Сумасбродка - Крашевский Юзеф Игнаций 8 стр.


- Верит? - живо возразила Гелиодора - Ему? Вот это и плохо! Парень он избалованный, испорченный чуть не с пеленок, распутник… Сразу по приезде в Киев, старая Агафья тому свидетель, он так же пылко влюбился в дочку своей хозяйки… Потом ему пришлось заплатить за это, ей-богу, едва отделался от нее. Выдали ее замуж за какого-то чиновника. Толкуют, что он до сих пор за ней волочится, клянусь здоровьем. Ах, что говорить, я по себе знаю, каков он. Даю слово, он и со мной заигрывал, да еще как! А она, бедняжка, его амуры принимает за чистую монету…

Потом скажут, - крикнула она вдруг, - что это я ее подбила…

И на минуту примолкла; затем снова начала, как бы обращаясь к самой себе:

- Я-то советовала ей совсем иное и, даю слово, осуществила бы это. На ней хотел жениться Евлашевский, ей-богу. А уж потом, - добавила она с глубоким убеждением, - уже будучи замужем, пусть бы любила кого хочет, никто ей слова не сказал бы.

- Даже муж? - спросил Эварист, но вдова только презрительно усмехнулась.

- А разве муж обо всем должен знать? - процедила она сквозь зубы.

Эварист потерял терпение. Его слишком долго и попусту задерживали.

- Мне кажется, - сказал он, - кто-кто, а вы и пан Евлашевский, который у вас пользуется таким авторитетом, сами можете удержать Зоню и убедить ее.

- Ну да, когда она влюблена до безумия, - прервала его Гелиодора.

- Да, до безумия, - закончил Эварист, кланяясь на прощание, - но в безумстве своем не одна она виновна.

Он хотел уйти, но Гелиодора подбежала к нему.

- Откровенно говоря, сударь, я совсем потеряла голову. Думала, ведь вы ее родственник, так чтобы потом не говорили, будто я тому причиной. Умываю руки! Зоня меня и слушать не хочет.

Она взглянула на Эвариста, который, не желая продолжать разговор, молча стоял перед ней.

- Итак, вы видите, - добавила Гелиодора, - я ничего не таю, - кончится катастрофой, но, видит бог, это не моя вина.

Заметив, что гость не открывает рта, Гелиодора помогла ему отпереть дверь и шепнула на прощание:

- Вот увидите, сударь, как дважды два четыре, будет скандал. Парень испорченный, хоть, кажется, только из пеленок вышел, ну а она совсем с ума сошла.

Эварист вышел из дома Агафьи, почти не разбирая, куда идет, так был он оглушен и измучен. Что он должен предпринять? Имеет ли право вмешиваться? Этого Эварист и сам не знал.

Пока он потихоньку брел домой, ему пришла в голову мысль, которая давала маленькую надежду, если не спасти Зоню, то хотя бы оцепить угрожавшую ей опасность.

С Зорианом Шелигой Эварист познакомился, когда тот еще только приехал в Киев, еще не был "обращен" и вовлечен в кружок реформаторов; раза два он даже бывал у Шелиги, и этот привыкший к приличному обществу юнец, казалось, привязался к нему как к серьезному и порядочному человеку. Позже Зориан стал его избегать, однако из вежливости держался с ним как добрый знакомый. Они здоровались, иногда вели ничего не значащие разговоры.

Эварист мало знал его, но из того, что видел и слышал, составил себе представление о его ребячливости, ветрености, влюбчивости и весьма умеренной смелости. На характер этого молокососа действительно нельзя было положиться, и все же Эварист решил снова сблизиться с Зорианом.

Это было нелегко. Окружение единственного сына богатых родителей совершенно изменилось. Здесь теперь царил Евлашевский и его духовные сыновья, из самых ярых, которые косо поглядывали на Эвариста. Он не мог проникнуть в это общество, не вызвав тем самым какого-нибудь неприятного инцидента.

Тем не менее на следующее утро Эварист под предлогом, что ему нужна книга, которую Зориан давно у него взял, пошел к нему пораньше в надежде, что в этот час никого там не встретит.

