Франек пил, обещал и громогласно хвастался, что на мельнице все только им одним и держится, что мельник должен его слушаться, потому что иначе он, Франек - ого! Он знает такие штуки, от которых в ларях заведутся черви… он только дунет на озеро - и вода высохнет, и рыбы передохнут, а захочет - мука так испортится, что из нее не испечешь и лепешки!
- Попробовал бы ты мне такое сделать, я бы твою баранью голову ощипала! - крикнула Ягустинка, которая подсаживалась ко всякой компании. Пить она не пила, у нее редко водилась лишняя копейка, но ведь могло случиться, что кум или свояк поставит ей полкварты, потому что все боялись ее злого языка. Вот и Франек, хоть и был пьян, струхнул и сразу замолчал: Ягустинке было известно кое-что о том, как он хозяйничает на мельнице. А она, уже немного захмелев, подбоченилась, притопывала в такт музыке и покрикивала…
- Истинную правду говорю, это написано в газете черным по белому. На свете люди живут не по-нашему. Нет! - говорил между тем кузнец. - А у нас как? Помещик над тобой хозяин, ксендз - начальство, урядник - начальство, а ты только работай и с голоду подыхай, да каждому низко кланяйся, чтобы в морду не дали.
- А земли мало, скоро и по одной полосе на человека не хватит!
- Зато у помещика одного больше, чем у двух деревень вместе!
- В суде вчера говорили, что будут раздавать новые наделы.
- А чью же это землю? Откуда?
- Как это чью? Известно, помещичью.
- Ишь ты! А разве вы ее помещикам дали, что отобрать хотите? Чужим добром распоряжаться вздумали! - крикнула Ягустинка, со смехом нагибаясь к ним.
- Там они сами у себя правят, - продолжал кузнец, пропуская мимо ушей слова Ягустинки. - И все в школах учатся. Дома у них - что усадьбы, и живут, как господа.
- Где это так? - спросила Ягустинка у Антека, сидевшего рядом.
- В теплых краях.
- А коли там такая благодать, отчего же кузнец туда не едет, а!.. Брешет он, шельма, морочит вас, а вы, дураки, верите! - воскликнула она запальчиво.
- Добром вам говорю, Ягустина, уходите, откуда пришли!..
- Не пойду! Корчма для всех, и я за свои три гроша тоже гость не хуже тебя! Учитель какой выискался! Начальству угождает, перед помещиком за версту шапку скидает, а эти ему верят! Краснобай! Знаю я…
Договорить она не успела: кузнец крепко взял ее за плечи, ногой отворил дверь и вытолкнул ее в переднюю комнату, где она и растянулась на полу.
Однако Ягустинка не рассердилась и, вставая, сказала весело:
- Силен, чертов сын, как лошадь! Вот бы мне такого в мужья!
Все дружно захохотали, а она ушла из корчмы, тихо ругаясь.
Корчма уже пустела, музыканты перестали играть, люди расходились по домам или долго стояли группами на улице, потому что вечер был теплый и лунный. Только рекруты все еще сидели в корчме, пили до бесчувствия и орали, да пьяный Амброжий, пошатываясь, ковылял посреди дороги и громко распевал.
Вышли во главе с кузнецом и сидевшие за перегородкой.
Через некоторое время Янкель начал тушить лампы; тогда уже и рекруты выбрались на улицу и, взявшись под руки, побрели в деревню. Всю дорогу они горланили песни, а собаки лаяли им вслед, и то и дело кто-нибудь выглядывал из избы.
Куба так крепко уснул на лежанке, что пришлось Янкелю его будить. Но парень не хотел вставать, брыкался, махал кулаками и бурчал:
- Теперь всю жизнь буду спать, сколько захочу… я сам себе хозяин! А ты - рыжий парх!
Ведро воды помогло - Куба встал и немного протрезвился. Со страхом и удивлением узнал он, что пропил целый рубль и задолжал Янкелю.
- Как же это?.. Две полкварты рисовой… целая селедка… махорка… да еще две полкварты… так уже и целый рубль? Постой! Два… - у него голова шла кругом.
