Шатриан История одного крестьянина - Эркман 20 стр.


Я не двигался с места. И тут Маргарита, обернувшись, увидела меня. Многие тоже смотрели на меня. Я был просто в ярости, видя, что толстяк сборщик уходит вместе с сержантами; в тот вечер я рвался в бой. Как удивительны люди и как все меняется с возрастом!

Да, не вечно руки и плечи у тебя, как у восемнадцатилетнего, а в руках - силища кузнеца. И не всегда хочется тебе похвалиться силою и храбростью перед той, кого любишь… Словом, они убрались. Маргарита расхохоталась и сказала:

- Они ушли, Мишель!

А я ответил:

- Да лучшего не могли и придумать.

Не успели они выйти на улицу, как с одной околицы Лачуг на другую перекинулись взрывы хохота и свистки. Кошар, все еще бледный, одним духом опорожнил кружку. Маргарита посоветовала ему:

- Поскорее отнесите контрабанду в лес, торопитесь!

Ах, до чего же она, казалось, была счастлива, а как был доволен бедняга Кошар! Право, ему хотелось поблагодарить ее, но страх все еще его удерживал. Он ушел, не попрощавшись, и молча зашагал по улице.

Во дворе все кричали, торжествовали победу. Пуле и оба сержанта, пересекавшие в это время поле, верно, слышали наши голоса издалека, даже вступив на дорожку, пересекающую кладбище, что близ города. Должно быть, мерзавцы немало досадовали, что попали впросак.

Дядюшка Жан велел подать сидра, и еще долго за столом толковали о случившемся. Каждому хотелось вставить словцо, даже тем, кто не смел пикнуть, и все признавали мужество и здравый смысл Маргариты.

Дядюшка Жан говорил:

- Ум у нее отцовский. Уж он-то от души посмеется, когда узнает, каким тоном она говорила с фискалами и как заставила их отпустить Кошара, уж он потешится.

Я молча слушал, сидя рядом с Маргаритой, и не было в наших краях парня, счастливее меня.

А гораздо позже, в одиннадцатом часу, когда все уже уходили, дядюшка Жан, то и дело закрывая двери, кричал:

- Доброй ночи, друзья, доброй ночи! Ну и хорош был денек! - И люди расходились по двое, по четверо в правую и левую сторону; мы с Маргаритой, толкнув калитку, вышли со двора последними и стали медленно подниматься по деревенской улице.

Задумчиво любовались мы прекрасной светлой ночью, деревьями, ронявшими длинные тени на дорогу, и бесчисленными звездами в высоте. Стояла глубокая тишина - ни один листок не колыхался. Слышно было, как вдали запирают двери и ставни, то тут, то там старухи желают друг другу доброй ночи. Перед домом Шовеля у плетня, окружавшего маленький огород, разбитый на склоне косогора, выбивался родник; он с журчаньем сбегал по ветхому желобу в небольшой водоем, края которого были почти на уровне земли.

Будто сейчас вижу я, как вода выплескивает через край; родниковый кресс и шпажник, свисая, прикрывают ветхий, прогнивший желоб, угол дома прячется в тени раскидистой яблони, а в воде дрожит отражение луны - словно в зеркале. Все молчит. Маргарита тут, со мною. Полюбовавшись этой картиной, она говорит:

- Как все безмятежно вокруг, Мишель!

И вдруг она наклоняется и, опираясь маленькой своей ручкой о желоб, подставляет рот под струю. Ее чудесные черные волосы рассыпались вдоль щек и прелестной смуглой шеи; она пьет. А я смотрю на нее как завороженный. Она выпрямляется и, вытирая фартуком подбородок, восклицает:

- А что ни говори, Мишель, ты храбрее всех деревенских ребят. Я-то видела тебя, когда ты стоял за мной. Ох, и недоброе же у тебя было лицо: даже Пуле поспешил убраться, взглянув на тебя!

И она хохочет, а я радуюсь ее смеху, звенящему на тихой улице; но вот она спрашивает:

- Ну, скажи, Мишель, о чем ты думал, когда у тебя стало такое лицо?

И я отвечаю:

- Думал я о том, что, если б, на свою беду, он тебя тронул или только словом обидел, я б его разом прикончил.

