Собрание сочинений в 6 томах. Том 2 - Габриэле д Аннунцио 3 стр.


- Нет, нет, мама, не заставляй меня больше пить, - говорила она, останавливая мать, наливавшую ей вино. - Я и без того уже много пила. Ах, какое чудное шабли!

- Помнишь, Туллио? - И она смеялась, пристально смотря мне в глаза, она будила воспоминание о любви, над которым дрожали чары этого нежного, горьковатого, светлого, ее самого любимого вина.

- Да, я помню, - ответил я.

Она зажмурила глаза; ресницы у нее слегка дрожали. Потом она сказала:

- Жарко. Не правда ли? Уши у меня горят.

И она сжала голову руками. Свет, горевший у ее изголовья, сильно освещал длинный профиль ее лица; в ее густых каштановых волосах, как раз в том месте, где виднеется ее маленькое тонкое ухо, покрасневшее на верхушке, блестели несколько светло-золотых ниточек В тот момент, когда я помогал убирать (моя мать и прислуга только что вышли и находились в соседней комнате), она позвала меня тихим голосом:

- Туллио!

И украдкой, притянув к себе, поцеловала меня в щеку. Разве теперь она не должна была вернуть меня всего, душу и тело, навсегда? Не означал ли этот поступок, что, обыкновенно столь сдержанная, гордая, Джулианна хотела все забыть, что она уже все забыла, чтобы снова пережить со мной новую жизнь? Разве можно было отдаться моей любви с большей грацией, с большей доверчивостью? Сестра вдруг снова становилась любовницей! Безгрешная сестра сохранила в крови память о моих ласках, эту органическую память ощущений, такую живую, такую устойчивую у женщины.

Когда я остался один и стал думать обо всем происшедшем, я был охвачен видениями далеких дней, далеких вечеров.

Июньские сумерки, жаркие, розовые, с таинственными ароматами, страшные для одиноких, для тех, кого отталкивают, для тех, кто полон желаний. Я вхожу в комнату. Она сидит у окна, с книгой на коленях, слабая, бледная, точно близкая к обмороку.

"- Джулианна! - Она вздрагивает и выпрямляется. - Что ты делаешь? - Она отвечает: - Ничего. - Но неопределенное волнение, точно она с силой что-то преодолевала, мелькает в ее чересчур черных глазах. Эти страдания - сколько раз она должна была их испытать в своем бедном теле в дни грустного воздержания!"

Моя мысль остановилась на образах, вызванных недавним фактом. Странное возбуждение, обнаруженное Джулианной, напомнило мне некоторые примеры ее чрезвычайной физической чувственности. Может быть, болезнь увеличила, раздражила эту остроту. И я, любопытный и развращенный, думал о том, как хрупкая жизнь выздоравливающей будет загораться и сгорать под моими ласками; и я думал о том, что сладострастие будет иметь почти обаяние кровосмешения.

"Если она от этого умрет?" - подумал я. Некоторые слова хирурга пришли мне на память. И в силу той жестокости, которая находится в каждом чувственном мужчине, опасность не испугала меня, а привлекла. Я начал расследовать свое чувство с какой-то горькой снисходительностью, смешанной с отвращением, которую я вносил в анализ всех явлений, доказывавших, как мне казалось, основную человеческую низость. Отчего людям особенно приятно наслаждение, когда они сознают, что вредят существу, дающему ему наслаждение? Почему зародыши отвратительного садизма заключаются в каждом человеке, который любит и желает?

Эти рассуждения, больше чем инстинктивное чувство добра и жалости, привели меня в ту ночь к тому, что утвердили мое решение в пользу обманутой. Но отсутствующая, хотя и издалека, все-таки отравляла меня. Чтобы победить сопротивление своего эгоизма, мне пришлось противопоставить образу неотразимой развращенности этой женщины образ новой редкой развращенности, которой я намеревался пользоваться в полной безопасности своего дома. Тогда, с талантом алхимика, которым я обладал для комбинирования продуктов моего ума, я стал анализировать серию характерных "душевных состояний", вызванных Джулианной в разные эпохи нашей совместной жизни, и я воспользовался некоторыми элементами, чтобы построить новое положение, искусственное, удивительно подходящее для того, чтобы усилить интенсивность ощущений, которые я собирался испытать. Так, например, чтобы сделать более острой прелесть кровосмешения, которая привлекала меня, экзальтируя мое порочное воображение, я старался представить себе те моменты, когда во мне сильнее всего говорило "братское чувство", когда в роли сестры Джулианна казалась мне наиболее искренней.

