Собрание сочинений в 6 томах. Том 2 - Габриэле д Аннунцио 2 стр.


Она ответила движением губ, которое должно было быть улыбкой, но это ей не удалось. Мне казалось, что я понимаю. И смутная волна нежности и жалости охватила меня. Я все бы отдал за то, чтобы она могла в этот момент прочесть в моей душе, чтобы она могла познать во всей полноте мое невыразимое, непередаваемое, а, следовательно, и напрасное волнение. "Прости меня, прости меня! Скажи мне, что я должен сделать, чтобы ты простила меня, чтобы ты забыла все зло… Я вернусь к тебе, я буду твоим навсегда. Я одну тебя действительно любил в моей жизни, я люблю лишь тебя. Моя душа непрестанно обращается к тебе, ищет тебя и тоскует. Клянусь тебе: вдали от тебя я никогда не испытывал настоящей радости, у меня не было никогда и мгновения полного забвения. Никогда, никогда, клянусь тебе! Ты одна на свете добра и кротка. Ты самое лучшее, самое кроткое создание, о котором я когда-либо мечтал: ты - единственная. И я мог тебя оскорблять, я мог причинять тебе страдания! Я мог заставить тебя думать о смерти, как о чем-то желанном! О, ты меня простишь, но я никогда не прощу себе этого; ты забудешь, но я не забуду! Всегда мне будет казаться, что я недостоин и что моя преданность в течение всей моей жизни не вознаградит тебя. Теперь, как и прежде, ты будешь моей возлюбленной, моей подругой, моей сестрой; как прежде, ты будешь моей защитницей, моей советницей. Я тебе скажу все, я тебе открою все. Ты будешь моей душой. И ты выздоровеешь. Я, я тебя вылечу. Ты увидишь, на какую нежность я способен, чтобы вылечить тебя… О, ведь ты уже знаешь! Вспомни, вспомни! Тогда ты тоже была больна и ты не захотела другого врача, кроме меня, и я не покидал твоего изголовья ни днем, ни ночью. И ты говорила: "Всегда Джулианна будет это помнить, всегда". И у тебя были слезы на глазах, и я пил их, весь дрожа. Святая, святая, вспомни! А когда ты встанешь, когда ты будешь поправляться, мы уедем туда, в нашу виллу среди сирени. Ты будешь еще слаба, но ты будешь так хорошо себя чувствовать! А я буду, как и прежде, весел. Я заставлю тебя улыбаться, я заставлю тебя смеяться. Ты снова обретешь свой милый смех, который так освежал мою душу, ты опять станешь похожа на прелестную девочку и ты будешь носить косу, - мне это так нравилось. Мы молоды. Если ты хочешь, мы снова можем завоевать наше счастье. Мы будем жить, мы будем жить…" Вот что я говорил про себя, но слова не сходили с моих уст. Хотя я был взволнован и глаза мои были влажны, я знал, это волнение мое скоропреходящее, а мои обещания обманчивы. Я также знал, что Джулианна не поддастся обману и ответит мне слабой, недоверчивой улыбкой, которая уже не раз появлялась на ее устах. Эта улыбка означала: "Да, я знаю, ты добрый и ты бы не хотел заставлять меня страдать, но ты не властен над самим собой, ты не можешь противостоять своей судьбе. Зачем ты хочешь, чтобы я поддалась обману?"

В этот день я ничего не сказал; и в последующие дни, несмотря на то, что меня несколько раз охватывало смутное волнение раскаяния, какая-то неясная мечта счастья, я не смел говорить. "Чтобы вернуться к ней, тебе нужно бросить то, что тебе нравится, - женщину, которая тебя развращает. Хватит ли у тебя на это силы?" Я отвечал самому себе: "Кто знает?"