В конце концов Янкель все-таки убедил его, и они договорились насчет ружья, которое еврей должен привезти ему с ярмарки. Чтобы спрыснуть сделку, Янкель угостил его спиртом.
Только принести овес Куба наотрез отказался:
- Отец вором не был, и сын вором не будет.
- Ладно, ступай себе, спать пора. А мне еще надо помолиться.
- Скажи пожалуйста! К воровству подговаривает, а сам молиться будет! - бормотал Куба, бредя домой. Он все еще пытался припомнить и сообразить - никак не верилось, что мог пропить целый рубль.
Но на воздухе Кубу еще больше развезло, он пошатывался и, натыкаясь то на заборы, то на бревна, лежавшие кое-где перед избами, громко бранился:
- Чтоб вас скрючило, лодыри проклятые! Всю дорогу загородили! Не иначе, как перепились, безобразники! Мало ксендз их отчитывал…
Тут он вдруг остановился и долго силился сообразить что-то. Наконец, его озарило, и он почувствовал такую скорбь и раскаяние, что, осмотревшись, нагнулся, ища чего-нибудь твердого… но тут же забыл о своем намерении и стал рвать на себе волосы, колотить себя по щекам и выкрикивать:
- Ах ты пьяница, свинья очумелая! Вот потащу тебя к его преподобию, пускай осрамит тебя перед всем народом, пусть все знают, что ты пес и пьяница, что пропил целый рубль… что ты хуже скотины!..
И вдруг так ему стало себя жалко, что он сел на дороге и горько заплакал.
Огромная яркая луна плыла в темных просторах неба, и кое-где серебряными гвоздями сверкали редкие звезды!
Туман серой тонкой пряжей тянулся над деревней и укрывал озеро. Бездонная тишина осенней ночи обнимала деревню, и только изредка нарушали ее песни возвращавшихся из корчмы да собачий лай.
А на улице перед корчмой Амброжий все еще качался из стороны в сторону и без устали, без передышки пел, пока не протрезвился:
Ох, Марысь, моя Марысь,
И кому ты пиво варишь?
Кому же ты пиво варишь.
Ой, Марысь, моя Марысь!
V
Осень надвигалась быстро.
Серенькие дни влеклись над опустелыми, заглохшими полями, становились все тише и умирали в лесах, бледные, как облатки святых даров, озаренные пламенем догорающих свеч.
И с каждым рассветом день вставал ленивее, весь в инее, застывший от холода, проникнутый унылой тишиной умирающей земли. Расцветало в глубине неба бледное и грузное солнце в темном ожерелье из ворон и галок, которые срывались откуда-то из-за горизонта, летели низко над полями и кричали протяжно, жалобно, глухо, а за ними мчался резкий холодный ветер, мутил застывшие воды, убивал остатки зелени, срывал последние листья с гнувшихся над дорогами тополей, и листья падали на землю беззвучно, тихо, как слезы, кровавые слезы по умершему лету.
И что ни рассвет - деревня просыпалась позже; все неохотнее шел на пастбище скот, все тише скрипели ворота и тише звучали голоса, словно приглушенные мертвой пустотой полей, все слабее и тревожнее бился пульс самой жизни. Перед избами и в поле люди иногда вдруг останавливались и долго глядели в хмурую синюю даль. Даже быки и коровы поднимали от желтой травы рогатые головы и, медленно пережевывая жвачку, вперяли глаза в далекое пространство… И временами глухое, тоскливое мычание разносилось по пустынным полям.
И что ни день - становилось все темнее и холоднее, и ниже стлался дым по обнаженным садам, и все больше птиц слеталось в деревню, ища приюта в амбарах и на сеновалах, а вороны сидели на крышах и голых ветках или кружили над землей с зловещим карканьем, словно пели унылую песню зимы.
Полудни стояли солнечные, но такие немые и мертвые, что слышен был издалека глухой шум леса и журчание реки, звучавшее горьким рыданием. Неведомо откуда срывались последние паутинки бабьего лета и пропадали в резких, холодных тенях хат.
И была в этих тихих полуднях печаль умирания; безмолвие царило на пустынных дорогах, в облетевших садах таилась глубокая меланхолия скорби и тревоги.
