Сумасбродка - Крашевский Юзеф Игнаций 3 стр.


Таким образом, все повисло в воздухе. Мадзя тем временем готовила свое многотомное письмо.

Удивительная вещь: Мадзя, бравшая в руки перо лишь затем, чтобы переписать хозяйственный рецепт, молитву или составить список белья, отдаваемого в стирку, однажды попробовав вести разговор с сестрой на бумаге, занялась им страстно, посвящала ему все свободное время. Она запиралась в своей комнате, марала бумагу, поправляла, переписывала, не раз всплакнула при этом, словом, судьба письма трогала ее, как ничто и никогда в жизни.

Разумеется, сиротство обеих увеличивало привязанность к сестре и заботу о ней, она писала незнакомой, бедной, покинутой Зоне от всего сердца, но и сам факт писания, таинственная работа мысли, которая, облекаясь в слова, возвращается к человеку, как родное дитя, откликающееся на призыв матери, тоже способствовала накалу ее чувств.

Накануне отъезда Эвариста листки были перечитаны еще раз, перенумерованы, сложены и кое-как запечатаны. Дрожащей рукой Мадзя отдала их молодому человеку, умоляя, чтобы он, упаси боже, не потерял письмо и постарался непременно получить ответ. Родители со своей стороны поручили сыну разузнать о Зоне поподробнее и написать им всю правду. Пани Эльжбета даже всплакнула при мысли о бедной сиротке; она искренне хотела взять ее к себе и одновременно боялась, - не беспокойства для себя и мужа, а влияния ветреной сестры на Мадзю. Такой она представляла ее себе, зная, что гостеприимный, шумный до невозможности дом судьи Озеренько был всегда открыт для всех, и о том, что там творилось при его жизни, говорилось всякое.

* * *

Домик Агафьи Салгановой на Подоле был, должно быть, построен давно, во всяком случае, строили его по обычаям и традициям старого времени. Собственно говоря, это была перенесенная в город деревенская усадьба. Сложенная из бревен необычайной толщины, крепко, солидно, она состояла из длинного дома, который глядел на улицу семью или восемью окнами с белыми наличниками на потемневшем фоне сосновых бревен и обширного подворья с амбарами и сараями, обнесенного длинным и высоким забором. Во двор вели широкие ворота, примыкавшие прямо к дому. Другого входа с улицы не было. Кроме двора и амбаров с конюшнями, которые сдавались внаем, Салгановы владели еще большим фруктовым садом позади дома и огородом. Нынешней владелицей этой красивой усадьбы была старая Агафья Салганова, вдова состоятельного купца, единственный сын которой жил где-то в провинции и занимал немалый пост на государственной службе. Это была простая, набожная и любопытная женщина, особых забот и занятий по дому у нее не было, поэтому она живо интересовалась всем, что попадалось ей на глаза. Часть жилого дома, единственное, что она сдавала, не полагаясь на ежегодные киевские контракты, была предоставлена разным жильцам, с которыми ее связывали узы вежливого, - другого слова и не подберешь, - любопытства. Для нее стало привычкой часами просиживать у своих постояльцев, вести с ними разговоры, немного прислуживать им и помогать по хозяйству. Но больше всего она старалась быть посвященной в их замыслы и дела.

В молодости очень красивая, но очень бедная, Агафья, став женой богатого купца, хоть и привыкла к хорошей жизни, однако не возгордилась и даже в мыслях не имела представляться барыней. Всегда ходила в шелковом платке на голове и в простом платье, почти как служанка, а когда не было другого общества, охотно водила компанию с возчиками, которым сдавала конюшни, лишь бы было о чем поболтать, посмеяться и услышать что-нибудь новенькое. Так и теперь старушка старательно выполняла все, о чем бы ни попросила снимавшая у нее квартиру пани Гелиодора, чтобы получить доступ в ее общество и бывать с людьми. А так как Гелиодору посещала жизнерадостная веселая молодежь, которую старушка любила, она не раз помогала прислуге с самоваром, чтобы потом постоять и послушать, как здесь болтают и смеются.