Она смотрит на меня и, вспыхнув, говорит:

- Но ты бы угодил на галеры!

- Ну так что же! Ведь прежде-то я бы успел его убить!

Как живо вспоминаю я все это столько лет спустя. Я слышу голос Маргариты - каждое ее слово звучит у меня в ушах, слышу тихое журчанье родника - все, все оживает. О любовь, как ты хороша!.. Маргарите было тогда шестнадцать лет, и для меня она так никогда и не состарилась.

Мы постояли еще немного, витая в мечтах, а потом Маргарита шагнула к дверям дома. Она молчала. Но, открыв дверь и уже ступив в сени, она вдруг обернулась, протянула мне руку, глаза ее заблестели, и она промолвила:

- Ну, доброй ночи, Мишель, спи спокойно. И благодарю тебя!

Я почувствовал пожатие ее руки. И был в полном смятении.

Дверь захлопнулась. Минуты две я стоял на месте, прислушиваясь к шагам Маргариты, - вот она ступает по полу хижины, взбегает по лестнице; вот сквозь щели ставень я увидел зажженную лампу и подумал: "Она ложится".

Я отправился домой, и душа моя ликовала. Теперь-то она знает, что я люблю ее.

Никогда после я не испытывал ни такого смятения, ни такого восторга.

Глава шестнадцатая

Итак, я решил, что Маргарита должна стать моей женой; мысленно я все уже уладил и говорил себе:

"Пока она еще слишком молода, но через год и три месяца, когда ей исполнится восемнадцать лет и она поймет, как все девушки, что ее счастье в замужестве, и я ей скажу, что люблю ее, мы сейчас же обо всем уговоримся, и нам придется выдержать большую битву. Мать раскричится, она не пожелает породниться с кальвинисткой, заодно с ней будут кюре и все наши односельчане. Но все равно, батюшка будет всегда на моей стороне: я скажу ему, что в ней - счастье всей моей жизни, что мне не жить без Маргариты. Тут он выкажет мужество, и, несмотря на все, дело непременно устроится. Затем мы снимем маленькую кузницу, скажем, по дороге к Четырем Ветрам, в деревеньке Каток, или по дороге в Миттельброн в Красных Домах. И начнем трудовую жизнь. В ломовиках, возчиках недостатка не будет. Мы даже, пожалуй, заведем небольшую харчевню, как хозяин Жан. Мы будем счастливее всех на свете. А если еще, на счастье, у нас родится ребенок, я через две-три недели возьму малыша на руки, спокойно пойду в Лачуги и скажу матери: "Вот он, смотри… что ж, проклинай его!.." И она расплачется, раскричится, а потом утихнет и в конце концов придет к нам и все устроится".

Вот так я все представлял себе со слезами на глазах; думал я и о том, что папаша Шовель не откажется взять меня в зятья. Конечно, он одного и хотел - чтобы зять у него был хороший мастер, трудолюбивый работник, способный своей работой создать благополучие семье, простой и покладистый парень. Я был просто уверен, что он согласится; ничто меня не смущало, все мне представлялось разумным, и светлые мечты меня умиляли.

К несчастью, в этом мире случается то, чего не ждешь.

Однажды утром, спустя пять-шесть дней после появления агентов фиска, мы подковывали жеребца, принадлежавшего старику еврею Шмулю, когда к нам подошла тетка Стеффен из Верхних Лачуг, она только что вернулась из города, куда ездила на базар продавать яйца и овощи. Она сказала Жану Леру:

- Вот кое-что для вас.

Это было письмо из Меца, и дядюшка Жан обрадовался:

- Бьюсь об заклад, от Шовеля. Ну-ка, Мишель, почитай - некогда искать очки.

Я распечатал письмо, и едва прочитал первые строчки, как колени у меня задрожали и меня пробрал мороз. Шовель сообщал дядюшке Жану, что он только что избран депутатом от третьего сословия в Генеральные штаты и просил немедленно прислать Маргариту в харчевню "Оловянное блюдо", что на улице Старых Боен в Меце, так как они скоро вместе отправятся в Версаль!

