Сумасбродка - Крашевский Юзеф Игнаций 10 стр.


Сидевшие на диване и у стола говорили обо всем, что только приходило на ум, - о профессорах, об условиях жизни в Киеве, о некоторых лекциях, о докторантуре, которую должен проходить Комнацкий, но никто не касался вопросов научных и социальных, которые единственно всех интересовали. Ждали "отца".

Иногда кто-нибудь из молодежи пытался открыто завязать спор, но никто на это не откликался. Эвзебий рассказывал хозяйке о красотах Рейна, а студентам - о паломничестве немецких коллег на его берега.

Старая Агафья уже не раз жестами спрашивала хозяйку, не пора ли подавать чай, и, когда Гелиодора сделала ей наконец знак, что можно разносить, в комнату вошел Евлашевский со своим штабом, состоявшим из нескольких самых смелых его последователей. Взоры всех присутствующих обратились на него: он был бледен и старательнее, чем обычно, отводил в сторону свои бегающие глазки, но одет был более тщательно - явно думал о том, как будет выглядеть.

Гелиодора заранее приготовила фразы, которыми она намеревалась представить ученых мужей друг другу. Начала она с молодого, затем прибавила:

- А это пан Евлашевский, наш отец и любимый учитель, наш светоч, о котором вы, пан Комнацкий, не могли не слышать, потому что слава о нем выходит далеко за пределы нашего города.

Комнацкий, пряча улыбку, приветствовал Евлашевского с почтением, а тот что-то бурчал себе под нос, видимо, был не очень доволен рекомендацией Гелиодоры.

Первые минуты неловкости миновали в молчании.

Молодежь окружила обоих мужей и ждала схватки. Евлашевский бросил несколько ничего не значащих фраз и тут же замолк. Эвзебий, раз-другой смерив его взглядом, продолжал разговор с хозяйкой.

Подали чай.

Между тем слушатели пришли, чтобы быть свидетелями поединка, и горячая молодежь с нетерпением ждала… Напрасно.

- Послушай, Зыжицкий, - тихо сказал один из студентов, - до каких же пор? Надо бросить им кость, пускай погрызутся… Евлашевский ведь великий молчальник, пока его не заденут за живое. Ничего не поделаешь, надо нам поднять какой-нибудь вопрос…

С этим все согласились, и молодой Гельмер, подойдя к столику, начал излагать Эвзебию, согласно евангелию от Евлашевского, наиновейшую социальную теорию. Обращаясь все время к своему наставнику, Гельмер особенно напирал на якобы извлеченные из тьмы веков древние славянские права и обычаи новой организации общины, распределения собственности и т. п.

Комнацкий терпеливо слушал и даже изредка подсказывал уже немного запинающемуся Гельмеру отдельные положения из трудов Гастгаузена.

Когда Гельмер кончил, наступило молчание. Комнацкий уставился в пол, словно обдумывая сказанное.

- Все это не новые идеи, - наконец произнес он, - каждое общество начинало с общины и прошло через нее, но если бы мы теперь путем умозаключений и теоретических выкладок возвратились к общине, это было бы добровольным отступлением назад к варварству.

Услышав эти слова, Евлашевский слегка покраснел.

- Вы, сударь, надеюсь, признаете, - сухо сказал он, - что теперешние общественные отношения в Европе отнюдь не идеальны и человечество, пришедшее к таким результатам с помощью этой якобы цивилизации, которая себя изжила, имеет право искать чего-то лучшего и на ином пути.

- Человечество во все времена имело право искать средства для улучшения условий своего существования, - возразил Эвзебий, - это его земное предназначение, но незачем повторно идти уже испытанным и избитым путем.

- Вопрос именно в том, - сказал Евлашевский, - исследованы ли эти пути. Каждая нация имеет свое предназначение и должна в своей собственной сокровищнице искать зерно истины; и в нашей сокровищнице есть это зерно… Может быть, старым семенам не хватило времени прорасти.