Понимала, нет ли старая Агафья, о чем говорилось, не имело значения, сам звук речей, их веселое журчание, сияющие молодые лица, перестрелка словами - все это забавляло ее безмерно. Она любила Гелиодору, но во сто крат больше, почти как к собственному ребенку, привязалась к Зоне и готова была на какие угодно жертвы, лишь бы наглядеться на нее.

Доброе было у Агафьи сердце, полное любви к далекому сыну, к умершему мужу, однако этого ему было мало, оно требовало хлеба насущного - любви ближнего - и, чтобы не голодать, никогда не привередничало.

Как-то под вечер старуха, распрощавшись с уходившими возчиками, с которыми только что весело балагурила, стояла в теплой, подбитой мехом кацавейке у калитки и обозревала окрестности, когда к дому подошел молодой пригожий мужчина.

Агафья, загораживая собой проход во двор, улыбалась всем своим морщинистым лицом, правильные черты которого светились такой добротой, что нельзя было пройти мимо, не поздоровавшись. А падкая на разговоры старушка не могла пропустить пришедшего, не попробовав чего-нибудь выудить из него.

- Вы к кому это, паночек, идете? - спросила она. - Я тут хозяйка, всех знаю, а вас что-то не припомню.

- Я хотел бы повидаться с Зоней Рашко, - ответил молодой человек, который был не кем иным, как Эваристом. - Она дома?

Старушка внимательно приглядывалась к нему и не спешила с ответом:

- С Зоней Рашко? - повторила она, посмеиваясь. - Так вы ее знаете? Правда? Второй такой панночки во всем Киеве не сыскать. Я ее как дочь люблю…

Эварист затруднялся с ответом, а Салганова продолжала, глядя ему в глаза.

- Ой, для вас, молодых, опасная она чаровница! Стоит ей только взглянуть… Кто хоть раз ее увидит, никогда не забудет.

Она покачала головой.

- Ого! Нелегко с ней! Хороша собой, как все ангелы небесные, и храбрая, как гусар… Ей смелое слово сказать что орех разгрызть.

Эварист слушал не прерывая, затем спросил еще раз:

- Она дома?

- Дома, дома, - отвечала Агафья, - я сама занесла ей лампу. Все-то она копается в книгах, в бумагах, проку от них никакого, только молодость свою губит, бедняжка. Мало, что ли, красоты, чтобы устроить свою судьбу, чего ей еще надо? Слишком она любопытная, кто таким уродился, никогда не будет знать покоя.

Избегая продолжения разговора у ворот, Эварист сделал попытку войти в калитку, обойдя хозяйку.

- Обождите, - сказала та, - так нельзя, вы там и не найдете в потемках, я провожу вас.

- Да уж, конечно, если она одна, я к ней не войду, - ответил молодой человек, - попросите ее в гостиную, будьте так добры.

- Вы что думаете, - возразила Агафья, - она испугается принять у себя студента? Э-э, никого она не боится, ей все нипочем… Где сидит, там вас и примет.

Кивнув Эваристу, старуха медленно прошла за калитку, пересекла двор, повернула к дому и вошла в темные сени.

- Идите следом за мной, - предупредила она, - а то направо дверь в подвал. Уже не один сверзился, шагнувши не туда, куда надо.

Из сеней они повернули направо в еще более темный коридорчик, и старая Агафья, что-то пробурчав, отворила дверь. Эварист оказался на пороге довольно большой комнаты, обставленной с предельной простотой. Налево стояла огромная, обтянутая грязноватым перкалем софа, перед ней большой стол, заваленный бумагами и книгами, а вокруг несколько разномастных деревянных стульев. Направо был шкаф, около него комод; книжные полки по стенам делали комнату более похожей на жилище студента, нежели женщины.

На одной из полок из-за книжек неожиданно выглядывал череп - потехи ради в белом чепце. Прелестный чепчик на желтой кости - этакая мрачная насмешка…

На столе горела маленькая лампа, а перед ней, опустив голову с растрепавшимися волосами, сидела Зоня. Услышав, что отворяется дверь, она подняла голову и нахмурилась.

