Гоголь - Игорь Золотусский 19 стр.


И всё же любви, мгновенью истинного чувства, Гоголь отдаёт предпочтение в истории. Перед ним меркнут и бури, и битвы, и великие исторические события. История, взятая сама по себе, ничего не стоит в сравнении со стоном Афанасия Ивановича на могиле Пульхерии Ивановны, с поцелуем, который сливает уста Андрия и прекрасной полячки. Тут прекращается течение её и настаёт тот миг, который стирает ощущение времени и вообще выпадает из цепи закона и логики. Он над логикой, над историей, над сцеплением причин и следствий и, естественно, над теорией. Событие истории может лишь помочь личности выявиться, проявиться, если же личность страдает, то и "великое событие" уже не великое.

То мгновение любви (а в историческом исчислении оно именно мгновение), которое Гоголь запечатлел в повести о малороссийских Филемоне и Бавкиде, выше и значительней любого мирового переворота или катаклизма.

И пусть Гоголь называет эту любовь "привычкой". Она в тысячу раз выше романтической "страсти", высмеянной им в той же повести. Такая страсть ничего не стоит, ибо она недолготерпелива, она корыстна – в такой страсти человек любит себя и своё чувство, а не другого человека. Пульхерия Ивановна, умирая, думает не о своей жизни, а о том, кого она оставляет на земле. В свою очередь, Афанасий Иванович идёт за ней, как только раздаётся её призыв, он откликается, отзывается, не страшась того, что этот отклик означает его смерть. Жизнь не нужна ему, раз нет той, которую он любил и которая любила его.

Отзыв Пушкина по прочтении этой повести был краток: "идиллия, заставляющая нас смеяться сквозь слёзы грусти и умиления".

В "Миргороде" и "Арабесках" Гоголь нашёл себя как поэт. Перейдя в прозу, он остался поэтом. "Миргород" имел подзаголовок: "Повести, служащие продолжением "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Но они лишь по материалу были их продолжением. В продолжении уже заключалось иное начало; переходя из мира сказки в мир реальности, Гоголь соединял оба эти мира, воссоединял их в своём воображении и пытался помирить. Он наводил мосты над бездной, над пропастью, пролегающей в душе самого человека.

"Старосветские помещики" стали торжеством согласия и примирения, торжеством меры и равновесия между реальным и идеальным, прозаическим и поэтическим, быстропроходящим и вечным. Кажется, весь человек был объят Гоголем на мгновение в этой поэме – поэме о бессмертии чувства.

3

Что же писала критика? Она хвалила "Миргород" и ругала "Арабески". В "Миргороде" Гоголь, по её мнению, оставался Пасичником, в "Арабесках" он замахнулся бог знает на что, его учёные статьи, помещённые в соседстве с повестями, вызывали улыбку. "Библиотека для чтения" сравнивала его с Гёте, который тоже дорожил каждым своим клочком и завещал его потомству. "Автор пишет обо всём в свете… об Истории, Географии, Музыке, Живописи, Скульптуре, Архитектуре… и предлагает переписки собачек". "Быть может, это арабески, – заключал журнал Сенковского, – но это не литература".

Гоголя похвалили за "сказки" ("Бульбу" и "Вия") и советовали и впредь "легко и приятно" рассказывать "шуточные истории". Последнее относилось к "Старосветским помещикам".

"Но какая цель этих сцен, – писала "Пчела", имея в виду повести "Арабесок", – не возбуждающих в душе читателя ничего, кроме жалости и отвращения? Зачем же показывать нам эти рубища, эти грязные лохмотья, как бы ни были они искусно представлены? Зачем рисовать неприятную картину заднего двора жизни и человечества без всякой видимой цели?"

Даже "Московский наблюдатель" хвалил Гоголя только за простодушие смеха и "беспрерывный хохот", за мастерство "щекотать других". Вот что писал автор статьи С. П. Шевырев: "До сих пор за этим смехом он водил нас или в Миргород, или в лавку жестяных дел мастера Шиллера, или в сумасшедший дом. Мы охотно за ним следовали всюду, потому что везде и над всем приятно посмеяться".