Все чаще и чаще заволакивали небо серые тучи, и задолго до сумерек приходилось уходить с поля, потому что наступала темнота.
Люди кончали осеннюю вспашку. Иные уже в густом сумраке проводили последнюю борозду и, возвращаясь домой, все еще оглядывались на свое поле и со вздохом прощались с ним до весны.
Под вечер уже часто перепадали дожди. Выли они пока еще короткие, ко холодные, и все чаще шли до самых сумерек, долгих осенних сумерек, когда золотыми цветами пламенеют окна хат и, как стекло, блестят лужи на пустых дорогах, а мокрая холодная ночь бьется о стены и стонет в садах.
Даже тот аист с перебитым крылом, которой не мог улететь с другими и одиноко бродил по лугам, стал приходить теперь под стог Борыны, а то и во двор, где Витек, чтобы приманить его, заботливо подбрасывал ему еду.
Все чаще заходили теперь в деревню и странники разные: обыкновенные нищие, которые с вместительной сумой ходили от двери к двери под лай собак, и богомольцы, шедшие от свитых мест, - эти побывали и в Острой Браме, и в Ченстохове, и в Кальварии и охотно рассказывали долгими вечерами о том, что делается на свете и какие где свершались чудеса. Иногда среди них попадался кто-нибудь, кто сообщал по секрету, что идет из самой Святой Земли, кто повидал такие края, плыл через такие огромные моря, пережил столько приключений, рассказывал такие удивительные вещи, что восторженные слушатели просто диву давались. Многие даже не верили ему, но слушали жадно - ведь каждый рад узнать что-нибудь новое, а вечера были долгие, и до рассвета можно было успеть и выспаться как следует.
Осень была, поздняя осень!
Не слышно было в деревне ни песен, ни веселых криков, ни ауканья, ни птичьего гомона - ничего, только ветер завывал в соломенных стрехах, да дождь барабанил в окна, и с каждым днем все громче стучали на гумнах цепы.
Липы замирали так же, как окрестные поля, серые, обобранные, отдыхавшие в изнеможении, как голые деревья, жалкие, словно съежившиеся, медленно цепеневшие на долгую-долгую зиму.
Пришла осень, родная мать зимы.
Люди только тем и утешались, что еще нет ливней и дороги не очень размокли и, может быть, сухая погода простоит до ярмарки, на которую вся деревня собиралась, как на богомолье.
Ярмарка эта была в день Св. Кордулы, - самая большая в году и последняя перед Рождеством, потому-то к ней все так и готовились.
Уже за несколько дней до нее в каждой избе совещались, что везти на продажу, какой скот, зерно или мелкий приплод. К зиме нужно было прикупить немало и одежды, и посуды, и разных разностей для хозяйства, оттого и пошли в избах всякие нелады, ссоры да споры, - ведь ни у кого не было лишнего, а деньги нужны были дозарезу.
Как раз подходило время платить подати и общинные сборы, расплачиваться друг с другом: одним надо было отдать то, что взято в долг до нового урожая, другим - рассчитаться за год работниками. Столько всего накопилось, что даже те, у кого было по пятнадцати моргов, кряхтели и приходили к заключению, что как ни ломай голову, а надо продать на ярмарке лошадь или корову. А уж о тех, кто победнее, и говорить нечего.
Выводил такой хозяин коровенку из хлева, обтирал ей тряпкой бока, подсыпал на ночь клеверу или вареного ячменя с картошкой, чтобы она немного пополнела. Иные прихорашивали старых, совсем ослепших кляч, чтобы они хоть сколько-нибудь были похожими на лошадей, иные усердно колотили с утра до вечера зерно, чтобы приготовить побольше на продажу.
И у Борыны усиленно готовились к ярмарке. Старик с Кубой домолачивали пшеницу, Юзька и Ганка усердно откармливали свинью и гусей, отобранных для продажи. А так как каждый день можно было ожидать дождей, то Антек с Витеком возили из лесу хворост для печей, и листья, и сухой мох - часть свалили у избы, чтобы законопатить стены, а часть пошла для подстилки в хлева.