- Гостя к вам привела, - сказала старушка, - а хотя и говорят, что незваный гость хуже татарина, все лучше, коли он оторвет вас от этих ваших книжек.

Зоня, не поднимаясь со стула, пыталась распознать, кто к ней пожаловал, с таким видом, будто собиралась тут же указать ему на дверь.

Узнав Эвариста, она нахмурилась еще пуще, но, должно быть, взяла себя в руки и, оттолкнув лежавшую перед ней книгу, встала.

Молодой человек прошел в комнату. Агафья, у которой не было никакого предлога задерживаться, постаралась хотя бы помедленнее закрыть за собой дверь, чтобы ухватить что-нибудь из их разговора.

- Вот привез вам поклоны и письмо от сестры, - сказал, входя, Эварист, - только что вернулся из деревни, с праздников у родителей.

Зоня выслушала его безучастно, подала ему руку и с кислой миной указала на место против себя на софе. По-видимому смирилась.

Когда он подал ей толстый большой конверт, она с усмешкой тряхнула головой и положила его на стол.

- Мадзя так хотела повидать вас, - продолжал Эварист, - что, если бы это было прилично и возможно, она готова была поехать со мной.

- А почему это кажется вам невозможным? - пожала плечами Зоня. - Для вас, видно, женщина - вечное дитя, которое шагу ступить без разрешения не может, ведь по-вашему это для нее опасно.

Она опустилась на стул и приняла такую свободную позу, что Эварист невольно покраснел. Опершись одной рукой на подлокотник, она стала перебирать свои кудри, другой подбоченилась, заложила ногу за ногу, голову откинула назад. Эта поза шла к ней, но, казалось, она это делала умышленно, чтобы как можно меньше походить на молодую скромную барышню. Чувствовалось некоторое насилие над собой.

От смущения Эварист уже и не знал, как продолжать разговор, к которому Зоня, в отличие от него, была явно не расположена. Тут он вспомнил о матери.

- Не только Мадзя собиралась к вам, - начал он, - но и матушка моя, узнав, что вы остались совсем одна, готова была приехать.

- Да разве я не обязана сама справляться со своими делами? - возразила Зоня, нетерпеливо дернувшись на стуле. - Я знаю, нам с вами будет трудно понять друг друга, - продолжала она, - у вас другие представления, вы их вынесли из дома, а я уже глотнула живой воды… Да, трудно нам понять друг друга, вы по-старинке считаете женщину существом, которое всю жизнь надо водить на помочах, а я думаю по-иному! Так было, но так не должно быть, женщина стоит того же, что и мужчина, у них равные права, и уж в чем-чем, а в получении образования и выборе жизненного пути она ни от кого не зависит. И никакой опеки я бы не потерпела, потому что это рабство, а я ненавижу рабство.

- Все мы, и мужчины, и женщины, - ответил Эварист, - должны как-то поступаться своей свободой, без этой жертвы не было бы ни семьи, ни общества…

- О, знаю я это, знаю, - прервала его красавица. - Оставьте, вам меня не переубедить, а мне не хочется вас шокировать.

Она улыбнулась с оттенком сострадания и неожиданно перевела разговор:

- Ну как доехали, хорошая была дорога?

Такой поворот был почти оскорбителен. Эварист вспыхнул и замолчал. Девушка посмотрела на него долгим взглядом, пожала плечами и, схватив со стола линейку, с нетерпением стала покусывать ее кончик. Так она давала понять гостю, что хочет от него отделаться. Эварист не поддавался. Этот, мятежный ребенок вызывал в нем все более живой интерес.

- Хотя бы мы и не сразу сумели найти общий язык, - сказал он, подумав, - можете, панна Зоня, поверить, что я прихожу к вам с большой, искренней симпатией, а доброе сердце отталкивать не годится.

Глаза ее блеснули.

- И что же? Проповедником хотите быть? Переубедить меня? Направить на путь истинный? Прошу вас, пан Дорогуб, не воображайте, будто мне вскружили голову безосновательные фантазии. Я прекрасно знаю, куда иду, с чем и зачем. И ваша, простите, ханжеская мораль не собьет меня с выбранного мною пути.