Вот и все, что я запомнил из этого довольно длинного письма. Дальше я уже читал, ничего не понимая, и в конце концов в изнеможении сел на наковальню. А дядюшка Жан, переходя улицу, кричал:

- Катрина! Шовель избран депутатом от третьего сословия в Генеральные штаты!

Валентин, сложив руки, бормотал:

- Шовель во дворце среди вельмож и епископов… О господи!..

А старый еврей возражал:

- Ну так что же? Человек он умный, настоящий торговый человек. Он заслуживает этого, как любой другой.

А у меня в глазах помутилась, и все во мне кричало: "Теперь все кончено, все потеряно. Маргарита уезжает, и я остаюсь в одиночестве".

Я готов был разрыдаться, только стыд удерживал. Я думал:

"Если б люди знали, что ты ее любишь, вся округа над тобой насмеялась бы… Что такое подручный кузнеца перед дочерью депутата третьего сословия? Пустое место. Маргарита на небесах, а ты на земле".

И сердце мое разрывалось.

Улица уже наполнялась народом: тетушка Катрина, Николь, хозяин Жан, соседи и соседки кричали:

- Шовель - депутат от третьего сословия в Генеральные штаты!

Все были в волнении. Жан Леру вернулся в кузницу, говоря:

- Все мы словно рехнулись - такое торжество в краю. Все из головы вон. Мишель, сбегай-ка, предупреди Маргариту.

Тут я поднялся. Я боялся встречи с Маргаритой, я боялся заплакать, показать ей помимо воли, что люблю ее, не хотел, чтобы ей было стыдно за меня. И уже в сенях остановился, чтобы собраться с духом. Потом только я вошел.

Маргарита в маленькой горнице гладила белье.

- А, это ты, Мишель? - сказала она, с удивлением видя, что я в одной рубахе, потому что я даже забыл надеть куртку и помыть руки.

- Да… Я принес тебе добрую весть…

- Какую же?

- Твой отец избран депутатом от третьего сословия в Генеральные штаты.

Пока я говорил, она так побледнела, что я крикнул:

- Маргарита, что с тобой?

Но она не могла ответить - от радости, от гордости. И вдруг, заливаясь слезами, она бросилась в мои объятия, воскликнув:

- О Мишель, какая это честь для отца!

Я сжимал ее в объятиях, а она обвила мою шею руками, и я чувствовал, как рыдания сотрясают всю ее тоненькую фигурку; ее слезы заливали и мои щеки. Ах, как я любил ее, как хотел удержать навеки. И я твердил про себя: "Пусть только попробуют разлучить нас". И, однако, она должна была уехать - ведь этого требовал отец.

Маргарита долго плакала, потом отпустила меня, побежала за полотенцем, вытерла слезы и, смеясь, сказала:

- Да я просто сумасшедшая! Не правда ли, Мишель? Разве плачут от таких новостей!

Я молчал и смотрел на нее с невыразимой любовью, а она не обращала на меня внимания.

- Ну пойдем, - проговорила она, беря меня за руку.

И мы вышли.

Большая горница "Трех голубей" была полна народа. Не хочется мне описывать ни горячих объятий дядюшки Жана, тетушки Катрины и Николь, ни поздравлений именитых людей - верзилы Летюмье, старика Риго, Гюре. В тот день харчевня ни минуты не пустовала, до девяти часов вечера жители Лачуг: мужчины, женщины, дети - входили и выходили, подбрасывая шляпы, колпаки, спотыкаясь и крича так, что слышно было и в деревушке Сен-Жан.

Звенели стаканы, бутылки, пивные кружки, зычный голос дядюшки Жана выделялся в этом шуме, раскаты смеха не утихали; ликование было неописуемое.

Я твердил про себя, видя все это: "Какой же, однако, ты подлец. Вся деревня радуется счастью Маргариты и Шовеля, все довольны, а ты умираешь от горя. Как это гадко".

Лишь Валентин был невесел, под стать мне; он говорил:

- Полное потрясение всех основ. Всякий сброд будет теперь при дворе… господа смешаются с голытьбой. Уже никто ничего не уважает… кальвинисты избираются вместо христиан… Конец света близок.

И я в безысходной тоске совсем пал духом и не мог оставаться здесь, среди людей. Да и Маргарите пришлось спастись бегством на кухню, но даже туда входили именитые люди - выразить ей свое почтение. Я схватил шапку и выбежал из дома. Зашагал я куда глаза глядят - через поля вдоль большой дороги.