Для студенческой квартиры помещение, снимаемое Шелигой, выглядело роскошным. Здесь было несколько комнат, гостиная, молодой паныч держал ливрейного лакея, вообще окружен был комфортом, которым обычно пользуются люди постарше. Любимец и баловень матери, с ранних лет привыкший ко всяким удобствам, он считал их непременным условием жизни.

Эварист застал его пьющим кофе, поданный ему, как принято в хороших домах, в постель. В комнате было больше туалетных приборов и безделушек, чем книг и письменных принадлежностей. Наука была здесь случайным гостем, за которым тщательно затирали следы.

Зориан принял своего давнего знакомого с преувеличенной любезностью, извиняясь за то, что Эварист застал его в постели.

- Я немного нездоров, - объяснил он сконфуженно.

Первое, что бросилось в глаза Эваристу, была стоявшая на столике около кровати фотография в бархатной рамке под стеклом, на которой он сразу узнал Зоню. Ей как-то пришла в голову фантазия сфотографироваться в мужской шляпе с книжками под мышкой, и эта оригинальная фотография была многим хорошо известна. Зориан, не заметив, что Эварист успел разглядеть снимок, проворно прикрыл его.

Лакей вышел. Пользуясь старой дружбой, Эварист фамильярным тоном заговорил о портрете.

- Покажи, какую красотку ты так старательно хочешь скрыть от меня, - воскликнул он, хватая фотографию, которую Зориан тщетно пытался вырвать из его рук.

- О, так это моя кузина, - сказал Эварист, ставя портрет обратно.

Шелига страшно покраснел, смутился и молчал.

- Кузина! - повторил он наконец. - Кузина!

- Да, - промолвил Эварист, - сестра ее воспитывается у моих родителей! Все говорят, - продолжал он как можно спокойнее, - что ты безумно влюблен в Зоню. Вполне этому верю, она прелестна, полна жизни и с несомненными способностями, хотя головка у нее немножко задурена.

Зориан слушал его внимательно, постепенно приходя в себя.

- Что ж, любить не запретишь, - медленно продолжал Эварист, - но как твой доброжелатель я бы советовал быть осторожнее. Сомневаюсь, чтобы твои родители позволили вам сочетаться браком, а тогда вы могли бы иметь неприятности со стороны родственников моей кузины.

- Но позволь, - перебил его Шелига, - позволь, за что, почему? Почти все студенты влюблены в панну Зофью.

- А я не возбраняю любить ее, - возразил Эварист, - я только по-дружески обращаю внимание на то, что она дворянка из хорошей, хотя и бедной, семьи и не без связей.

Шелига, явно смущенный, так неловко отхлебнул кофе, что оно пролилось на подушку.

- Благодарю, - промямлил он. - Хотя любовь никому еще не приносила вреда.

Он засмеялся, но как-то кисло и вымученно.

Эварист больше не касался щекотливой темы; притворяясь веселым, он стал хвалить квартиру, заговорил о лекциях, о погоде, о своей книге и вскоре попрощался с Шелигой, который после его ухода долго еще лежал в постели, погруженный в задумчивость.

Прошло несколько дней. Бедный Эварист тщетно старался успокоиться, на душе у него было тяжело, и он не видел спасения для несчастной заблудшей Зони. Волей случая он ни разу не встретил ее, не видел, как она выходит из аудитории. Его разбирало любопытство, - пригодились ли предпринятые им шаги, но убедиться в этом не было возможности, а идти на разведку к вульгарной и неопрятной пани Гелиодоре ему не хотелось.

И как раз когда Эварист думал о том, как бы незаметно разузнать о Зоне, он встретил ее. Она шла одна, с пачкой книг под мышкой, опустив голову, насупившись, бледная, лицо ее выдавало страдание и боль. Эвариста, который шел ей навстречу, она не видела, а он ей навязываться не хотел.

Но Зоня выглядела такой несчастной, и ему так стало ее жаль, что он все же решил подойти к ней. Погруженная в раздумье, Зоня испуганно подняла голову и вздрогнула - она не сразу узнала кузена.

- Ты не больна? - спросил ее Эварист.