И я ждал со дня на день эту силу, которая не приходила, я ждал со дня на день события (сам не знал, какого), которое могло бы утвердить мое решение, сделать его неизбежным. И я принимался мечтать, представлять нашу новую жизнь, медленное оживание нашей законной любви, дивную прелесть некоторых возобновленных ощущений. "Итак, значит, мы поедем туда, в нашу Виллу Сиреней, которая хранит наши лучшие воспоминания. И мы будем с ней вдвоем, потому что Мари и Натали мы оставим у моей матери в Бадиоле. Погода будет теплая, больная будет опираться на мою руку, и мы будем гулять по этим знакомым дорожкам, где каждый наш шаг будет будить воспоминания. И время от времени по ее бледному лицу будет разливаться легкая краска, и мы оба будем испытывать смущение друг перед другом, порой мы будем казаться задумчивыми, порой мы будем бояться встречи наших глаз. Почему?"

И вот, в один прекрасный день, поддавшись очарованию окружающих мест, я осмелюсь говорить ей о безумном опьянении первых дней.

- Ты помнишь? Ты помнишь? Ты помнишь? - И понемногу мы оба будем чувствовать, как наше смущение растет, становится непреодолимым; и оба, одновременно забывшись, мы прижмемся друг к другу, поцелуемся в уста, мы почувствуем, что теряем сознание. Она, она потеряет сознание, а я буду держать ее в своих объятиях, я буду звать ее именами, подсказываемыми мне величайшей нежностью. Глаза ее снова раскроются, завеса с них упадет, ее душа одно мгновение пристально посмотрит на меня; она будет казаться мне преобразившейся. И, таким образом, мы оба будем снова охвачены прежней страстью, мы снова поддадимся великому обману.

Мы оба будем во власти одной единственной, неотступной мысли; нас будет мучить невыразимое беспокойство.

Я спрошу ее, дрожа: - Ты выздоровела? - И по звуку моего голоса она поймет вопрос, скрытый в этих словах. И она ответит мне, не скрывая своей дрожи: - Нет еще. - И вечером, расставаясь и расходясь по нашим отдельным комнатам, мы почувствуем смертельную тоску. Но однажды утром, в неожиданном взгляде глаза ее скажут мне: - Сегодня, сегодня… - И она, испугавшись этого божественного и страшного момента, ускользнет от меня и продлит нашу муку.

Она скажет мне: - Пойдем, пойдем… - Мы выйдем в полуденное время, затуманенное, белое, нервирующее и немного душное. Прогулка утомит нас. На руки, на лицо начнут падать дождевые капли, теплые, как слезы. Я скажу ей изменившимся голосом: - Вернемся. - У порога я неожиданно схвачу ее в свои объятья, я почувствую, как она отдается, почти теряя сознание, я отнесу ее наверх по лестнице, не чувствуя тяжести. Столько времени! Столько времени! Сила моего желания будет сдерживаться страхом причинить ей боль, вызвать крик страдания. Столько времени! И наши тела содрогнутся от толчка божественного и страшного ощущения, никогда еще не испытанного, никогда еще не пережитого. И она после этого будет казаться умирающей, лицо ее будет мокро от слез и оно будет бледнее подушки.

Ах, такой умирающей казалась она мне в то утро, когда доктора усыпили ее хлороформом, и она, чувствуя, что погружается в бессознательность смерти, два-три раза пыталась протянуть ко мне руки, пыталась звать меня. Я вышел из комнаты взволнованный; я мельком увидел хирургические инструменты: нечто вроде острой ложки, бинт, корпию, лед и другие предметы, приготовленные на столе. Два долгих часа, два бесконечных часа я ждал, раздражая страдание своим воображением. Я почувствовал бесконечную жалость к этому бедному существу. Инструменты хирурга насиловали не только ее жалкую плоть, но и душу в самых сокровенных ее тайниках и самое нежное чувство, защищаемое женщиной; я почувствовал жалость к ней и ко всем женщинам, вечно стремящимся к идеалу любви, обманутым ложными мечтами, которыми опутывает их прихоть мужчины; жаждущим подняться, но таким слабым, болезненным, несовершенным, приравненным к самкам вечными законами природы; она навязывает им право рода, насилует их, мучит их ужасными болезнями, подвергает их всяким страданиям.

И, дрожа всеми своими фибрами, я увидел тогда в ней и в других с ужасающей ясностью первоначальное зло, позорную, всегда раскрытую рану, "обливающуюся кровью и издающую запах"…

Когда я снова вернулся в комнату Джулианны, она все еще была под действием анестезии, она была лишена сознания и голоса и по-прежнему была похожа на умирающую. Мать все еще была очень бледна и расстроена.