- А для меня еще вопрос, - вновь возразил Комнацкий, - является ли община только нашим достоянием. Еще в первобытном обществе мы видим общину как нечто переходное и подготовительное.

Евлашевский презрительно скривил губы, окинул насмешливым взглядом собравшихся и замолк.

В комнате стало тихо.

Последнее слово как будто осталось за приезжим, и ни у кого не было охоты вступать с ним в спор, когда вместо Гельмера выступил другой студент и стал страстно доказывать необходимость радикальных перемен, разрушения старого порядка, чтобы очистить поле действий для грядущих поколений.

В своих аргументах он также апеллировал к Евлашевскому, который меж тем выказывал явные признаки нетерпения и недовольства.

Задетый за живое, Комнацкий, видя, что речь идет о символе веры, больше не колебался.

- Да, верно, - спокойно подтвердил он, - необходимость реформ, совершенствования, прогресса - все так, но одновременно необходимо иметь ясное представление о том, как это совершится…

- Вот, вот, - пробормотал Евлашевский, отхлебнув из чашки, - медленно, нога за ногу, прийти к тому, чтобы этак поколений через десять нащупать болезнь, а за следующие десять немного подлечить ее…

Он говорил тихо и насмешливо:

- Работу во имя прогресса нельзя мерить длиной человеческой жизни, - сказал Эвзебий. - Человечество, то есть совокупность отдельных личностей, имеет единую жизнь, а мы лишь маленькие ее участники… Отдельно взятому индивидууму это может быть и неудобно, но что значит отдельно взятая личность?

Снова все переглянулись, но уже никто не пробовал задевать Комнацкого, который остался в одиночестве, словно собравшиеся объявили ему открытую войну.

Евлашевский также не вдавался больше в полемику, увидев, сколь различны его теория и теория, привезенная Комнацким из-за границы.

По его губам скользила саркастическая улыбка.

Эварист наблюдал за Зоной, которая во время этого короткого обмена мнениями стояла, нахмурив брови, всматриваясь в Эвзебия и вслушиваясь в то, что он говорил; потом она посмотрела на Евлашевского, ожидая, что будет дальше. Молодежь, разбившись на группы, горячо спорила по углам. Пани Гелиодора, сидевшая рядом с гостем, была чисто по-женски под впечатлением свежего слова, и по ней ясно было видно, что "отец" много потерял в ее глазах.

Так или иначе упорное молчание Евлашевского давало повод подозревать его в отсутствии мужества и веры в себя.

Стало шумно, каждая группа вела свой отдельный разговор. Гость перекинулся на погоду, сравнивая местный климат с тем, в котором прожил несколько лет. Он напал на метеорологию, кто-то отпустил шуточку по этому поводу, и Комнацкий весело подхватил ее.

Словом, "отцу" он показался весьма заурядным субъектом.

Зыжицкий спросил, отводя Евлашевского в сторону:

- Ну что, отец?

Тот, отворачиваясь, сказал:

- Да что? Молокосос и педант! С кем тут говорить! Зоня, которой возлюбленный шепотом задал тот же вопрос, резко ответила:

- Не понимаю я этого Комнацкого, вижу только, что он относится к нам с пренебрежением, отделывается чем попало… Он явно избегает полемики.

И пожала плечами.

Генеральное сражение, на которое возлагали столько надежд, так и кончилось этой перепалкой, и никто уже не ждал, что Евлашевский или Комнацкий поднимут перчатку.

Последователи Евлашевского слишком долго питались его теориями, чтобы можно было их легко переубедить, однако некоторые из них словно бы задумались, очевидно переваривая слова Комнацкого.

Мнения разделились, высказывались нерешительно.

К концу вечера Зоня, выбрав подходящую минуту, подошла к гостю и задала ему несколько вопросов о предмете, который интересовал ее больше всего: о правах женщин и их эмансипации.

Она стала горячо жаловаться на зависимое положение женщин, настаивать на необходимости вызволить их из неволи и в конце концов так прижала помалкивающего Эвзебия, что он вынужден был ей ответить.