И тот, кто останавливался на этих ужасных тонкостях маньяка, несколько часов перед этим чувствовал, как его сердце от одной неожиданной улыбки трепетало, при мысли о доброте. Из таких противоречащих кризисов состояла его жизнь: нелогичная, несвязная, непоследовательная. В нем были всевозможные тенденции, все противоречащие возможности, а между ними все промежуточные ступени; а самые тенденции соединялись во всевозможные комбинации. В зависимости от времени и места, в зависимости от случайного столкновения обстоятельств, в зависимости от случайного факта, слова, в зависимости от внутренних влияний, еще более смутных, - постоянная сущность его принимала самые изменчивые, быстропроходящие, странные образы. Специальное органическое состояние усиливало специальную тенденцию; и эта тенденция становилась центром притяжения, к которому стремились положения и тенденции непосредственно ассоциированные; и постепенно ассоциации расширялись. Тогда центр тяжести оказывался перемещенным, и его сущность становилась другой. Безмолвные волны крови порождали в его сущности, постепенно или сразу, новые души.

Я настаиваю на этом эпизоде, потому что он действительно обозначает поворотный пункт.

Проснувшись на следующее утро, я сохранил лишь смутное воспоминание о случившемся. Малодушие и отчаяние овладели мной, как только я увидал письмо Терезы Раффо, в котором она назначала наше свидание во Флоренции на 21-е и давала мне более подробные указания. 21-го будет суббота, а в четверг, 19-го, Джулианна встанет в первый раз. Я долго обсуждал все возможности и, обдумывая, начинал уступать. "Да, разумеется, не может быть никакого сомнения: разрыв необходим, неизбежен. Но каким образом я порву? Под каким предлогом? Могу ли я сообщить Терезе мое решение в простом письме? Мой последний ответ горел страстью, безумием желания. Как оправдать эту неожиданную перемену? Заслужила ли моя бедная подруга такой неожиданный и грубый удар? Она меня очень любила, она меня любит; одно время она подвергалась из-за меня большой опасности. Я ее любил… я ее люблю. Наша сильная, странная любовь всем известна; ей завидуют, подкарауливают… Сколько мужчин хотели бы быть на моем месте… Бесчисленное множество". Я быстро перечислил самых страшных своих соперников, наиболее вероятных преемников и мысленно представил их себе. "Есть ли в Риме женщина более белокурая, более привлекательная, более желанная, нежели она?" Неожиданный огонь, которым загорелась моя кровь накануне, пробежал по моим жилам. И мысль о добровольном отказе показалась мне несбыточной, недопустимой. "Нет, нет, у меня не хватит на это сил; не могу и не хочу этого сделать".

Подавив волнение, я стал продолжать свою напрасную борьбу, храня в глубине души уверенность, что, когда наступит час, я не смогу не уехать. Тем не менее у меня хватило мужества, выйдя из комнаты больной и все еще дрожа от волнения, у меня хватило мужества написать той, что звала меня: "Я не приеду". Я придумал предлог, и я хорошо помню, что почти инстинктивно придумал его таким, что он не мог показаться чересчур серьезным. "Значит, ты надеешься, что она не обратит внимания на твой предлог и прикажет тебе уехать?" - спросил меня внутренний голос. Я был беспомощен перед этой насмешкой, ужасные раздражение и страх овладели мной и не оставляли меня в покое. Я делал невероятные усилия, чтобы скрывать это в присутствии Джулианны и моей матери; я старательно избегал оставаться наедине с бедной обманутой; каждую минуту мне казалось, что в ее кротких влажных глазах появляется сомнение, мне казалось, что я вижу, как по ее чистому лбу пробегает тень.