И все упорно тянули Гоголя в Малороссию, на малороссийский материал, убеждая его, что тот – его призвание. Даже в обращении к петербургским темам, к образам немцев в Петербурге Шевырев увидел влияние Тика и Гофмана, влияние немецкое. Он восхищался Бульбою (что, кстати сказать, делали и "Пчела", и "Библиотека для чтения") и называл "Старосветских помещиков" яркими портретами во вкусе Теньера, снятыми верно с малороссийской жизни. Да, Бульбу хвалили все (малороссийский колорит! Яркость характеров! Эпос!), но никто не видел эпоса в любви Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, грустного эпоса в жизни Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, великой художественной "идеи" "Портрета" или "Невского проспекта", великого обобщения в лице поручика Пирогова или сумасшедшего столоначальника Поприщина. "Гений" Поприщина никем не был замечен. "В клочках из записок сумасшедшего есть также много остроумного, забавного, смешного и жалкого. Быт и характер некоторых петербургских чиновников схвачен и набросан живо и оригинально", – писала "Пчела".

Лишь один голос – голос из Москвы – отозвался пониманием. Белинский в статье "О русской повести и повестях г. Гоголя", явившейся в "Телескопе", увидел в смехе Гоголя грустную сторону. Анненков вспоминал, как счастлив был Гоголь, прочитав ту статью.

Рассматривая Гоголя как итог движения русской прозы начала столетия, Белинский ставил его наравне с Пушкиным, объявляя, что теперь именно Гоголь делается "главою поэтов". Пушкинский период в русской литературе сменялся гоголевским.

Можно было говорить о юном таланте и молодом даровании, обещавшем успехи, когда речь шла о "Вечерах" (хотя и там уже чувствовался зрелый гений), но новая проза Гоголя окончательно ставила его рядом с Пушкиным. Белинский не преувеличивал. Пушкинский мир как бы отходил в прошлое, скрывался в туманной дали, напоминая о себе чудесными звуками угасающих пушкинских песен, дисгармонический мир Гоголя заступал его место.

Гоголевский талант был выделен в статье Белинского крупно и не только на фоне русской, но и мировой литературы. Малороссийский Поль де Кок и сочинитель забавных историй во вкусе Теньера превращался под пером Белинского в великого трагикомического писателя, достойного Гёте и Шекспира. Поручик Пирогов, в котором, как писал Белинский, заключена целая нация, стоил Шейлока и Фауста, а "Записки сумасшедшего" заключали в себе "бездну философии". "Что такое почти каждая из его повестей? – писал критик "Телескопа". – Смешная комедия, которая начинается глупостями, продолжается глупостями и оканчивается слезами, и которая, наконец, называется жизнию".

Комедия жизни – вот тема Гоголя, провозглашал Белинский. Не бездумный и забавный смех, а комическое самой жизни, её грустной оборотной стороны, заключённой в краткости отпущенного нам срока и краткости человеческих чувств. "О бедное человечество! жалкая жизнь! – писал Белинский. – И однако ж вам всё-таки жаль Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны! вы плачете о них (выделено Белинским. – И. З.), о них, которые только пили и ели и потом умерли!"

"Только пили и ели и потом умерли…" Сколько в этом иронии и сострадания одновременно! "…этот уродливый гротеск, – писал он о записках Поприщина, – эта странная, прихотливая грёза художника, эта добродушная насмешка над жизнию и человеком… эта… история болезни (выделено Белинским. – И. З.)… удивительная по своей истине и глубокости, достойная кисти Шекспира: вы ещё смеётесь над простаком, но уже ваш смех растворён горечью; это смех над сумасшедшим, которого бред и смешит и возбуждает сострадание".

Миф о творце "смешных историй", приятных анекдотцев и побасенок был развеян. Гоголь был поэт жизни, а не комик. Ему не давали советов, куда направить свой смех. Сам смех в его творениях был признан полноценным, ибо получал имя поэзии. "О, эти картины, эти черты, – писал критик о "Старосветских помещиках", – суть… драгоценные перлы поэзии, в сравнении с которыми все прекрасные фразы наших доморощенных Бальзаков настоящий горох!"

Гоголь мог торжествовать. Та минута, о которой он мечтал, явление которой лелеял ещё в Нежине, наступила. Наконец он мог взять книжку журнала и бросить её тем, кто называл его пустым мечтателем. Нате, читайте! Не верили? Теперь уверьтесь! И не самые похвалы были приятны ему (в те годы и Кукольника сравнивали с Гёте), а существо похвал. Не знал и не гадал Гоголь, посылая экземпляр своей книжки для передачи в Москву Надеждину, что именно в его журнале появится такая статья. Он скорее мог рассчитывать на критиков "Московского наблюдателя". Он их недвусмысленно просил "изъявить" своё "мнение" где-нибудь в печати. Но, как всегда бывает, мнение это пришло с иной стороны. "Комическое одушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти" – вот что сказал Белинский о природе его смеха. Лучше нельзя было сказать. Слова эти не только защищали смех Гоголя и объясняли смех Гоголя, но и как бы поднимали завесу над смыслом его следующего весёлого творения – комедии "Ревизор".