- То, что вы называете вопросом о правах женщин и что действительно могло быть вопросом во времена средневековья, сегодня не существует. Почти у всех цивилизованных народов женщина имеет те же права, что и мужчина. Все дело в способностях. Женщины, как и мужчины, одарены не одинаково, не каждая может стать Каролиной Гершель, но каждая имеет на это право. Если женщина чувствует в себе силы, отвагу, выдержку, почему бы ей не добиваться положения, которое она считает достойным ее?.. В Америке женщины даже занимают кафедры в университетах… И у нас можно этого добиться!

И он двусмысленно улыбнулся.

Такой ответ заставил Зоню замолчать, поскольку Комнацкий дал ей понять, что спорить им, собственно, не о чем. При этом он был очень учтив и в чрезвычайно лестных выражениях приветствовал энтузиазм, с которым, как ему уже говорили, она относилась к науке.

В общем все разочаровались в надеждах, возлагаемых на пана Эвзебия. Его находили холодным, избегающим говорить о серьезных предметах, даже высокомерным, хотя он никого не обидел. Молодежь считала его чопорным и надутым, те, кто ждал фейерверков остроумия, говорили, что ему не хватает таланта и красноречия… Словом, из всех этих суждений можно было вывести одно, - что он не произвел никакого впечатления; а все же в душе тех, кто его слушал, хотя они и не признавались в этом, пан Эвзебий оставил глубокий след, дал им богатый материал для размышлений.

Евлашевский, который почти каждый вечер переживал минуту некоего вознесения, вдохновения, подъема, импровизируя нечто хаотическое и непонятное, на этот раз был сам не свой, безразличный и безучастный.

Было уже после десяти, когда Эварист по знаку Комнацкого отыскал свою шляпу, и они вместе покинули собравшихся. Большинство осталось с пани Гелиодорой, и только после их ухода общество оживилось, вспыхнули споры, суды и пересуды.

"Отец" понуро молчал, хозяйка слушала, но своего мнения не высказывала, от молодежи отделывалась шуточками.

Пришлось довольно долго ждать, пока Евлашевский, подготовившись, не воскликнул обличительным тоном:

- Вот вам плоды заграничного образования! Молодые люди возвращаются чуждые всему, что нам дорого, не понимая ни наших потребностей, ни наших традиций, с головами, перекроенными на немецкий или французский лад, а мы покорно падаем ниц перед гением Запада!

Это суждение, заключавшее в себе крупицу истины и при этом провозглашенное с таким пафосом, вызвало всеобщее одобрение. Евлашевский победил: собравшиеся с почтением окружили его, он был доволен собой и, словно поставив таким образом печать на этом памятном вечере, немедленно удалился.

Он спешил, да и, по правде сказать, Комнацкий, прогресс, наука теперь гораздо меньше трогали его, чем собственные дела. Бедняга до последнего времени боролся с нуждой, тайком поддерживал свое существование различными мелкими заработками; появление его бывшей жены, как бы нарочно посланной судьбой для его спасения, ставило его в положение, которое следовало хорошенько обдумать.

Вернув себе эту потрепанную жизнью, увядшую и намного менее соблазнительную, чем когда-то, женщину, он мог одним махом обрести независимость. Оправдывал он себя тем, что богатство в его руках могло стать средством, приносящим обильные плоды. Жажда денег заставила его покончить с софизмами… Жребий был брошен, он решил завладеть Евдоксией, как своей собственностью, со всем ее достоянием.

Перепуганная женщина, зная его характер, сопротивлялась как могла, но в конце концов как будто покорилась судьбе, стала уступать и соглашаться на все. Страх сломил ее.

Правда, она еще пробовала договориться, откупиться от неволи, но Евлашевский отстаивал свои права и не шел ни на какие уступки.