Вот уже две недели стояла хорошая погода, овсы зазеленели, хлеба начали подниматься. Вдоль плетней щебетали малиновки, а в воздухе висели жаворонки, заливаясь своей извечной радостной песней. Солнце и луна не останавливались из-за меня. Горе мое было безутешным.

Два-три раза я присаживался у обочины дороги, в тени плетня, обхватив голову руками, и думал. И чем больше я раздумывал, тем сильнее становилась моя тоска. Я нигде не видел спасения, - так горемыки, потерпев бедствие в открытом море и видя лишь небо да воду, восклицают:

- Кончено… Теперь остается только умереть.

Так думал и я - все остальное было мне безразлично.

Наконец поздним вечером, уж сам не знаю как, я вернулся в деревню и оказался на задах нашего дома. Далеко, на другом конце улицы, по-прежнему раздавались крики и песни. Прислушиваясь, я говорил себе:

- Кричите, пойте… вы правы!.. Жизнь - никчемная штука.

И я вошел в хижину. Отец и мать сидели на своих низеньких скамейках, она пряла, а он плел корзину. Я пожелал им спокойной ночи. Батюшка, взглянув на меня, воскликнул:

- Как ты бледен, Мишель! Не болен ли ты, сынок?

Я не нашелся что ответить, а мать, усмехаясь, проговорила:

- Э, да разве ты не видишь - он пьянствовал со всеми остальными. Тоже ухватил свою долю в честь Шовеля.

С горечью в душе я ответил:

- Да, вы правы, матушка, я не в себе. Перепил… Вы правы. Как не воспользоваться удобным случаем.

Тут отец ласково сказал:

- Что ж, сынок, ступай спать. Все пройдет. Спокойной ночи, Мишель.

Я поднялся по лестнице, держа небольшую лампу из белой жести; я шел в изнеможении, опираясь рукой о колено. И там, наверху, поставив лампу на пол, я некоторое время смотрел на своего братишку Этьена, который безмятежно спал, закинув русую голову на подушку в грубой холщовой наволочке, полуоткрыв ротик, разметав густые длинные волосы. Я смотрел на малыша и думал:

"Как он похож на батюшку! Господи, как похож!"

Я поцеловал его и, тихонько плача, все повторял про себя:

"Что ж, отныне я буду работать только ради тебя! Раз меня покидают, раз я обездолен, буду стараться для тебя. И, может статься, ты будешь счастливее: та, которую ты полюбишь, не уедет от тебя, и мы заживем все вместе".

Потом я разделся, лег рядом с ним и всю ночь напролет продумал о своем несчастье, твердя про себя, что мне надо взять себя в руки, что никто не должен знать о моей любви к Маргарите, иначе я не оберусь стыда, что мужчина должен быть мужчиной, и так далее. Наутро я спозаранок с невозмутимым видом явился в кузницу, решив держаться стойко. И приободрился.

В тот день снова люди приходили с поздравлениями и не только жители Лачуг, но и все именитые горожане - чиновники из мэрии, городские советники, члены суда, синдики, секретари, письмоводители, казначеи, сборщики и контролеры, господа нотариусы и клеймовщики из лесного ведомства. И еще бог весть кто.

Все эти господа, которых до того никто и в глаза не видывал, приходили целой вереницей в треуголках, огромных пудреных париках, держа длинные тросточки с набалдашниками из слоновой кости, в ратиновых сюртуках, шелковых чулках, жабо и кружевах. Они слетались - так по осени ласточки слетаются на колокольню, - они спешили выразить свое почтение мадемуазель Маргарите Шовель, дочери депутата нашего бальяжа в Генеральные штаты. Вид у них был такой радостный, будто наши выборы их касались! Какая гнусность! Харчевня и вся округа наполнились запахом мускуса и ванили, которыми они были надушены. Я частенько потом думал, что они похожи на кукушек, которые устраиваются в уже готовом гнезде, хотя не принесли для него ни соломинки, их дело - воспользоваться благами без всякого труда и с помощью угодничества получить хорошие места. До выборов они нас не замечали, а теперь предлагали нам свои услуги, полагая, что Шовель в Версале сможет возместить им все в двукратном, троекратном размере. Ах, негодяи! Видеть я их не мог без возмущения.