Глава вторая."Русской чисто анекдот"

Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия!

Гоголь – М. П. Погодину, декабрь 1835 года

Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины – и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия.

Гоголь – М. С. Щепкину, апрель 1836 года

1

1835‑й удался на славу! Столько о Гоголе ещё не говорили и не писали, столького он ещё никогда не печатал, и так ему ещё не жилось и не писалось. "Ей-богу, – пишет Гоголь Максимовичу, – мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем… глядеть на жизнь как на трын-траву, как всегда глядел козак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дёрнуть в одной рубашке по всей комнате тропака? Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая весёлость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина… Жажду, жажду весны, – заканчивает он своё письмо. – Чувствуешь ли ты своё счастие? знаешь ли ты его? Ты свидетель её рождения, впиваешь её, дышишь ею, и после этого ты ещё смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу… Да дай мне её одну, одну – и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере, на всё продолжение её, ни даже любовницы, что, казалось бы, потребнее всего весною…"

Гоголевское торжество увенчивается новой поездкой на родину. Вырабатывается уже какая-то закономерность в этих посещениях Васильевки. Он едет туда только с удачею, он является собственной персоною, пустив вперёд себя свои книги и славу, печатные отзывы газет, брань и похвалы.

Так и в этот раз. Он въезжает в пределы родной Полтавщины автором "Миргорода", человеком, которого местные обыватели побаиваются, как ревизора или генерал-губернатора. Кто знает, какая тайная дана ему власть и какое задание из Петербурга: может быть, осмотреть губернию и уезд и потом описать всё это? Он уже описал Миргород, и ему позволили. Теперь опишет весь уезд. Сегодня тронул безымянных Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича и городской суд, а завтра доберётся и до "личностей".

Рассказывают, что в этот приезд на родину Гоголь пожал весь букет российского успеха. Его боялись принимать дома, считая, что он если и не подослан, то, во всяком случае, облечён правами всё замечать и вносить в свои записные книжки. Он был уже не сын Марии Ивановны и Василия Афанасьевича, не скромный коллежский асессор, а некое доверенное Лицо, которому сам государь разрешает так описывать своих соотечественников.

В свободном смехе Гоголя для земляков его заключалась какая-то тайна, какие-то непонятные и пугающие их привилегии, которые простому смертному не могли быть даны. Заглянет невзначай в дом, всё осмотрит, увидит, ничего не скажет, а потом в комедию вставит, и отвечай тогда перед всем светом!

Мария Ивановна к тому времени уже считала Никошу "гением" и прямо писала ему об этом. Гоголь вынужден был её урезонивать, прося "никогда не называть" его "таким образом, а тем более ещё в разговоре с кем-нибудь". Но почти те же слова он услышал, проезжая через Москву, где его почитатели устроили ему чуть ли не овацию.

В тот раз он коротко и уже на всю жизнь сошёлся с Аксаковыми – милым семейством московских бар, близких к литературе. Глава его, Сергей Тимофеевич Аксаков, в молодости был секретарём Державина, потом служил в Межевом институте, был цензором, покровительствовал Белинскому. Его сыновья Константин и Иван стали известными литераторами. Здесь познакомился Гоголь и с адъюнктом университета и поэтом С. П. Шевыревым, и с братьями Иваном Васильевичем и Петром Васильевичем Киреевскими. Иван Киреевский издавал в 1832 году журнал "Европеец", Пётр собирал народные песни.

Мгновенно оценил Гоголь гостеприимство Москвы, радушие Москвы, незлобивость Москвы. Здесь готовы были любить за один талант, не признавая чинов и званий, петербургского чванства, разделения на классы, петербургской холодности. Пожалуй, один Шевырев показался ему суховатым (он несколько лет прожил в Европе, был знаком с Гёте и гордился этим), остальные же – особенно Константин Аксаков, Киреевские, Михайло Семёнович Щепкин – распахнули перед ним двери своих домов.

Тут же перешёл он с ними на "ты" и уже не оставлял этого тона, как бы ни менялся он к Москве и как бы ни менялась к нему Москва.