Не найдя толкового советчика в Васильеве, Евдоксия отправилась ставить свечи перед иконами святых угодников в церквах и в Киево-Печерской лавре, а попутно перебирала в памяти - кто бы из ее киевских знакомых мог помочь ей вырваться из когтей Евлашевского.

Будущая жизнь с этим человеком, когда она о ней думала, представлялась ей пыткой, из госпожи ей предстояло снова превратиться в невольницу, обреченную на вечные попреки за свою прошлую жизнь, на строгое заточение… и, кто знает, быть может, на нужду?

Утопающий хватается за соломинку. Мысленно перебирая тех, кому она привезла письма, Евдоксия в конце концов решилась довериться статскому советнику Яблокину. Яблокин некогда был в приятельских отношениях с ее так называемым мужем, и знакомство с ним, возобновленное в Киеве, началось в давние времена. Так как приходил он к ней редко, - он занимал теперь высокое положение и навещал Евдоксию только в память о своем друге, - пришлось послать к нему Аннушку с мольбой зайти хоть на минутку для важного разговора.

Евлашевский бывал у нее каждый вечер, Яблокина поэтому просили прийти непременно днем.

Человек он был, сразу видно, почтенный, в частной жизни любил комфорт и веселое общество, с добрым сердцем, но ума невеликого, притом строгий блюститель закона и связанных с ним формальностей. Ему уже было под шестьдесят, он был полноват немного, но всегда свежевыбрит, чтобы выглядеть помоложе. Советник охнул, узнав, что среди бела дня, после плотного завтрака ему придется взбираться на второй этаж.

Его приняли с великим почтением, усадили в удобное кресло, и Евдоксия начала с того, что упала перед ним на колени и, заклиная именем покойного мужа, умоляла, чтобы он выручил ее, сироту, из беды.

Горестным был ее рассказ о прошлом, мучительной была исповедь, без которой не удалось обойтись. Советник слушал с напряженным вниманием.

Во время рассказа только движения его рук свидетельствовали, что старик сомневается, можно ли будет спасти Евдоксию.

- Дело ваше очень трудное, его как орешек не разгрызешь и как хлебную корку не выплюнешь… Все зависит от этого человека, каков он и можно ли с ним поладить; если нет, придется покориться.

- А если убежать на край света? - закричала Евдоксия.

- Конечно, - сказал советник, - будь это возможно, почему бы и нет? Но вы думаете, он, положив на вас лапу, не следит за вами денно и нощно? Не погонится за вами? А ну как объявят розыск и схватят вас где-то в дороге?

Яблокин то разводил руками, то складывал их на животе, показывая, что не видит спасения. Тогда Евдоксия стала просить его быть посредником и поговорить с Евлашевским. Она клялась, что все ее состояние не превышает пятидесяти тысяч рублей и половину она готова отдать мужу, если он предоставит ей свободу.

Советник пообещал заняться ее делом, но при этом шепнул Евдоксии на ухо: "Аи, матушка, вы говорите о пятидесяти, да я-то знал, какой у покойного капитал был. Аи-аи!" Евдоксия закрыла лицо руками, пробовала что-то объяснить, но советник уже не слушал; не откладывая дела в долгий ящик, он пошел к Евлашевскому.

Нужна была вся сила привязанности к умершему другу, чтобы заставить его после сытного завтрака подняться еще и на третий этаж. Прямо жалость брала, видя, как он стоит у дверей, отирает пот со лба, подбородка и шеи и тяжело дышит.

Яблокин застал Евлашевского за объяснениями с Ванькой, от каковых объяснений у того была сильно потрепана чуприна. Такой способ воспитания народа не входил в теоретические рассуждения Евлашевского, но на практике оказывался временами необходим.

Советник с "отцом" мало знали друг друга и, если принять во внимание положение, какое занимал Яблокин в чиновничьем мире, и его антипатию к так называемому опрощению, то данный визит мог показаться очень странным. Но Евлашевский сразу догадался о его цели.

