Гоголь - Игорь Золотусский 9 стр.


Но честолюбивые мечты влекли его прочь. Бабушка тоже провожала его, и Никоша чувствовал, что больше не увидит её, не увидит её морщин, добрых глаз, не услышит ласково-певучего голоса, не посидит в её комнатке, где ему всегда бывало хорошо. Старенькая бабушка, полуслепой дедушка, отец матери, бедный и весь в долгах, всё ещё занимающийся тяжбою со своим дальним родственником, жена его, другая бабушка, которая тоже не помощница Марии Ивановне, – вот кто оставался дома. На мать он тоже не надеялся, ибо мать всегда была фантазёрка, она всегда жила за спиной отца и не умела и не могла вести мужские дела. На кого же была надежда? На сестёр? Но старшая Мария только что окончила пансион и готовилась к замужеству, младшие были ещё слишком малы. Уезжая, он написал письма дядюшкам – Павлу Петровичу и Петру Петровичу. Но и на дядюшек было мало надежды. Один из них собирался служить в военной службе, другой – в гражданской, и вести хозяйство вдовы им было не с руки. Да и сладит ли маменька с дядьями, поладит ли с приказчиком, с управляющим, с Андреем Андреевичем, несмотря на благоговение и уважение к нему? "Благодетель" был слишком дряхл, чтоб можно было рассчитывать на него. Андрей Андреевич сам собирался на долгое время в Петербург, лишь отчим Данилевского Черныш, живущий поблизости, в Толстом, мог помочь матери, но Васильевна была для него чужим имением, а кто сердцем отдаётся чужому?

Одним словом, дом оставался в расстройстве, и он, старший и единственный мужчина в доме, покидал его – покидал, может быть, навсегда.

А лошади мчали их к Царскому. Уже светало. Занимался ранний зимний день, когда сани с кибиткой съехали на дорогу, ведущую мимо царскосельских парков, вот уже и затемнённый Екатерининский дворец показался слева и так же быстро мелькнул, как видение за решёткой ограды, вот пронеслась над ними арка, соединяющая дворец с лицеем, и дворец и лицей остались позади, дорога свернула вправо и понеслась мимо забитых дач, засыпанных снегом аллей, прудов и каких-то избёнок и вынесла их к Египетским воротам, где в последний раз поднялась над ними полосатая жердь шлагбаума, и тройка вымахнула на простор равнины, уже совсем тёмно-белой, белой от сплошного снега и едва подсвеченной вдали редкими огоньками на возвышении – огоньками Пулкова, с которого, наверное, уже виден был лежащий на этой плоскости овеянный морозным маревом Санкт-Петербург.

К первой петербургской заставе подъехали поздно вечером. Лошади остановились, повторилась церемония проверки подорожных и "видов", и вот уже под копытами застучали камни деревянной мостовой, а по сторонам пошли ветхие домишки, слабо освещённые жёлтым светом, замелькали тусклые вывески и редкие фонари, подслеповато мигающие оплывшим сальным огнём. У заставы Гоголь и Данилевский, совсем окоченевшие, выскочили из саней размяться. На столбе при неясном свете фонаря они прочли объявления о сдаче квартиры. Ямщик посоветовал выбрать подешевле: такие сдаются обычно в Коломне, возле Сенной, по берегу Фонтанки за Семёновским мостом или на Гороховой. Гороховая – недалеко от Невского, от рынка, от магазинов и лавок, от служебных мест, и вместе с тем это не Невский, где за квартиры дерут втридорога, где живут только богачи, или шулера, или иностранные посланники. Остановились на Гороховой: объявление о том, что сдаются комнаты в доме купца Галыбина, проживающего у Семёновского моста, висело рядом с другими. Тройка двинулась в глубь города.

2

Надежда на следующий же день выскочить, пройтись по великолепному Невскому, увидеть город и себя показать не оправдалась: жесточайший насморк одолел его, заставил сидеть дома. Закутавшись во все тёплые вещи, которые удалось захватить с собой, сидел провинциал-студент в полутёмной квартире, выходящей во двор, в одной из двух тесных комнаток, которые сдал им без особой охоты приказчик хозяина, разглядев их хорошенько при свете свечи и решив, что от студентов будет мало проку. Надо было идти в городскую управу сдавать "виды", надо было записать на жительство Якима, который приехал с ним, и Гоголь поручил всё это Данилевскому, который, спокойно проспав ночь, встал утром как огурчик, одёрнулся, подфрантился и выкатился на улицу – только его и видели.

Гоголь же остался один на один с грязно одетой хозяйкой, ведавшей комнатами, с Якимом, который не знал, в какую сторону идти, чтоб купить пропитание для барина, я с видом из окна, в которое смотрела противоположная стена того же дома, окрашенная в фиолетово-синий цвет. Этот цвет ещё более удручал его, привыкшего к ярким цветам Малороссии, к высокому небу, к воздуху простора. Здесь небо лежало на крышах, изредка из него сыпался снег – мокрый, редкий, какой-то чахоточно-блёклый, не закрывая собой унылый булыжник во дворе, поленницу дров, мусорные кучи и фигурки людей, пробегавших время от времени по своим делам. Из кухни по соседству тянуло какой-то прогорклой вонью, что-то шипело и трещало на огне, варилась какая-то еда, от запаха которой тошнило, и шаркала стоптанными башмаками баба, суетился Яким, не зная, что делать.

