Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1 - Сергей Толстой 23 стр.


Прошло всего около месяца, а кажется мне, прошли годы, прежде чем вернулась мама, а вскоре за тем приезжает и папа. У мамы рассказов немного. Тетя Катя была серьезно больна, и она задержалась. Ее перевозили в Москву, в лечебницу. Сейчас ей значительно лучше. И все. Зато папа настроен бодро и как будто помолодел. Ему в полку очень понравилось: командир, и товарищи братьев, и вся "атмосфера". Он показывает множество зарисовок пером, акварелью, цветными карандашами. Разбитые фольварки впервые становятся чем-то реальным. Небо в разрывах артиллерийских снарядов он сам наблюдал из окна. Вот австрийские пленные и знамена, раздача Георгиевских крестов на поле боя. Он жил то в местечке Сульбины Дальние, в поместье какого-то польского пана, то ближе к передовой, в той же халупе, где жили и братья с товарищами. Сейчас полк, пополненный, куда-то перебрасывают… С фотографий смотрят группы офицеров, снявшихся вместе с семьей польского пана; вот сам он, усатый и стройный, в полувоенной бекеше, и папа рядом - его седая борода и глаза, внимательно всматривающиеся из-под шляпы. Красивая девушка с соболиными бровями, чем-то похожая на Веру, - старшая дочь панна Янина. Офицеры все были в нее влюблены. А Марихна - та совсем еще девочка. Кока писал им в альбомы стихи… Вот и Кока, а сбоку, высокий, Ваня, в огромных мохнатых папахах. На других фотографиях я узнаю знакомые лица: Купреянова Павлика (но узнать его трудно - отпустил он густую темную бороду), Фольборта (этот тоже к нам приезжал не раз до войны). Он запомнился ярче других, оттого что летом однажды привез свору густопсовых русских борзых (охоты Великого князя Николая Николаевича). Их спасали от какой-то эпидемии, и он их выхаживал. Как были хороши эти белоснежные красавицы с черными навыкате глазами, поджарые и стройные, особенно когда, спущенные для проминки, мчались через поле, вытягиваясь в тонкие стремительные стрелы! Сейчас Фольборт тоже занимается в полку ветеринарией: выхаживает сапных лошадей. Отпоив их лекарствами, возвращает в строй. Сам не в строю, потому что он - немец. Почти настоящий. Его братья, родня - все в Германии и, быть может, сражаются с нами. Он же в этом не виноват. Но с этим считаются. И все же в отношении братьев к нему появились отчужденность и холодок… А кто вот этот? Презрительный профиль в пенсне с подстриженными тонкими усиками? Борис Энгельгардт? Тоже немец? Нет, что ты, это Кокин любимый товарищ. В нем немецкого - только фамилия. И я слышу ряд эпизодов, в которых Энгельгардтом была проявлена исключительная смелость в сочетании с изумительным хладнокровием… Не очень давно впереди своей роты в ночной атаке Энгельгардт, не замечая, что солдаты, не выдержав сильного огня, залегли, ворвался один в немецкий окоп с осиновым колом, вырванным из проволочного заграждения. Там он гвоздил этим своеобразным оружием немцев направо и налево и успел взять в плен офицера, пока его осмелевшая рота не подоспела на выручку. За это, кажется, он представлен к Георгию. В числе новых друзей Коки упоминается и фамилия Тухачевского. Он очень молод еще, но уже выделяется заметно: хладнокровен, находчив и смел, но… Отец что-то недоговаривает. Что?