Но операция оказалась удачной: у докторов был довольный вид.

В воздухе носился запах йодоформа; в углу сестра милосердия, англичанка, наполнила льдом пузырь; помощница скатывала бинт. Понемногу все возвращалось к порядку и к тишине.

Больная долго оставалась в состоянии дремоты; началась легкая лихорадка. Ночью были судороги в животе и неудержимая рвота. Опиум не успокоил ее. Я был вне себя при виде этого нечеловеческого страдания и, думая, что она умирает, я сам не знал, что говорил, что делал, я умирал вместе с нею.

На следующий день состояние больной улучшилось; и потом стало улучшаться с каждым днем.

Силы медленно возвращались.

Я не покидал изголовья. С чувством какой-то хвастливости я старался угодить ей своими поступками прежнего раба; но чувство было другое, это все еще было чувство брата. Не раз случалось, что в тот самый момент, когда я читал ей какую-нибудь любимую ее книгу, мой ум был занят фразой из письма моей любовницы.

Мне не удавалось забыть отсутствующую. Однако, отвечая на ее письмо, я чувствовал себя вялым, скучным и считал это признаком охлаждения, и я повторял: "Кто знает?"

Однажды в моем присутствии мать сказала Джулианне:

- Когда ты встанешь, когда ты сможешь ходить, мы все вместе поедем в Бадиолу.

- Не правда ли, Туллио?

Джулианна взглянула на меня.

- Да, мама, - ответил я, не колеблясь, не размышляя. - Но сперва Джулианна и я поедем в Виллу Сиреней.

И она снова посмотрела на меня и улыбнулась непередаваемой улыбкой, детской, доверчивой, похожей на улыбку больного ребенка, неожиданно получившего большое обещание. И она опустила веки, и продолжала улыбаться с закрытыми глазами, глядевшими куда-то далеко-далеко. И улыбка слабела, слабела, не исчезая.

Как она мне нравилась! Как я обожал ее. Тогда я сознавал, что ничто на свете не может сравниться с простым тихим волнением доброй души.

Бесконечная доброта исходила из нее, она проникала мое существо, наполняла мое сердце. Она лежала в кровати, поддерживаемая двумя-тремя подушками, и ее лицо, обрамленное волнами каштановых распущенных волос, было удивительно тонкое, точно бестелесное. На ней была рубашка, застегнутая у шеи и у кистей рук. И руки ее лежали поверх простыни, они были такие бледные, что отличались от полотна лишь синевой своих вен.

Я взял одну из этих рук (мать только что вышла из комнаты) и сказал вполголоса:

- Итак, мы вернемся… в Виллу Сиреней.

Выздоравливающая ответила:

- Да…

И мы замолчали, чтобы продлить наше волнение, чтобы сохранить нашу иллюзию. Мы оба понимали тот глубокий смысл, который скрывали эти немногие тихо произнесенные слова. Какой-то острый инстинкт предупредил нас не настаивать, не определить, не продолжать. Если бы мы продолжали говорить, мы очутились бы лицом к лицу с действительностью, не соответствующей той иллюзии, которой питались и постепенно опьянялись наши души. Это молчание благоприятствовало нашим мечтам, нашему забвению. После полудня мы бывали почти всегда одни; мы читали с перерывами, наклонившись над одной и той же страницей, следя глазами за одной и той же строкой. То была книга стихов, и мы придавали стихам силу и смысл, которых у них не было. Молча, мы переговаривались устами милого поэта. Я подчеркивал ногтем те строфы, которые, казалось, соответствовали моему невысказанному чувству.

А она, прочитав, откидывалась на мгновение на подушки с закрытыми глазами и почти незаметной улыбкой.

Но я видел, как батист на груди следует ритму дыхания с мягкой грацией, которая начинала меня смущать, как и слабый запах ириса, которым пахли простыни и подушки. Я желал и ждал, чтобы, охваченная неожиданным томлением, она обняла рукой мою шею и приблизила свою щеку к моей так, чтобы я чувствовал легкое прикосновение угла ее рта, она положила на страницу свой тонкий палец и, ведя ногтем по полям, руководила моим взволнованным чтением.