Мы с Валентином работали у кузницы, пока дядюшка Жан, Маргарита и тетушка Катрина принимали всех этих знатных людей. Через открытые окна мы видели, как они кривляются, и Валентин, пожелтев от негодования, говорил:

- Взгляни-ка, вон господин синдик такой-то, а вон господин клеймовщик отвешивает поклон. Посмотри, какая поза, какая манера кланяться. А вот он кладет понюшку мартиникского табаку на большой палец, а вот отряхивает табак с жабо кончиком ногтей - это он перенял у господина кардинала, но может пригодиться и у кабатчика - понравиться дочке господина депутата Шовеля. А вот он повертывается на каблуках и отвешивает общий поклон.

Валентин хохотал, я же бил по наковальне, не оглядываясь. Я задыхался от ярости. Теперь я видел еще отчетливее, какое расстояние отделяет меня от Маргариты. Жители Лачуг могли и заблуждаться, приписывая такое большое значение депутату третьего сословия в Генеральные штаты; но все эти господа разбирались во всем и не стали бы кланяться да угождать просто так. Маргарите оставалось только выбирать! Я даже нашел, поразмыслив, что она сделала бы ошибку, если бы вышла замуж за подручного кузнеца, а не за сына советника или синдика. Да, это мне казалось вполне естественным, и я огорчался еще больше.

Словом, пришлось лицезреть эту картину до пяти часов вечера.

Маргарита собиралась уехать ночью с почтовой каретой, идущей в Париж. Жан Леру одолжил ей вместительный чемодан, обтянутый коровьей кожей. Чемодан, который он унаследовал от тестя, Дидье Рамеля, провалялся на чердаке лет тридцать, и крестный поручил мне обновить его - набить железные уголки. В тот день я не раз думал продавить чемодан ударом молота; но глаза мои наполнялись слезами при мысли, что я работаю для Маргариты и что, без сомнения, в последний раз оказываю ей услугу. И я продолжал работу с любовью, которая нам уже неведома после двадцатилетнего возраста. Я все не мог оторваться - все хотелось отделать его получше, поточнее пригнать петли; я уже больше не находил изъянов: ключ запирал хорошо, петелька висячего замка защелкивалась - все было сделано основательно.

Маргарита только что ушла. Я видел, как она входит к себе домой. Я сказал Валентину, что очень устал, и попросил сделать мне одолжение и отнести чемодан к Шовелям. Он взвалил его на плечо и тотчас же туда отправился. Я был так удручен, что не нашел в себе мужества пойти туда, очутиться еще раз наедине с Маргаритой, я чувствовал, что мое безутешное горе прорвется. Словом, я надел куртку и вошел в харчевню. Слава богу, все чужие уже разошлись. У дядюшки Жана щеки пылали, глаза блестели, и он превозносил свою харчевню "Трех голубей". Он говорил, раздувая щеки, что никакой харчевне не были еще оказаны подобные почести - так же думала и тетушка Катрина.

Николь накрывала на стол.

Увидев меня, крестный Жан сообщил, что Маргарита уже поужинала и сейчас торопится уложить вещи и выбрать книги, которые отец велел ей взять с собой. Он спросил, как обстоит дело с чемоданом. Я ответил, что он готов, что Валентин отнес его в дом Шовеля.

Тут вошел Валентин; сели за стол ужинать.

Я решил уйти, не дожидаясь восьми часов, не сказав никому ни слова. К чему рассыпаться в учтивых словах, раз все кончено, раз надежды не осталось?

Вот что я придумал: когда она уедет, крестный Жан напишет папаше Шовелю, что я заболел, если Шовель встревожится, а не встревожится - тем лучше!

Такой был у меня замысел. После ужина я не спеша встал и ушел. Смеркалось. В домике у Шовелей наверху горела лампа. Я ненадолго остановился, глядя на нее, и, вдруг увидев, что к окошку подходит Маргарита, бросился бежать, но, огибая огород, услышал, что она зовет меня:

- Мишель, Мишель!

Я сразу остановился и словно замер.

Назад Дальше