Непонятно, на чем все это держится? Это тип совершенно особой формации. Много в нем положительных качеств, он интересен, но в чем-то не очень понятен отцу. И откуда берутся такие? Молодой из ранних. Ни во что не верит, нет ему ничего дорогого из того, что нам дорого; ум есть, отвага, но и ум, и отвага могут быть нынче направлены на одно, завтра же - на другое, если нет под ними оснований достаточно твердых; какой-то он… И вдруг, найдя очень, по его мнению, подходящее слово, отец бросает его, будто округляя тонким обводом явление, до сих пор еще так и не названное, - гладиатор! Вот именно, да, гладиаторы, при цезарях, в языческом Риме могли быть такие. Ему бы арену да солнце и публику, побольше ее опьяняющих рукоплесканий. Тогда есть резон побеждать или гибнуть со славой… А ради чего побеждать или гибнуть за что - это дело десятое…

Рассказывал отец, как, скучая во время долгого окопного сидения, Тухачевский смастерил лук-самострел и посылал в недалекие немецкие окопы записки обидного содержания. В промежутках между сражениями такими же записками договаривались о перемириях для уборки раненых или убитых, оставшихся между окопами. Об этой затейливой выдумке простодушно вспоминали и позже, когда Тухачевский оказался единственным офицером полка, ни разу не раненным и не захваченным в плен противником. Никому не пришло в голову ни в то время, ни позже, когда в начале революции он так же удачно бежал из плена и снова появился в полку, сопоставить все эти факты. Заподозрить в чем-либо неблаговидном офицера, товарища по полку, - самая мысль об этом в те дни показалась бы гнусной. В те годы люди на фронте еще верили друг другу и друг в друга. Хорошо было умирать тем, кто до конца так и не утратил этой веры…

Тоскливо тянутся зимние дни. Трудно оставаться на месте, терпеливо ожидая газет и писем изо дня в день. Немного спустя после приезда папы мы собираемся уже все вместе и едем в Петроград.

Здесь, в Ковенском переулке, весь бельэтаж огромного дома, куда приходится подниматься широкой, устланной коврами лестницей, минуя рослого ливрейного швейцара, занимает наша дальняя родственница Мария Александровна Карпова - тетя Машура. Маленькая подвижная старушка, всегда с непокрытой, коротко остриженной седой головкой, с резким голосом и угловатыми движениям, с влажными поцелуями второпях, после которых мне всегда хотелось вытереть лоб и щеки, казалась не очень понятной и даже страшноватой. Я смутно слышал, что она была психически больна, но периодами, а в промежутках оставалась чудачкой неисправимой. Иногда летом она приезжала гостить к нам в Новинки; целые месяцы бродила в полях, собирая цветы и травы. Эти полевые цветы она или сушила, или, перекладывая влажной ватой, укладывала в металлические коробки и отправляла куда-то под Симбирск любимой внучке своей, Миррочке. Зачем Миррочке нужно было столько обыкновенных полевых цветов, я не знал. "А ведь там таких уже нет", - загадочно и грустно отвечала мне тетка. Теперь я впервые оказался в гостях у нее.

Длинная анфилада просторных и всегда довольно холодных парадных комнат носила отпечаток какой-то мертвенности. Атласная светло-зеленая обивка мебели в гостиной, всегда почти укрытой чехлами… Всюду электрические звонки для вызова прислуги - единственной горничной Дуни. В столовой массивные стулья и тяжелый дубовый буфет. Паркеты натерты до полного блеска. Шторы на окнах приспущены, и то тут, то там мелькает одинокая, маленькая фигурка тетки с колючими растрепанными вихорками грязновато-серебристых по цвету волос. В стороне от респектабельности этих приемных и гостиных - кухня. Здесь, говорят, мне нечего делать, но тянет больше всего именно сюда. Впрочем, интерес этот совершенно отвлеченный. Просто здесь есть хоть какая-то жизнь, хоть какие-то действия. Кухарка, в переднике и с закатанными выше локтей рукавами, мечется взад и вперед меж плитой и столом. Жарко пылают дрова. В больших кастрюлях что-то кипит, пузырится, шепчет, бормочет. Какие-то составные части будущих обедов или ужинов откидываются на решета и сотейники, пропускаются сквозь мясорубки, сбиваются до состояния пены, катаются в панировочных сухарях, сдабриваются пахучими специями и приправами острыми. За окном, выходящим во двор, по карнизу гуляют перламутрово-сизые голуби и, выгибая шеи, курлыкают. Раскормленный кот, жмурясь, сидит на окне и равнодушно поглядывает на них. Сюда же, в своем идеально подкрахмаленном фартуке и наколочке, забегает горничная Дуняша. Она всем своим видом принадлежит к "тем комнатам" и сюда попадает изредка, как бы случайно. Не присаживаясь, она хватает соусники, блюда и уносит их, на ходу выговаривая за что-то кухарке. Двигается совершенно бесшумно.