- Я? Больна? Почему? - переспросила она, хмуро взглянув на него. - Может, я и больна, но душой, а при такой хвори каждый должен сам быть себе врачом.

- Но ведь ничего не произошло, - тихо проговорил Эварист.

- Почему ты так заботишься обо мне? - с неудовольствием воскликнула Зоня. - Право, иногда привязанность или как это там называется, доставляет больше неприятностей, чем преследование, и становится невыносимо навязчивой.

Услыхав это, Эварист молча поклонился и хотел уйти, но тут у Зони блеснули глаза, и, поглядев на терпеливо сносившего ее грубости кузена, она добавила:

- Правда, тебе интересно, что со мной случилось… Последний раз ты видел меня такой счастливой! Что делать, жизнь - это река, которая течет то чистая как стеклышко, то несет с собой грязь и всяческий сор.

Она шла с опущенными глазами и говорила медленно, больше как бы сама с собой, чем со своим покорным наперсником, на которого почти не обращала внимания.

- Люди как собаки, - продолжала она, - когда видят, что одна из них гложет вкусную кость, то, если отобрать ее не могут, рады хоть помешать, хоть испачкать ее… Всем мешало, что я кого-то люблю, что любима и что мне хорошо. Отравили мое счастье - испачкали.

Она бросила взгляд на Эвариста, который молча слушал ее.

- Что ему говорят обо мне, я не знаю, но передо мной его оплевали, выставили распутником, приплели какую-то грязную историю… Наверное, и ты это слышал?

Эварист отрицательно покачал головой.

- Что мне до этого? Было - прошло, надо забыть. Не удивительно, что ему попадались такие низменные души. У него не было опыта, он не знал людей… Может, он и хлебнул из лужи! Мне-то что до этого…

- Я не отваживаюсь сказать тебе, Зоня, - ответил Эварист, - но ведь и с тобой может случиться то же самое. Не хотелось бы внушать тебе отвращение к тому, кого ты любишь, но я не считаю его достойным той великой любви, какую ты к нему питаешь.

- Почему?

- Потому что ни сердцем, ни умом он до тебя не дорос. Я его знаю, это ветреный юноша, может загореться на минуту, но, кроме чувства, которое я предпочитаю не уточнять, в нем ничего нет.

- Разве любят за что-то и для чего-то, - возразила Зоня. - Влюбляются потому, что тянет к человеку, даже видишь свою ошибку, но это не помогает…

Она проговорила это с грустью, но ее огорчение почти обрадовало Эвариста, оно было признаком размышления, знаменовало перелом в ее чувствах. Да, о многом говорила эта грусть… Зоня колебалась, а любовь, которая начинает сомневаться, быстро остывает. Теперь, полагал Эварист, будет лучше всего предоставить Зоню самой себе. Перебрасываясь малозначащими словами, они дошли до подворья Салгановой и почти у самых ворот распрощались. Зоня еще долго стояла у входа задумавшись, потом отдала оказавшейся тут же старой Агафье папиросы и книжки и быстро направилась в другую сторону. Эварист готов был поклясться, что она пошла искать своего несчастного Зориана, о котором не переставала думать.

* * *

Напротив квартиры, занимаемой Евлашевским, стоял двухэтажный дом, который уже давно не удавалось сдать внаем, хотя хозяин, богатый купец, приказал покрасить и обновить его, и старое невзрачное строение стало более удобным, чем было в свои ранние годы. По обычаю всех домовладельцев, Ефрем Васильев подсчитал расходы на ремонт, и требования его к съемщикам столь возросли, что долго не находилось желающих занять квартиру во втором этаже. Низ дома занимал сам Васильев со своей многочисленной родней, а так как он был человеком зажиточным и умел считать, то предпочитал видеть верхнее помещение пустым, нежели сдать его задешево.

Но вот однажды гости Евлашевского, любившие выглянуть в окно, заметили, что на окнах напротив повешены гардины, а внизу у Васильевых какое-то непривычное движение.

- Смотрите, Ефрем нашел-таки человека, который согласился на заломленную им цену, - заметил один из студентов.

