земли, разбил на ней необъятных размеров парк, построил огромный замок и ферму и мечтал о том, что они будут ядром, вокруг которого вырастет целый город. Он решил, что это хороший повод расстаться с Ампуаньи и перенести на новое место свой домашний очаг, который там был поруган и залит кровью. Состояния его не хватило. Он прибавил к нему свою долю наследства, отказанного матерью. Его старческое безумие не знало границ. Это была все та же головокружительная бездна, которая, как злой рок, влекла к себе всех Рассанфоссов и теперь грозила поглотить сокровища "Горемычной". И тогда, разумеется, круг замкнется: эре господства одних людей над другими придет конец и теперешние владыки вернутся к своим первоистокам, снова смешаются с темной толпой, из которой они когда-то вышли.

Однажды, подъезжая к своему новому поместью, Жан-Элуа издали посмотрел на высокие башни. Золотые шпили возносились к небу. Все кругом было огорожено высокой стеной. Это была цитадель их могущества. Нет, пока стоят эти башни, Рассанфоссы будут жить, они обессмертили свое царствование этой каменной громадой, которая будет стоять здесь до скончания века. Порыв гордости охватил его с такой силой, что кровь прилила к голове, и он упал возле стен, осуществивших его мечту, у порога той крепости, куда его внесли уже мертвым.

Ренье возил с собою из города в город целый кортеж проституток. Он окружил себя самыми жалкими из них и расточал им свою язвительную иронию и свое христианское милосердие, словно некий новоявленный Христос, ядовитый и в то же время кроткий. Он с вкрадчивой нежностью подстрекал людей к убийству себе подобных, проповедовал святость разврата и величие греха, разъясняя им, что их труд служит делу всеобщего разложения, что они - пиявки, которыми лечат человечество от полнокровия. Его горб казался каким-то страшным наследием старого мира, ношей, под тяжестью которой он с неистовым смехом возвещал о наступлении новой эры, несущей с собою гибель, реки крови, разрушение городов, уничтожение старого общества во имя создания нового, которое уже поднимается из тьмы. Настанет час возмездия: дикие орды зверей с человеческими лицами, освещая свой путь факелами, сравняют с землею все, даже кладбища, сметут всю гниль, которую накопила цивилизация.

Прошли года. Мрак сгустился. На развалинах дома Рассанфоссов, в ожидании грядущего возмездия, подобно одинокой осенней мухе, все еще жужжал постаревший Ренье да столетняя Барбара сидела все так же прямо, будто каменное изваяние, положив на колени свои костлявые руки, погруженная в прошлое, глядя своими глубоко запавшими глазами, как дети и внуки падают бездыханными телами к ее ногам, которых все еще не коснулся холод смерти.

Назад Дальше