Один раз в неделю к тетке прибывают гости. Это две, всегда одни и те же, старухи: Симочка и Варенька. В гостиной снимаются чехлы с мебели, и она предстает в какой-то растерянной обнаженности. Атлас обивки кажется каким-то чересчур новым, и даже мягкие пуфы не только не манят присесть на них, но, кажется, негодующе топорщатся, словно хотят сказать: "Помилуйте, да откуда вы взяли, что на нас можно садиться, как это вам пришло в голову? Вы сами по себе, мы сами по себе, и все здесь, запомните это, само по себе…"

Под потолком вспыхивала бронзовая семирожковая электрическая люстра. К дивану подкатывался на колесиках маленький столик, и на нем в крохотных чашечках сервировался чай или кофе с кондитерским печеньем. Он никому не доставлял удовольствия, да и самое понятие об удовольствии было бы до бестактности неуместным здесь, в этой чопорной обстановке. Три старушки чинно беседовали о чем-то вполголоса положенное время, по очереди улыбались, по очереди говорили, по очереди вздыхали, покачивая головами, и затем гостьи неслышно расходились, унося с собой принесенную ими скуку, но, увы, оставляя незыблемой ту, которая нависала в комнатах до их появления.

Отец и мама редко бывали дома. Я оставался по целым дням на попечении Аксюши. С утра нам приносили в комнату чай с обязательным тортом из лучшей кондитерской. Приторный вкус душистых сбитых сливок скоро мне так надоел, что я охотно вернулся бы к нашим домашним булочкам с изюмом. После чая я смотрел с надеждой в окно: колышет ли ветер хвосты у извозчичьих лошадей, стоявших на углу переулка. От этого зависело, будет ли прогулка. Я снова, конечно, успел немного простудиться. Но если даже хвосты висели спокойно, прогулки были нерадостны. Особенно с Аксюшей. Сама боясь заблудиться, она обходила всегда тот же самый квартал и, подойдя к подъезду с другой стороны, объявляла гулянье оконченным. Единственное, на что можно было полюбоваться, - это учение новобранцев во дворе казармы, кажется, Преображенского полка, находившемся на пути. Молодые неуклюжие солдаты толпились кучей, раздавался невнятный вскрик команды, и кто-нибудь из них, с винтовкой наперевес, бежал через двор вразвалку и, хекая, всаживал штык в изодранную мешковину, набитую сеном; так - часами. Неинтересно и однообразно. А дома все то же: стремительно подшаркивая туфлей, в дверях возникала тетя Машура, сыпались распоряжения: Дуняше - категорические, Аксюше - более мягкие, облеченные в форму советов. "Вы бы здесь проветрили, милая? А? Лампочку надо светлее, я скажу. Торт у вас был к чаю? Как, опять шоколадный? Ему надоест каждый день то же самое. Дуняша! Завтра миндальный закажете! Любишь миндальный?" И с тем же подшаркиваньем она улетает в самый дальний конец анфилады, где спальня ее. В эту спальню не входит никто, никогда. Наступает время обеда. Иду в столовую с Верой. Подходят и папа, и мама. Садимся. Тетка жмет электрический желудь звонка на шнуре, свисающем с люстры над самым столом. Возникает Дуняша и суп разливает. Но и суп здесь чужой, и дичь с парниковым бледным салатом, и яблочный мусс - все чужое, безвкусное. Все здесь кажется мне одинаковым: вкус у супов, у тортов, у комнат - тот же самый, парадный и вялый.