Скажу откровенно, если бы я исповедалась вам в моих убежденьях, вы отшатнулись бы от меня, как от зачумленной. Так вот, к вашему сведению: в костел я не хожу, господу богу это не нужно, да и у меня своя вера, которую я строю на разумных основаниях, мои понятия о жизни слишком смелы и независимы, чтобы пан Эварист Дорогуб, верный сын костела, шляхтич до мозга костей, послушный школьник, который глотает науку по капельке, потому что боится отравы, чтобы такой человек мог питать хоть сколько-нибудь симпатии к такой язычнице, как я…

Все это она отчеканила очень живо, глядя на Эвариста, который слушал ее, не выказывая чрезмерного удивления; по тому, что говорили о Зоне и ее кружке, можно было ожидать чего угодно…

Прежде чем он успел ответить, Зоня встала, оттолкнула стул, обеими руками поправила свои пышные короткие волосы и начала прохаживаться по комнате, искоса поглядывая на гостя, словно хотела сказать: "Ну, уходи же".

Эварист продолжал сидеть.

- Вы клевещете на себя, панна Зофья, - сказал он спокойно, - я не верю, что вы зашли так далеко, но думаю, что если бы по опрометчивости и дошли до таких крайностей, то отступили бы от них с грустью и разочарованием.

- О, никогда, никогда! - горячо воскликнула Зоня. - Я сожгла все мосты! От положения, которого я добилась, не отказываются.

- За будущее никто ручаться не может, - возразил Эварист.

- А я ручаюсь, потому что, если бы я разочаровалась и была вынуждена отречься от своих убеждений, я бы не захотела жить и умерла!

- Как это так?

- Как? Нет ничего проще! Достаточно чуть-чуть стрихнина…

- Но это недопустимо! - возмутился Эварист.

- Почему же? Разве я, которую не спрашивали, хочу ли я появиться на свет, не имею права сбросить с себя это бремя, когда захочу?

- А бог? - крикнул Эварист.

- У вас о вашем боге антропоморфические представления, - презрительно отпарировала Зоня, повернувшись к нему и пожимая плечами. - Вы сами видите, - добавила она, - наши убеждения так различны, что нам не понять ДРУГ друга. Но время дорого, а вы меня прервали на очень интересном разделе физиологии…

- Да, верно, и я не вправе требовать от вас жертв даже во имя моего самого горячего желания быть вам полезным.

Зоня на минуту прервала свое хождение по комнате, она была раздражена.

- Мадзя каждый день небось читает молитвы? Постится по средам и пятницам, отстаивает молебны… Я не запрещаю ей наслаждаться этим, почему же вы хотите, - а я чувствую, что хотите, - заковать меня в оковы? На это никто не имеет права!

- Никто никаких прав и не предъявляет, - возразил Эварист, - я говорю только о любви.

- Ох уж эта ваша любовь! - бросила Зоня. - Как она хороша на словах и как страшна на деле. Из-за этой любви сжигали на кострах, подвергали пыткам.

Когда Зоня так горячилась, Эварист остывал, потому что сердце его сжималось от жалости.

- Панна Зофья, - сказал он, - вы додумались до вещей, которые мне и не снились. Я не собираюсь, как вы говорите, переубеждать вас, но и по долгу крови и, не знаю уж как назвать мои побуждения, чувствую необходимость познакомиться с вами ближе. Я, так сказать, должен быть вашим опекуном.

- О, пожалуйста, пожалуйста, только избавьте меня от опеки, меня опекают моя голова и мое сердце, и ничего другого не нужно.

- И вы знать не хотите ни родных, ни друзей?

- Родных? Я этого не понимаю, - ответила Зоня. - Родственные связи условны, природа их не знает… или постольку, поскольку они необходимы для сохранения рода. Что касается друзей, то вы ошибаетесь, я нуждаюсь в друзьях, и они у меня есть, но первое условие дружбы - единство взглядов и принципов, а этого между нами нет и быть не может, разве что я обращу вас в свою веру, - добавила она с издевкой.