Я взял ее за руку; медленно склоняя голову, коснулся устами ее ладони и прошептал:

- Ты… могла бы забыть?

Она закрыла мне рот и произнесла свое великое слово:

- Молчание!..

В эту минуту вошла моя мать, чтобы предупредить о визите синьоры Таличе. Я прочел на лице Джулианны досаду и я сам был охвачен скрытой злобой против непрошеной гостьи. Джулианна вздохнула:

- О Господи!

- Скажи, что Джулианна отдыхает, - посоветовал я матери голосом почти умоляющим.

Она сделала мне знак, что посетительница ждет в соседней комнате. Пришлось ее принять.

Синьора Таличе была надоедливой, злой сплетницей. Время от времени она посматривала на меня с любопытством. Так как мать во время разговора упомянула о том, что я сижу с выздоравливающей с утра до вечера, синьора Таличе насмешливо воскликнула, посмотрев на меня:

- Какой примерный муж!

Мое раздражение росло, и я решил уйти под каким-нибудь предлогом.

Я вышел из дому. На лестнице я встретил Марию и Наталью, возвращавшихся в сопровождении своей гувернантки. Как и всегда, они стали ласкаться ко мне, а Мария, старшая, передала мне несколько писем, взятых у портье. Среди них я тотчас же узнал письмо отсутствующей. И тогда я стал освобождаться от ласк почти с нетерпением. Очутившись на улице, я остановился, чтобы прочесть письмо.

Письмо было короткое, но страстное, там были две-три фразы необыкновенной остроты, которыми Тереза умела волновать меня. Она извещала меня о своем возвращении во Флоренцию между 20 и 26 этого месяца и говорила, что она хотела бы меня встретить там, "как и в прошлый раз". Она обещала мне дать более подробные указания для свидания.

Все призраки иллюзий и недавних волнений сразу покинули мой рассудок, подобно цветам дерева, на которое налетел порыв ветра. И как упавшие цветы навсегда потеряны для дерева, так было и с мечтами моей души: они стали мне чуждыми. Я сделал усилие над собой, я пытался сосредоточиться; это не удавалось. Я стал бродить по улицам бесцельно; я зашел в кондитерскую, я зашел в книжный магазин, купил машинально книг и конфет. Наступали сумерки; зажигали фонари; пешеходы толпились; две-три дамы из экипажей ответили на мой поклон; мимо меня прошел один из моих друзей, он шел рядом со своей любовницей, державшей в руке букет из роз; они шли быстро, разговаривая и смеясь. Зловредное дыхание городской жизни окутало меня, пробудило любопытство, вожделение, зависть. Моя кровь, освеженная за недели воздержания, сразу вспыхнула.

Некоторые образы, удивительно ясные, как молнии промелькнули во мне. Отсутствующая снова овладевала мною посредством письма, и все мои необузданные желания обратились к ней.

Но, когда первое волнение улеглось, я, поднимаясь по лестнице своего дома, понял всю серьезность случившегося и свершившегося, я понял, что несколько часов перед этим я снова завязал связь, я поручился своей честью, я дал обещание, молчаливое и торжественное, существу еще слабому и больному; я понял, что не мог нарушить его, не совершив подлости; тогда я пожалел, что доверился этому обманчивому чувству, что отдался этой сентиментальной слабости. И я стал подробно обсуждать поступки и слова за этот день; я делал это с холодной проницательностью купца, ищущего предлога, чтобы избегнуть условий подписанного договора. Ах, мои последние слова были чересчур серьезны. Эта фраза: "Ты сможешь забыть?", - произнесенная с таким значением после чтения стихов - равнялась окончательному подтверждению. А "молчание" Джулианны было печатью контракта.