Иногда, вечером, заказав по телефону таксомотор, папа с мамой едут к кому-нибудь из родни и берут меня тоже. Это уже интересно. Все, начиная с телефонного звонка. Вырвавшись из серо-коричневого строя доходных высокоэтажных домов на набережную, машина везет нас на Галерную к тете Мусе, на Захарьевскую к Жомини или к Граббе. Я вижу просторные, богато обставленные квартиры, но все они уютные и интересные; в них живут, ими пользуются, и возвращенье на Ковенский становится еще более тяжкой необходимостью… В гостях, среди взрослых, тоже не так уж интересно. Исключение - дом графов Граббе. Там много девочек. Самая старшая - уже барышня, Маруся, подруга сестры. Младшая, Анночка, моего возраста: как и мне, ей недавно исполнилось шесть. Но мы ездим к ним редко. Возвращаемся на извозчике. Отдаются в ушах перечмоком копыт перекрестки. И опять та же лестница, тот же швейцар, и та же Дуняша встречает в передней, помогая раздеться.

Я скучал по своим книгам, игрушкам, по Аксюшиной керосинке, которая уже не горела по утрам, кипятя мой чай или какао, по масленым гренкам, поджаренным на огне топящихся голландских печей.

Прогулки с Верой днем интересней всего. Мы с ней долго ходим по улицам. Мимо нас незнакомые извозчики на незнакомых лошадях везут неизвестно куда незнакомых людей. А по другую сторону тянутся витрины. В каждой есть на что посмотреть. Нет конца вопросам: "А это что, а зачем это?" Но после одного недавнего случая она больше со мной не гуляет. Это случилось у витрины игрушечного магазина. Посреди других игрушек - слон в зеленом кафтане сидел на качалке с газетой. Слон был плоский, из тисненого картона, но при каждом качании у него из-под хобота показывался кончик совсем настоящего розового языка, мясистого и даже с пупырышками. Этот язычок ошеломил меня, и я потребовал слона себе. Цена, обозначенная тут же на витрине, - пять рублей - показалась Вере очень высокой, тем более что она понимала кратковременность этой забавы и то, как быстро язык в моих руках начнет жить самостоятельно от слона. Был рев… тут же на улице… потом дома. Долгий, настойчивый рев… Ощущенье большой, непоправимой горечи. Жизнь без слона, показывающего язык, ничего хорошего мне не сулила… Так и кончились наши прогулки с сестрой…

Наконец, едем обратно, домой. Позади - опостылевший Петроград. Рана, причиненная слоном, уже зарубцевалась. Радостно встретить все на своих местах, но уже спустя несколько дней время и здесь становится таким же давящим. Так же ожидается почта. Флажки на карте театра военных действий застыли почти в неподвижности… От братьев почти нет писем. Изредка открытки, что живы и здоровы. И все догадываются - значит, были бои. Томительные сумерки длятся целыми днями. Я все больше предоставлен самому себе…

Наметился перелом к весне. Дни стали заметно удлиняться, когда под вечер с почты нам принесли телеграмму. Узналось: в ночной атаке под Ломжей… полк понес большие потери… Кока… без вести…

Что-то сразу всех придавило. Навалилось и не отпускало. Мама… Отец опасался за ее рассудок. Но помочь было нечем. Все вместе и каждый отдельно, по-своему, сам для себя, пытались поднять эту тяжесть и… не могли. Неужели его не найдут? "Если нет среди раненых, значит… значит, нет и в живых", - настойчиво повторяла мама. Переслушав все толки прислуги о том, что он, наверно, в плену, а может быть даже, позднее, оттуда напишет, я об этом обмолвился маме. Не забуду, каким негодованием зазвенел ее голос: "Так могут думать другие, кто вовсе… не знал… его… Ты так думать не смеешь! Не смеешь!" В эти же дни мне пришлось услышать, как у нее неожиданно, вне всякой связи с разговором, с какой-то, может быть, и ей самой непонятною болью, вдруг вырвалось, будто самой себе на что-то она отвечала: "А Тухачевский жив!" (В ту же ночь пропал без вести и Тухачевский). Приходили письма, известия о погибших офицерах. Знакомые имена. Убит был Энгельгардт - не Борис, а младший брат его, Игорь - совсем еще мальчик. Он тоже как-то раз или два был у нас… и другие… шесть офицеров сразу… Но о Коке никаких известий больше не было. Так прошел месяц.