Эварист молча опустил голову.

Видя, что так легко она от него не отделается, Зоня схватила со стола письмо Мадзи, разорвала конверт, достала листочки, которые посыпались у нее из рук, и воскликнула, собирая их:

- Ох, сколько она написала! Сразу за все годы! Видно, делать ей нечего.

У Эвариста, которого весь этот разговор сбивал с толку и болезненно ранил, было такое страдальческое лицо, что Зоня, несмотря на все свое нерасположение, почувствовала нечто вроде жалости к бедняге. Она сознавала себя победительницей, поэтому могла быть милосердной. Она смотрела на него, и в ее взгляде мелькало что-то похожее на сочувствие.

- Да, - проговорила она, слегка вздохнув и более мягким тоном, - взаимопонимание между нами невозможно, мы слишком далеки друг от друга. Я очень хорошо представляю себе ваш дом и дух, который господствует в нем. Для вас я бунтовщица, а вы для меня - несчастные слепцы.

Эварист дал ей возможность высказаться.

- Вы говорите, что знаете наш дом и дух, который в нем господствует, - отозвался он наконец. - Что ж, это давний дух христианства, я сказал бы - христианства по-старопольски, который следует не только слову и букве Евангелия, но извлекает из каждого слова искру любви, к чему и сводится учение Христа. Да, мы христиане, а вы называете себя язычницей. Но не стали же вы ею сами по себе, кто-то вас надоумил?

Зоня с усмешкой поправила его.

- Вы хотите сказать: кто-то вас погубил? Кто-то вам привязал этот камень на шею? Не так ли?

Эварист пожал плечами.

- О, это долгая история, - заговорила она вновь и достала из кармашка на поясе часики. - Если вам интересно, вы можете увидеть наставника, которому я обязана своим обращением. Через четверть часа у Гели подадут чай, много народу соберется и обязательно придет Евлашевский.

Эварист, который на улицах уже видывал издали названного ею человека и кое-что слышал о нем, обрадовался приглашению и принял его с поклоном. Ему хотелось увидеть этого оригинала вблизи и познакомиться с ним.

В те годы Евлашевского часто встречали на улицах Киева, его наружность и костюм привлекали внимание, чего он, кажется, и добивался, хотя вид у него был подчеркнуто скромный.

Это был мужчина лет сорока с лишним, если не пятидесяти, рослый, прямой, крепкий, с некрасивым лицом, уже седеющий и державшийся крайне чопорно и важно.

Говорил он всегда, словно вещал с амвона, а его длинное с довольно правильными, хотя и неприятными чертами лицо обретало тогда вдохновенное апостольское выражение. Он изрекал свои афоризмы, не понимая и не принимая никаких возражений и споров. Наставник сказал, стало быть, кончено, все вопросы разрешены.

Одевался Евлашевский довольно причудливо, носил небольшую бородку и усы, длинные стриженные под горшок волосы, затейливую, огромных размеров булавку в воротнике рубашки, высокие черные сапоги и что-то вроде кафтана, в целом напоминая малороссийского зажиточного селянина. Зимой и летом он ходил в бараньей шапке.

Евлашевский пользовался непререкаемым авторитетом У молодежи, которая охотно собиралась у него по вечерам и выносила оттуда удивительнейшие идеи, не всегда логически связанные между собой, но блистательные, словно бы оригинальные, словно бы новые, которые давали возможность делать самые различные выводы.

Тех, кто не принимал его доктрин, Евлашевский попросту ругал, причем в мужском обществе такими словами, какими пользуются разве что мужики во время ссор на постоялых дворах.

Говоря, апостол поднимал руку, а указательный палец, как пистолет, упирал в грудь слушателя.

Чем жил и чем в действительности занимался этот полулитератор, полуюрист, а в первую очередь философ-эклектик, который, кажется, никогда ничему не учился и был гениальным самоучкой, этого никто по-настоящему не знал.

Он избегал расспросов о своем прошлом, как и взглядов в упор, никому не позволял смотреть себе в глаза, тут же отводя их в сторону.

Назад Дальше