"Но, - думал я, - действительно ли она поверила на этот раз моему раскаянию? Не бывала ли она всегда немного скептически настроена относительно моих добрых побуждений?" И я снова увидел слабую, недоверчивую улыбку, появлявшуюся на ее губах тогда, прежде. "Если в тайниках души она не поверила, если ее иллюзия тотчас же рассеялась, тогда мое отступление не будет иметь такого серьезного значения, не так оскорбит ее, не так возмутит; эпизод останется без последствий, а я снова вернусь к своей прежней свободе. Вилла Сиреней останется мечтой!" Но я увидел ту улыбку, новую, неожиданную, доверчивую, появившуюся на ее губах при слове "Билла Сиреней". "Что делать? На что решиться? Как вести себя?" Письмо Терезы Раффо жгло меня.

Войдя в комнату Джулианны, я тотчас же заметил, что она меня ждала. Она была довольна, глаза ее блестели, бледность ее была более оживленной, более свежей.

- Туллио, где ты был? - спросила она меня, смеясь.

- Это синьора Таличе обратила меня в бегство, - ответил я.

Она продолжала смеяться звонким, молодым смехом, который ее преображал. Я протянул ей книги и коробку с конфетами.

- Это мне? - воскликнула она, радостная, как маленькая лакомка.

И она поспешно стала открывать коробку маленькими грациозными жестами, которые воскресили во мне обрывки далеких воспоминаний.

- Это мне?

Она взяла конфету, поднесла ее ко рту, поколебалась немного, уронила ее, отодвинула коробку и сказала:

- Потом, потом…

- Знаешь, Туллио, - объявила мне мать, - она еще ничего не ела. Она хотела дождаться тебя.

- Ах, я тебе еще не сказала, - перебила ее Джулианна, покраснев, - я тебе еще не сказала, что доктор приходил в твое отсутствие. Он нашел меня гораздо лучше. Я смогу встать в четверг. Ты понимаешь, Туллио? Я смогу встать в четверг…

И она прибавила:

- Через десять, самое большее через пятнадцать дней я смогу ехать в поезде.

Она прибавила после паузы более тихим голосом:

- Вилла Сиреней!..

Итак, значит, она ни о чем другом не думала, ни о чем другом не мечтала; она поверила, она верила!. Мне было очень трудно скрыть свое отчаяние. Я занялся - с излишней, может быть, поспешностью - приготовлениями ее маленького обеда. Я сам поставил маленькую скамеечку ей на колени.

Она следила за всеми моими движениями ласковым взглядом, причинявшим мне страдание. "Ах, если бы она могла угадать!" Вдруг мать наивно воскликнула:

- Как ты хороша сегодня, Джулианна!

В самом деле, необычайное воодушевление оживляло черты ее лица, зажигало блеск в глазах, делало ее моложе. Восклицание матери заставило ее покраснеть, и в течение всего вечера румянец не сходил с ее щек Она повторяла:

- В четверг я встану. В четверг. Через три дня я могу ходить…

Она с настойчивостью говорила о своем выздоровлении, о нашем будущем отъезде. Она расспрашивала мать о теперешнем состоянии домика и сада.

- В последний раз, что мы там были, я посадила ветку ивы около бассейна. Помнишь, Туллио? Кто знает, найдем ли мы ее…

- Да, да - перебила ее моя мать, просияв, - ты увидишь ее. Она выросла, стала деревом. Спроси Федерико.

- Правда? Правда? Скажи мне, мама…

Казалось, что эта маленькая подробность имела в этот момент для нее какое-то особенное значение. Она становилась разговорчивой. А я удивлялся, что она так отдалась своей иллюзии, я удивлялся, что она так преобразилась от своей мечты. "Почему, почему на этот раз она поверила? Почему она так увлекается? Что внушило ей это необычное доверие?" И мысль о моей будущей подлости, может быть неизбежной, леденила меня. "Почему неизбежной? Значит, я никогда не смогу освободиться? Я должен, я должен сдержать свое обещание. Мать была свидетельницей моего обещания, - во что бы то ни стало - я должен сдержать его". И, насилуя себя, я отбросил в сторону сомнения, и вернулся к Джулианне резким душевным движением…

Она мне нравилась, возбужденная, оживленная, молодая. Она напоминала мне прежнюю Джулианну, ту, которую я так часто среди домашней жизни брал неожиданно на руки, точно в приступе безумия, и уносил бегом на наше ложе.

Назад Дальше