Эта спешная работа продолжалась накануне ярмарки до поздней ночи. И только тогда, когда мешки с пшеницей уже лежали на телеге, которую вкатили в ригу, и на завтра все было готово, в избе Борыны сели ужинать.
В печи весело пылал огонь, трещали еловые сучья. Все ели медленно и молча: так наработались, что было не до разговоров, И только после ужина, когда женщины убрали со стола, Борына, придвинувшись к печке, сказал:
- Выезжать придется на рассвете.
- Да уж не позднее! - отозвался Антек. Он смазывал упряжь, Куба строгал молотило для цепа, а Витек чистил на утро картошку и то и дело тыкал в бок Лапу, который лежал рядом и искал у себя блох.
Тихо было в горнице, лишь огонь шумел да трещали за печкой сверчки, а с другой половины доносился плеск воды и стук перемываемых горшков.
- Ну как, Куба, останешься служить и на будущий год? Куба опустил рубанок и, засмотревшись на огонь, молчал так долго, что Борына окликнул его вторично:
- Слышал, что я тебе сказал?
- Слышать-то слышал… да вот… смекаю… по правде сказать, худого и от вас ничего не видел… вот только… - Он замолчал с озабоченным видом.
- Юзя, подай-ка водки да закусить чего-нибудь, что же так толковать всухую, чай мы не евреи! - распорядился Борына и придвинул к печи лавку, на которой Юзя сейчас же поставила бутылку, положила кольцо колбасы и хлеб.
- Выпей, Куба, и скажи свое слово.
- Спасибо, хозяин… Остаться я бы остался, да вот…
- Прибавлю тебе немного.
- Прибавить надо бы, а то и тулуп уже с плеч ползет, и сапоги развалились, и кафтан тоже какой-нибудь купить надо. Ходишь, как нищий, даже в костел идти срам, разве только на паперти постоять, а к алтарю как пойдешь в такой одеже?
- А в воскресенье ты небось на это не посмотрел, полез туда, где первейшие люди стоят, - сурово заметил Борына.
- Оно, конечно, правда… - пробормотал сильно сконфуженный Куба, заливаясь темным румянцем.
- Ведь и ксендз учит, что надо старших почитать. Выпей, Куба да слушай, что я тебе скажу, и сам поймешь, что работник хозяину не ровня. Каждому свое место, Господь Бог каждому другое определил. Что тебе Господь определил, того и держись, на первое место не суйся и над другими возвыситься не старайся - это тяжелый грех. И сам ксендз тебе то же самое скажет - так оно должно быть, иначе на свете порядка не будет. Смекаешь, Куба?
- Чай, я не скотина, у меня ум есть, отчего не понять?
- Так смотри же, больше над другими не возносись.
- Э… я только к алтарю хотел поближе…
- Не беспокойся, Иисус из каждого угла молитву слышит. Для чего тебе соваться между первейших людей на деревне, коли все знают, кто ты такой.
- Понятно… был бы я хозяином, так и балдахин носил бы, и ксендза под руки водил, а в костеле сидел бы я на скамейке да молился по книжке… А если я работник, хоть и хозяйский сын, значит, стой в притворе либо, как собака, за дверью! - сказал Куба уныло.
- Так уж оно на свете заведено, и не тебе это менять.
- Не мне… правда, что не мне!
- Выпей еще и говори, сколько тебе прибавить.
Куба выпил еще и слегка захмелел, ему померещилось, что сидит он в корчме с Михалом, работником органиста, или с другим приятелем и они разговаривают между собой свободно, весело, как родной с родным. Он расстегнул кафтан, вытянул ноги, стукнул кулаком по лавке и крикнул:
- Если прибавит четыре бумажки и даст рубль задатку - тогда останусь.
- Видно, ты пьян или рехнулся! - воскликнул Борына. Но Куба был уже во власти своей давней мечты и не слышал слов хозяина. Его пришибленная душа распрямлялась, в нем росла гордость и такая уверенность в себе, словно он уже чувствовал себя хозяином.