"Мы с Константином, – вспоминал С. Т. Аксаков, – моя семья и все люди, способные чувствовать искусство, были в полном восторге от Гоголя. Надобно сказать правду, что, кроме присяжных любителей литературы во всех слоях общества, молодые люди лучше и скорее оценили Гоголя. Московские студенты все пришли от него в восхищение и первые распространили в Москве громкую молву о новом великом таланте". И хотя Гоголь был в Москве на пути домой недолго, молва эта не могла не достичь его ушей, он, что называется, увидел её воочию. Когда он вошёл в ложу Аксаковых в Большом театре, "в одну минуту несколько трубок и биноклей обратились на нашу ложу, и слова "Гоголь, Гоголь" разнеслись по креслам".

Всё это подмывало его несколько потешиться своим положением и (вспомнив унижения на почтовых станциях в 1832 году) некоторым образом припугнуть своих обидчиков. Заехав по дороге в Киев к Максимовичу, Гоголь держал далее путь с Пащенко и Данилевским. "Здесь была разыграна оригинальная репетиция "Ревизора", – пишет В. Шенрок, – которым тогда Гоголь был усиленно занят. Гоголь хотел основательно изучить впечатление, которое произведёт на станционных смотрителей его ревизия с мнимым инкогнито. Для этой цели он просил Пащенко выезжать вперёд и распространять везде, что следом за ним едет ревизор, тщательно скрывающий настоящую цель своей поездки. Пащенко выехал несколькими часами раньте и устраивал так, что на станциях все были уже подготовлены к приезду и к встрече мнимого ревизора. Благодаря этому маневру, замечательно счастливо удавшемуся, все три катили с необыкновенной быстротой, тогда как в другие разы им нередко приходилось по несколько часов дожидаться лошадей. Когда Гоголь с Данилевским появлялись на станциях, их принимали всюду с необычайной любезностью и предупредительностью. В подорожной Гоголя значилось: адъюнкт-профессор, что принималось обыкновенно сбитыми с толку смотрителями чуть ли не за адъютанта Его Императорского Величества. Гоголь держал себя, конечно, как частный человек, но как будто из простого любопытства спрашивал: "Покажите, пожалуйста, если можно, какие здесь лошади, я бы хотел Посмотреть их" и проч. Так ехали они до Харькова".

История литературы приписывает сюжет "Ревизора" Пушкину. Как вспоминал П. В. Анненков, Пушкин жаловался близким: "С этим малороссом надо быть осторожнее, он обирает меня так, что и кричать нельзя". Существует письмо Гоголя к Пушкину от 7 октября 1835 года, в котором тот прямо просит сюжет комедии: "Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или не смешной, но русской чисто анекдот. Рука дрожит написать… комедию". Ответного письма или хотя бы записки Пушкина на это послание не сохранилось. Пушкин был в Михайловском и вскоре вернулся в Петербург. Он мог передать сюжет устно. Гоголь в "Авторской исповеди", написанной десять с лишним лет спустя, утверждал, что "Ревизор" подсказан Пушкиным. Но Гоголь был мастер сочинять. Например, историю появления "Современника" на свет он приписывал отчасти себе. "Грех лежит на моей душе, – писал он Плетнёву, – я умолил ею. Я обещался быть верным сотрудником… Моя настойчивая речь и обещанье действовать его убедили".

Конечно, Пушкин мог вспомнить анекдот, записанный у него в дневнике, где речь идёт о некоем Криспине, который приезжает в губернию на ярмарку и которого принимают за важное лицо. Такой случай был со Свиньиным, и тот сам рассказал о нём Пушкину. Да и сам Пушкин попал однажды в подобную историю, когда во время путешествия в Нижний Новгород и Оренбург его приняли за человека, присланною ревизовать губернию.

Но к тому времени, когда Пушкин мог предложить этот сюжет Гоголю, существовала уже и комедия Квитки "Приезжий из столицы", где была обыграна точно такая же история. А в 1834 году в "Библиотеке для чтения", которую, как показывают факты, усердно читал Гоголь, появилась повесть А. Вельтмана "Провинциальные актёры", где опять-таки всё напоминало тот же сюжет. Актёр Зарецкий, не успевши переодеться в обычное платье, прибывает в уездный город в костюме генерала Лафайета. Будучи сильно пьян, он вываливается из брички на окраине города, и подобравшие его люди принимают его за настоящего генерала. К тому времени в городе ждут генерал-губернатора. Решив, что это он и есть, чиновники и обыватели приходят в ужас.

Назад Дальше