В среду пришла телеграмма, повелительная и угрожающая (разве я ее не ждал?) "Ты приедешь, или же никогда больше не увидишь меня. Отвечай". И я ответил: "Приеду".

Неожиданно после этого поступка, совершенного в бессознательном возбуждении, сопровождающем все решительные поступки в жизни, я почувствовал какое-то особенное облегчение, видя, что события принимают более определенное направление. Чувство моей неответственности, чувство неизбежности случившегося и того, что должно случиться, становилось во мне более глубоким.

Если, сознавая все совершаемое мною зло и порицая себя за это, я все-таки не могу поступить иначе, это значит, что я повинуюсь какой-то высшей, неизвестной силе. Я жертва жестокой судьбы, насмешливой и неизбежной.

Тем не менее, встретив на пороге комнаты Джулианну, я почувствовал, как громадная тяжесть легла на мое сердце. И я остановился, шатаясь, между скрывавшими меня портьерами. "Достаточно одного взгляда, чтобы догадаться", - подумал я, растерявшись. И я уже хотел повернуть обратно. Но она позвала голосом, никогда не казавшимся мне таким кротким:

- Туллио, это ты?

Тогда я сделал шаг вперед. Она воскликнула, увидя меня:

- Туллио, что с тобой? Ты себя плохо чувствуешь?

- Просто голова кружится… Это уже прошло, - ответил я и успокоился, подумав: "Она не догадалась".

Действительно, она ничего не подозревала; и мне это казалось странным. Должен ли я ее подготовить к резкому удару? Должен ли я говорить искренно или придумать какую-нибудь ложь из жалости? Или не лучше ли будет уехать неожиданно, не предупреждая, но оставив письмо со своей исповедью. Какой способ будет наилучшим, чтобы сделать мое усилие менее мучительным, а для нее неожиданность - менее жестокой?

Увы! В этой трудной борьбе, благодаря какому-то нехорошему инстинкту, я больше заботился о себе, нежели о ней. И, без сомнения, я выбрал бы способ неожиданного отъезда и письмо, если бы меня не удерживали мои отношения к матери… Нужно было щадить мою мать, всегда, во что бы то ни стало. И на этот раз я не мог избегнуть тайного сарказма.

"Ах, во что бы то ни стало? Какое великодушное сердце! Но полно, для тебя ведь так удобны прежние условия и так безопасны… И на этот раз, если ты захочешь, жертва, умирая, будет стараться улыбаться. Итак, рассчитывай на нее и не заботься об остальном, великодушное сердце".

Действительно, человек иногда в искреннем и в наибольшем презрении к себе находит какое-то особенное наслаждение.

- О чем ты думаешь, Туллио? - спросила меня Джулианна, приложив палец наивным жестом к моим бровям, как бы желая остановить мою мысль.

Я взял ее руку, ничего не ответив. И самого молчания, показавшегося мне серьезным, было достаточно, чтобы снова изменить состояние моего ума; мягкость, которая была в голосе и в жесте ничего не знавшей Джулианны, тронула меня и вызвала нервное волнение, порождающее слезы и называющееся жалостью к самому себе. Я почувствовал острую потребность, чтобы меня пожалели. В это самое время внутренний голос шептал мне: "Воспользуйся этим состоянием души, но пока ничего не сообщай. Преувеличивая, ты свободно дойдешь до того, что заплачешь. Ты хорошо знаешь, какое удивительное впечатление производят на женщину слезы любимого человека. Джулианна будет этим очень расстроена; и будет казаться, что ты страшно мучаешься. Завтра, когда ты скажешь правду, воспоминание о твоих слезах подымет тебя в ее глазах. Она подумает: "Ах, вот почему он так плакал вчера. Бедный друг!" И тебя не примут за отвратительного эгоиста; будет казаться, что ты боролся из всех твоих сил против какой-то роковой власти; будет казаться, что ты одержим неизлечимой болезнью и носишь в своей груди пораженное сердце. Итак, пользуйся случаем".