Евлашевский, обычно не любивший болтать о прозе жизни, о повседневных мелочах, относясь к ним с величайшим презрением, на этот раз, однако, буркнул:

- Говорили, что Ефрему удалось облапошить какую-то богатую вдову, из Москвы приехала или еще откуда-то.

- Богатая вдова! - прервал его, смеясь, Зыжицкий. - О, это нам как раз и нужно! А если она при том еще и молода, и собой хороша! Хо, хо!

Евлашевский презрительно пожал плечами, его это, казалось, мало интересовало.

Любопытная молодежь, имея превосходный пункт наблюдения из окон его квартиры и зная, что за гардинами скрывается особа женского пола, к тому же, по слухам, с изрядным капиталом, упорно сидела в засаде.

Больше всех интересовался жиличкой Ефрема Васильева известный бездельник и любитель развлечений Зыжицкий. Ему мало было сторожить у окна и подглядывать с улицы, чтобы определить, стоит ли игра свеч. Он сам пошел к Васильеву, у которого покупал чай и сардины, и потому мог считать, что знаком с ним.

Лоснящийся от сытной жизни толстяк со свекольным румянцем во всю щеку и неизменной улыбкой, Ефрем не очень наблюдательным людям мог показаться добродушным простаком, на самом же деле это был отъявленный хитрец.

Зная и умея лишь то, чему его выучили собственный труд и природа, Васильев обладал инстинктом человека, вынужденного жить в обществе людей более образованных, чем был сам; он всех боялся, никому не доверял, вообще считал весь мир своим врагом - и хитрил…

Достаточно было попробовать что-нибудь у него разузнать, как в нем пробуждалось подозрение. Еще никто никогда ничего из него не вытянул, но догадаться о его хитрости было невозможно, таким он прикидывался простофилей и правдолюбцем. Всякий уходил от него в уверенности, что узнал то, что хотел узнать, а Ефрем, глядя вслед, только смеялся в кулак.

Зыжицкий заговорил сначала о четвертинке чая, которая ему понадобится, затем о том, что у него осталась последняя коробочка сардин из тех, что он купил здесь, и наконец сказал:

- Хотел бы поздравить вас, сударь, второй этаж все-таки сдан!

Васильев почесал в затылке и махнул рукой.

- Ну как, удачно? - спросил Зыжицкий.

- Да где там удачно! С горя я сдал… Пришлось… Ничего не поделаешь, - пробормотал Ефрем.

- Кому же вы сдали?

Ефрем пожал плечами.

- Почем я знаю, - ответил он равнодушно.

Зыжицкий небрежно бросил:

- Чиновнику какому-нибудь, а?

- Э, не… какой-то бабе… - неохотно промолвил купец.

- Старой? Молодой? С детьми? - не отставал студент. Любопытство и попытки Зыжицкого сунуть нос не в свои дела не понравились купцу, и он, словно не расслышав вопроса, оживленно заговорил о чем-то с приказчиком. Зыжицкий тщетно ждал ответа.

А Ефрем тем временем словно бы и забыл о нем. Повторять вопрос Зыжицкому было неловко, а купец стоял, засунув руки в карманы плисовых шаровар, и смотрел прямо перед собой, будто о жилице и речи не было.

Тем временем случилось так, что та, о ком допытывался любопытствующий студент, как раз вошла с улицы, и Васильев не мог не поздороваться и не поклониться ей, а Зыжицкий не мог не понять, кто эта женщина, потому что она вошла как к себе домой. А так как шла она медленно, оглядываясь по сторонам, Зыжицкий хорошо разглядел ее.

Трудно было определить ее возраст, потому что она была довольно сильно накрашена, что придавало свежесть ее лицу, но в то же время наводило на размышления. Лицо с на редкость правильными чертами, некогда, должно быть, очень красивое, и сейчас сохраняло свою привлекательность; особенно хороши были черные глаза и маленький ротик.