Он усадил сановника, Ванька исчез, и началась беседа о жаре и о несчастной доле тех, кто вынужден жить на третьем этаже.

Вступление к разговору заняло с четверть часа, дав Евлашевскому возможность подумать, как ему держаться. Затем советник в доверительном, дружеском тоне приступил к делу.

- Эй, старина, - сказал он Евлашевскому, - я ей друг, но и тебе не враг. На что тебе это нужно? Взять старую женщину, у которой и сердце к тебе не лежит. И что это будет за жизнь? Пытка для нее и мука для тебя. Она простая бабенка, ты ее и показать нигде не сможешь, у нее свои привычки, которые будут тебя раздражать. Не лучше ли положить в карман двадцать пять тысяч и остаться свободным? Она скроется с глаз долой… ты сможешь жениться…

Евлашевский не поддавался, цепляясь за букву закона, за обязанности мужа по отношению к жене, но Яблокин и слушать этого не хотел.

- Что ты мне байки рассказываешь, - возразил он ему, - разве мы тебя не знаем, разве не значишься ты у нас как ни во что не верующий либерал и вольнодумец? Разве неизвестно, что ты и молодежь баламутишь? А тут вдруг такой религиозный стал и так уважаешь закон… А, чтоб тебя!..

Последний аргумент заставил Евлашевского побледнеть, и он стал горячо отрекаться от своих убеждений.

Яблокин с сомнением качал головой.

Спор продолжался еще некоторое время, но со все меньшим сопротивлением со стороны Евлашевского, он все слабее настаивал на отношениях с женой, пока наконец не согласился на возмещение ущерба в сумме тридцати тысяч рублей, поскольку эта женщина, как он говорил, стоила ему гораздо дороже…

Советник победил.

Все это - появление жены, переговоры и торговля с ней, последняя встреча, передача денег через советника и выдача расписки в получении денег происходили в такой тайне, что никто из друзей Евлашевского ни о чем даже не догадывался. Васильев тоже никому об этом не рассказывал.

Однажды вечером, когда Зыжицкий был у Евлашевского, он с удивлением заметил, что в квартире напротив, где недавно поселилась нарумяненная дама, стало пусто.

- О, поглядите, отец, - воскликнул он, - ослеп я, что ли? Этой женщины, жившей у Васильева на втором этаже, как будто и след простыл! Что бы это значило? Она умерла?

- Откуда я знаю, - холодно ответил Евлашевский.

А Васильев, когда любопытный студент спросил его, ответил, что вдова уехала по неотложным делам в Петербург, и со вздохом добавил, что он, Васильев, много потерял на этом.

Еще больше удивился Зыжицкий, когда, зайдя к Евлашевскому через несколько дней, он застал его за упаковкой вещей и сборами в дорогу.

- Что это? - спросил студент.

Евлашевский не сразу ответил.

- Видишь ли, - сказал он, протягивая руку и пальцем упираясь Зыжицкому в грудь, - от тебя я не хочу иметь секретов… Меня предупредили, что я взят на заметку и теперь должен сменить квартиру, образ жизни, все… Я посвящу себя науке, отдалюсь от всех, буду жить в одиночестве… Мое влияние признано вредным, и это может иметь дурные последствия и для меня и для вас. С болью в сердце, но я вынужден устраниться, устраниться…

Говоря это, он обнял Зыжицкого и утер сухие глаза.

- Будь здоров, друг мой! - сказал он, - до встречи в лучшие времена.

На другой день шепотом передавалась новость, что Евлашевский был вынужден устраниться. Мало кто знал, что он занял квартиру напротив, оставленную и оплаченную Евдоксией. Вечером, когда он выходил из дома, его бы никто не смог узнать, он носил теперь черный цилиндр, волосы зачесывал как все пожилые холостяки, высокие сапоги исчезли из его обихода, а его крестьянская физиономия изменилась настолько, что стала смахивать на чиновничью.

Из дома он выходил очень редко и то только на партию виста к советнику, который его очень полюбил.

Назад Дальше