И пришла еще одна телеграмма. Во время перемирия немцы сами указали, где тело Коки. Оно лежало на бруствере окопа, из которого в ту ночь выбили немцев. Они отошли, но окоп оставался весь месяц ничьим окопом, на ничьей земле, между передовыми линиями враждующих сторон…

…Под белым слоем снежной пыли
Он точно спал безгрешным сном,
Черты его спокойны были,
Он взял окоп - и умер в нем!..

Так кончались посвященные его памяти стихи, напечатанные, кажется, в приложении к "Новому Времени" офицером-однополчанином, князем Федором Касаткиным-Ростовским. Довольно слабому и многословному обычно поэту удалось в этот раз найти какую-то искреннюю и теплую ноту… Накануне атаки они вдвоем с Кокой сидели весь вечер и читали друг другу стихи. Кока тоже читал… те самые, что потом нашлись в кармане его мундира…

И вот снова все мы быстро собрались к отъезду. Едем в Петербург, опять останавливаемся на Ковенском. Папа проехал прямо в полк, за ним, за телом…

Вот оно что значит: война. А давно ли это было? Кока - оживленный, смеющийся, вбегает по лестнице:

- Сережа, ты папу не видел?

- Папа оделся… наверно, в саду.

- Быть не может. Я только из сада. Там нет его. Что-то ты путаешь!

- Я не путаю, Кока! Он вниз пошел, честное слово!

- Ах, где это ты научился?

- Чему?

- Ну вот этому - честное слово давать… Дрянная привычка. У человека и не должно быть других слов, кроме честных, правдивых. Ведь если ты в чем-нибудь честное слово даешь, так выходит, другие слова у тебя могут быть и нечестными?..

- А Мадемуазель постоянно…

- Послушай, зачем же нам брать пример с Мадемуазель, если есть у нас папа и мама? Разве ты когда-нибудь слышал, чтоб папа божился или кому-нибудь честное слово давал? Все ему и без этого верят. А он для нас лучший пример, и ему одному только следует нам подражать… быть такими, как он….

Кока… Веселый… Живой…

"…Храбрейший из храбрых… Ваш сын никогда не задумывался в минуту опасности… Он умер героем, ведя свою роту в атаку… Боевая история полка впишет имя подпоручика Николая Толстого, подтвердившего смертью своей верность боевым заветам…" - так пишет отцу командир Семеновского полка генерал фон Эттер..

Целый месяц лежал он убитый… один… "под белым слоем снежной пыли…"

Отец возвращается. Привозит его вещи. Плед и складную чемодан-кровать, записные книжки, блокноты, стихи…

Он побывал там. Входил в ту скромную халупу, где жил Кока с товарищами, откуда он вышел по тревоге, чтобы уже не вернуться… Сейчас все это уже в тылу. Правда, совсем недалеком. И отец видел, как за холмами догорает вечерняя заря, как догорала в тот вечер, последний для многих, и для него… сына… То же скудное освещение, осиновый отруб вместо стола и свеча, зажженная в пустой бутылке. Она освещает ту же коробку из-под леденцов, обмылки у бритвенного прибора, флакончик одеколона. И та же снарядная гильза, набитая окурками, и шашка с вензелем и алым темляком, лежащая рядом. Стаканы с недопитым чаем, конверты, на которых косыми крестами обозначены аллюры - скорость доставки. И тулуп, разостланный в углу на соломе денщиками… и канонада за лесом, с разрывами, видными через окно. Пахнет, как и тогда, табаком, мокрой кожей. Уцелевшие товарищи Коки все ему здесь показали.

В тот памятный для них вечер здесь было тихо и мирно. Серьезный Эссен молчаливо курил свою сигару, возвратившийся из петербургского лазарета князь Кудашев щедро сыпал столичными новостями и анекдотами. Бржозовский укладывался спать у окна на свою койку.

Назад Дальше