Походка, наряд, некоторая принужденность, сквозившая в движениях, в улыбке, во всей ее фигуре, выдавали желание казаться существом куда более изысканным, чем это было на самом деле. Что-то подсказывало, что она могла быть совсем простой бабенкой, которой судьба, а скорее красота, позволила занять неожиданное положение в свете, весьма, впрочем, хлопотливое и утомительное. Можно было поклясться, что эта чопорная дама, сбросив свой элегантный туалет, чувствовала бы себя намного свободнее и счастливее.

Глаза ее испуганно бегали, словно она все время чего-то боялась. И наряд ее был слишком кричащим, грешил избытком украшений и отсутствием вкуса. Зато все было очень дорогое и рассчитано на соответственный эффект. Проходя, дама бросила боязливый взгляд на студента, улыбнулась купцу и быстро взбежала по лестнице, словно хотела поскорее скрыться.

- Эге, сударь, да ваша жиличка - красавица, - вскричал Зыжицкий.

Ефрем пожал плечами.

- Что, разве не так?

- А разве я сказал - нет? - возразил купец. - Ну, красавица!

- Кто она - вдова или замужняя? - спросил студент.

- Эй, эй, а это уже не мое дело! Я ее об этом не спрашивал.

Так как Васильев, явно избегавший разговора на эту тему, вновь обратился к приказчику с какими-то попреками, Зыжицкий вынужден был отступить, удовлетворясь своей скудной добычей. В тот же день, поднявшись к Евлашевскому, он принес известие о том, что вдова или бог ее ведает кто она - женщина не старая и отнюдь не уродливая.

Из окна удалось выследить, что детей у нее нет, в комнатах показывалась лишь старая служанка, повязанная платком, молодая служанка без платка, обе очень некрасивые, и еще казачок, одетый чисто, но по-простецки. Вдова - все были уверены, что она вдова, - сама не упускала случая лишний раз показаться в своем окне; разодетая и увешанная драгоценностями, она часто выглядывала наружу, якобы для того, чтобы обозреть улицу. Иногда она в таком наряде ходила и по дому, так что любопытствующие наблюдатели могли рассмотреть ее. Других занятий у нее как будто не было - вышивание гарусом, за которым ее временами видели, она брала в руки явно напоказ и долго над ним не сидела.

Никто но мог понять, каким образом эта всем чужая здесь женщина нашла себе знакомых, но понемногу ее стали посещать мелкие служащие, чиновники, мещане, люди среднего сословия. Вечерами за ними можно было наблюдать - они пили чай, прохаживались по комнатам, играли в вист, ужинали.

С третьего этажа, где жил Евлашевский, хорошо было видно, что делается напротив во втором, и, если не были опущены шторы, гостиная незнакомки была как на ладони.

Неведомо по какой причине, именно с этого времени Евлашевский стал неспокоен, задумчив и грустен.

Даже к пропаганде своих идей он стал более равнодушен, был словно утомлен или болен, забросил свою гитару, и никто уже не слышал его песен. Гораздо реже, чем раньше, участвовал он в чаепитиях у пани Гелиодоры, и чаще посиживал дома. Те, кто знали его давно и бывали свидетелями его творческих мук, утверждали, что он работает над новой книгой. Но когда об этом спрашивали Ваньку, тот пожимал плечами, усмехался и отвечал:

- Э, куды ж!

Студенты-медики по желтизне лица сделали вывод, что у Евлашевского больная печень и от этого он понемногу становится брюзгой.

Гелиодора, которой Евлашевский был нужен, чтобы придать вес ее салону, а может, и ей самой, сердилась на него за растущее невнимание и виновницу его плохого настроения видела в Зоне, которая относилась к нему не так, как раньше.

Гелиодора имела привычку выбалтывать все, что думает, и своих мыслей от Евлашевского не таила, пыталась даже вызвать его на откровенный разговор, не щадила резких слов, но "отец" молчал.

Заботы провели морщины на его челе, он, по-видимому, страдал, однако говорить об этом не хотел.

Друзья и ученики были обеспокоены его душевным состоянием.

Казалось, он вдруг усомнился в себе. Самая яростная полемика по наиболее животрепещущим вопросам, которые прежде так трогали его и побуждали к бурным словесным эскападам, теперь оставляла его безучастным.

Назад Дальше