- У тебя что-то есть на душе? - спросила меня Джулианна голосом тихим, ласковым, полным доверия.

Я склонил голову; и, вероятно, я был тронут. Но приготовления к этим полезным слезам рассеивало мое чувство, мешало моей непринужденности, и потому задерживало появление слез. "Если я не смогу заплакать? Если слезы не придут?" - думал я с смешным и ребяческим ужасом, как будто все зависело от этого маленького физического явления, вызвать которое у меня не хватало воли. Тем временем тот же голос нашептывал мне:

"Как жаль! Как жаль! Нельзя было бы найти более подходящего часа. В этой комнате плохо видно. Какой эффект - рыдания в темноте!"

- Туллио, ты мне не отвечаешь? - спросила Джулианна после короткого молчания, проводя рукой по волосам и по лбу, чтобы заставить меня поднять голову. - Мне ты все можешь сказать. Ты ведь знаешь.

Ах, действительно, с тех пор я не слыхал такой кротости в человеческом голосе. Даже моя мать не умела так говорить со мной. Глаза мои стали влажными, и я почувствовал между ресницами теплоту слезы. "Вот, вот момент, чтобы разрыдаться". Но то была лишь одна слеза; и я (унизительная истина, - и на такую мелочную мимику низводится выражение большинства человеческих волнений!) поднял голову, чтобы Джулианна могла заметить ее, и один момент я испытал безумный страх, потому что я боялся, что в темноте она не увидит слезы. Чтобы предупредить ее, я сильно и глубоко вздохнул, как будто сдерживая рыдание. И она приблизила лицо, чтобы лучше рассмотреть меня; так как я продолжал молчать, она повторила:

- Ты не отвечаешь?

Тогда она заметила и, чтобы удостовериться, она схватила мою голову и закинула ее почти грубым жестом.

- Ты плачешь?

Голос ее изменился.

Я вдруг освободился и встал, чтобы бежать, как человек, который не может справиться со своим горем.

- Прощай, прощай! Дай мне уйти, Джулианна. Прощай!

И я быстро вышел из комнаты. Очутившись один, я почувствовал отвращение к самому себе.

То был канун праздника, который давали в честь выздоравливающей. Несколько часов спустя, когда я явился к ней, чтобы присутствовать при ее обычном маленьком обеде, я застал ее в обществе матери. Увидя меня, мать воскликнула:

- Итак, Туллио, завтра праздник. - Я и Джулианна переглянулись, - оба мы были испуганы. Потом мы стали говорить о завтрашнем дне, о часе, когда она встанет, о всяких мелочах, но мы говорили рассеянно и с усилием. В душе я желал, чтобы мать не уходила.

Мне повезло, потому что мать вышла лишь один раз и то тотчас же вернулась. В этот промежуток Джулианна быстро спросила меня:

- Что с тобой? Ты не хочешь мне сказать?

- Ничего, ничего!

- Смотри, как ты портишь мне мой праздник.

- Нет, нет. Я тебе скажу… я тебе скажу… потом. Не думай теперь об этом. Прошу тебя.

- Будь добр!..

Мать вернулась с Мари и Натали. Но достаточно было оттенка, с которым она произнесла эти немногие слова, чтобы убедить меня, что она не подозревала истины. Может быть, она думала, что причиной моей грусти была тень неизгладимого и неискупимого прошлого? Она думала, что меня мучает совесть за причиненное ей зло и страх не заслужить ее прощения.

На следующее утро пришлось испытать глубокое потрясение (по ее желанию, я ждал в соседней комнате), когда я услышал, что она зовет меня своим звонким ГОЛОСОМ:

- Туллио, иди!

Я вошел и увидел ее на ногах, она казалась более высокой и стройной, более хрупкой. Одетая в широкий развевающийся хитон с длинными прямыми складками, она улыбалась, неуверенная, едва держась на ногах, с протянутыми руками, ища равновесия и поворачиваясь поочередно то к матери, то ко мне. Мать смотрела на нее с непередаваемым выражением нежности, готовая поддержать ее. Я тоже невольно протянул к ней руки.