- Прибавьте четыре бумажки и рубль задатку - тогда останусь, а нет, так наплевать, пойду на ярмарку и найду себе место хотя бы конюхом в имение. Все знают, что человек я работящий, всякую работу в поле и по хозяйству знаю так, что иному хозяину ко мне в пастухи идти да учиться… А нет, так птиц стрелять пойду и продавать ксендзу либо Янкелю…
- Ишь как разбрыкался, хромой черт! Куба! - крикнул Борына резко.
Куба замолчал, сразу очнулся от своих мечтаний, но задору не утратил и был так неуступчив, что Борына волей-неволей набавлял ему то полтинник, то злотый и в конце концов обещал на будущий год прибавить три рубля, а вместо задатка - две рубахи.
- Так ты вот какая птица! - удивлялся старик, запивая с Кубой сделку. Его злило, что надо отвалить столько денег, но раздумывать не приходилось, Куба стоил большего: парень такой работящий, что за двоих управляется, хозяйского добра не тронет, а о скотине заботится больше, чем о себе. Хоть и хромой и слабосильный, но в хозяйстве знает толк, на него можно положиться - все сделает как следует и за поденщиками присмотрит.
Потолковали еще немного, а когда расстались, Куба с порога совсем уже робко сказал:
- Ладно, согласен я на три рубля и две рубахи, только… только… не продавайте вы кобылу! При мне родилась… я ее своим тулупом укрывал, чтобы не замерзла… Не стерпеть мне того, что ее будет бить какая-нибудь сволочь городская. Не продавайте!.. Золото, а не кобыла… Послушная, как ребенок…
Такая лошадка, что иной человек перед ней - как есть собака. Не продавайте!
- И в мыслях у меня не было ее продавать!
- А в корчме говорили… Вот я и боялся…
- Ишь, опекуны нашлись, собачье племя! Всегда они больше хозяина знают!
Куба готов был от радости в ноги ему повалиться, но не посмел. Он надел шапку и торопливо вышел - пора было дожиться спать, завтра чуть свет ехать на ярмарку.
На другое утро, еще затемно, чуть не после вторых петухов, по дорогам и тропам, ведущим в Тымов, двинулись на ярмарку люди со всей округи.
Под утро прошел сильный дождь, но встало солнце, и погода немного прояснилась, хотя по небу бродили темные тучки, над низинами мокрой, серой холстиной висел туман, а на дорогах блестели лужи и кое-где в выбоинах грязь так и хлюпала под ногами.
Из Липец на ярмарку шли с самого раннего утра.
На тополевой дороге за костелом и дальше до самого леса тянулась длинная вереница телег - медленно, шаг за шагом, так как очень уж запружена была дорога. А по обочинам с обеих сторон даже в глазах рябило от красных юбок и белых кафтанов.
Казалось, вся деревня вышла на дорогу.
Шли мужики победнее, шли бабы, парни и девушки, и безземельные мужики, работавшие на чужой земле, и самая последняя голытьба - батраки-поденщики, потому что на этой в ярмарке обычно хозяева нанимали работников.
Кто шел покупать, кто - продавать, а кто и просто погулять на ярмарке.
Вели на веревке корову или теленка, гнали перед собой свинью с поросятами, которые повизгивали и бежали так, что приходилось их беспрестанно сгонять вместе и стеречь, чтобы они не попали под колеса. Кто трусил верхом на кляче, кто гнал остриженных баранов, а местами белели стада гусей с подвязанными крыльями, из-под бабьих передников выглядывали красные гребешки петухов. Да и телеги были порядком нагружены - там и сям из-под соломы высовывал рыло поросенок и так визжал, что гуси начинали испуганно гоготать, а им вторили лаем собаки, которые шли вместе с хозяевами за телегами. Как ни широка была дорога, а всем на ней трудно было поместиться, и некоторые сходили в поле и шли бороздами.
Когда на дворе было уже совсем светло и небо так прояснилось, что солнце могло вот-вот выглянуть, вышел и Борына из хаты. Ганка и Юзя еще раньше, до рассвета, погнали свинью и откормленного борова, а Антек повез десять мешков пшеницы и полкорца красного клевера. Дома оставались только Куба, Витек и Ягустинка, которую позвали стряпать обед и присмотреть за коровами.
Витек ушел за хлев и ревел там: ему тоже хотелось на ярмарку.