- Нет, нет, - просила она. - Оставьте меня, оставьте. Я не упаду. Я хочу одна дойти до кресла.

Она медленно сделала шаг. На ее лице выразилась детская радость.

- Берегись, Джулианна!

Она сделала еще два-три шага; потом, охваченная неожиданным страхом, паническим страхом, чтобы не упасть, она поколебалась мгновение между мной и матерью и бросилась мне в объятия, ко мне на грудь, отдаваясь всей своей тяжестью, дрожа, точно рыдая. Но нет, она смеялась, немного смущенная страхом; так как она не носила корсета, то мои руки сквозь материю почувствовали всю ее худобу и хрупкость, грудь моя чувствовала ее прожатую и слабую грудь, ноздри мои вдохнули аромат ее волос, глаза мои снова увидели на шее маленькую темную родинку.

- Я испугалась, - сказала она прерывающимся голосом, смеясь и задыхаясь. - Я испугалась, что упаду…

В то время, как она повернула голову к матери, чтобы посмотреть на нее, не отрываясь от меня, я заметил ее бескровные десны и белки ее глаз и что-то конвульсивное во всем лице. И я понял, что в моих руках бедное, больное существо, глубоко пораженное болезнью, с расстроенными нервами, истощенное, может быть - неизлечимое. Мне вспомнилось, как она преобразилась в вечер неожиданного поцелуя; и снова мне показалось прекрасным то дело великодушия, любви и обновления, от которого я отказывался.

- Доведи меня до кресла, Туллио, - сказала она.

Поддерживая ее рукой за талию, я вел ее медленно-медленно; я помог ей усесться, расположил на спинке кресла пуховые подушки и, помню, выбрал подушку самого красного цвета, чтобы она могла положить на нее свою голову. Чтобы положить подушку под ее ноги, я встал на колени; и я увидел ее лилового цвета чулок и маленькую туфельку, закрывавшую лишь носок Как и в тот вечер, она следила за всеми моими движениями ласковым взглядом. И я медлил. Я подвинул к ней маленький столик для чая, поставил на него вазу с свежими цветами, положил какую-то книгу и разрезательный ножик из слоновой кости. Как-то невольно я вкладывал в эти заботы немного аффектации. Ирония снова пробуждалась: "Очень ловко, очень ловко! Очень полезно, что ты делаешь все это в присутствии твоей матери. Она не сможет подозревать тебя после того, как видела твою нежность. Излишние старания дела не испортят. Она не очень дальновидна. Продолжай, продолжай. Все идет превосходно. Смелей!"

- О, как день хорош! - воскликнула Джулианна со вздохом облегчения, закрывая глаза. - Спасибо, Туллио.

Несколько минут спустя, когда вышла мать, она повторила с более глубоким чувством:

- Спасибо!

И она протянула ко мне руку, чтобы я взял ее в свои руки. Так как на ней был широкий рукав, то во время движения рука открылась до самого локтя. И эта рука, белая и верная, предлагавшая любовь, прощение, мир, мечту, забвение - все прекрасное и доброе, одно мгновение задрожала в воздухе, протянутая ко мне как для величайшей жертвы. Я верю, что в смертный час, в тот момент, когда я перестану страдать, я увижу лишь этот жест; из бесчисленных воспоминаний прошлой жизни я вновь увижу только этот жест.

Когда я думаю об этом, мне не удается восстановить с точностью состояние души, в котором я находился. Могу утверждать только, что и тогда я понимал всю серьезность положения и значение поступков, которые совершались и должны были совершиться.

Дальновидность моя была, или казалась мне, образцовой. Два процесса зарождались во мне, не смешиваясь, резко отделенные друг от друга, параллельные. В одном из них преобладало, вместе с жалостью к бедному существу, которое я собирался ударить, чувство острого сожаления относительно отталкиваемой жертвы. А в другом, рядом с глубоким вожделением относительно моей далекой любовницы, преобладало эгоистическое чувство, проявлявшееся в холодном исследовании обстоятельств, могущих способствовать моей безнаказанности. Эта параллельность усиливала мою внутреннюю жизнь до невероятной степени.

Назад Дальше