Первый выход из квартиры тоже был безрадостен. Гороховая поразила его своей узостью (тогда ночью он не рассмотрел её) – она была похожа на коридор между сплошных домов, которые без дворов, без переходов лепились друг к другу и казались одною стеной, упирающейся вдали в шпиль Адмиралтейства. В этом узком каменном горле всё кишело и гремело голосами, движением, шумом людского круговорота и спешки.

Гороховую в то время называли Невским проспектом народа. Тут жила даже не публика, а население, что-то среднее между публикой и чистым "народом" – бедные и среднего достатка чиновники, начинающие студенты, торговцы, ремесленники, купцы, мещане – одним словом, нарождавшееся в России третье сословие, ещё не имевшее своих прав, ещё подтягивающееся к дворянству.

Тут помещались конторы, где объявлялись аукционы, производились торги разорившихся имений, раздавались винные откупа. Вблизи был Сенной рынок, где на невысоких скамьях красовались небогатые дары северной Пальмиры – от подержанной одежды до мороженой корюшки и ряпушки, картофелин и репы, которые продавались поштучно (что страшно поразило привыкшего к малороссийскому изобилию Гоголя), где толкались самодеятельные живописцы, картёжные игроки, военные, слуги, подымавшиеся раньше своих господ, чухонцы и чухонки с молоком, овощами, барышники, торгующие и продающие лошадей и скот, предсказатели будущего, фокусники и разный другой сброд.

Он, конечно, сразу бросился напомаживаться и одеваться, покупать перчатки и сапоги, и непременно у лучших портных и сапожников, и просадил уйму денег, о чём должен был с виноватым видом докладывать маменьке, прося вспомоществования и туманно обещая вознаградить её за расходы. Первые дни уныния сменились азартом блеснуть, взять своё, притвориться петербургским франтом, перед которым сами собой раскроются двери департаментов и редакций, и он меняет воротник на шинели, ездит на извозчиках, покупает дорогие билеты в театр. Более того, он упрашивает Данилевского съехать с этого шумного места, из этой дыры, которая не удовлетворяет его, и найти место поприличнее, которое соответствовал бы и их положению, и их будущему.

Они съезжают с квартиры на Гороховой и поселяются в доме аптекаря Трута на Екатерининском канале. Это тоже не бог весть что, это тоже вблизи Сенной площади и тёмных закоулков канала, но отсюда рукой подать до Адмиралтейства, до Морских улиц, то есть до самого аристократического района, куда по-прежнему влечёт молодого честолюбца. Данилевский устроен, он нет. Его товарищ не претендует на многое, он избрал военное поприще, поступив в школу гвардейских подпрапорщиков, а Гоголь всё выбирает, он не хочет даже тревожить высоких особ, к коим рекомендован Дмитрием Прокофьевичем, и рассчитывает на помощь Андрея Андреевича, который уже приехал в столицу и дал ему взаймы первую сотню рублей.

В конце концов, зачем думать о будущем, когда жизнь хороша! Хорошо бродить по улицам, толкаться среди народа, заглядывать в витрины магазинов, лакомиться пирожными в кондитерских (кондитеры – почти все французы и приготавливают пирожные изумительно вкусно), почитывать "Пчёлку" и глазеть на публику, которая не убывает на столичных улицах. Петербургский день короток, но, сколько всего можно увидеть, пересмотреть, узнать, понять, впитать! И Гоголь гуляет по городу, читает надписи над мостами, вывески, торгуется с приказчиками, вовсе не собираясь у них ничего покупать.

Он доходит до дальних линий Васильевского острова и Петербургской стороны, до тех глухих мест, где дощатые тротуары уводят в бескрайность финских болот, и где фонари уже почти не горят и не слышно колотушки сторожа или окрика будочника, и где жизнь, кажется, засыпает и её вовсе нет, где за полуосвещёнными окнами совершается неведомо-тихое существование, и где живут уже, кажется, не люди, а тени. Он толкается и среди посетителей Кунсткамеры, и в залах Академии художеств, где выставлены прекрасные картины и образцы скульптуры, и в гавани, где слышится разноязыкая речь и пахнет смоляными канатами, пряностями, табаком, перцем и ванилью, привозимой из дальних стран. Он тратит последние ассигнации на то, чтобы посмотреть "Гамлета" и "Дон-Карлоса" в театре, купить газету, насладиться языком объявлений и разносных критических статей, которыми особенно отличаются Греч и Булгарин.

"Северная пчела" сообщает о грабежах и самоубийствах, о пойманных преступниках и бродягах, об убытках от пожаров и наводнений, о выходе альманаха "Северные цветы", издающегося бароном Дельвигом, где напечатана IV глава из исторического романа А. С. Пушкина. "В этом отрывке, – пишет "Пчела", – описан обед у русского вельможи времён Петра Великого и внезапное появление государя в его доме. Картина мастерски нарисованная, характеры резко обозначены. Пушкин и в прозе – Пушкин".

Пушкин здесь, он пишет, он издаёт свои сочинения – и мысль Гоголя тянется к нему, он ободряет себя и боится сознаться в том, что непременно пойдёт к Пушкину.

Но визит откладывается. Всё ещё боязно, да и с чем идти? Правда, на дне чемодана лежит по-прежнему набело переписанный "Ганц", но он всё ещё не уверен в нём. Раскрывая "Пчелу", он каждый раз надеется встретить там вновь имя Пушкина и встречает его, и желание его подогревается, перемежаясь со страхом.

Вечером он выходил на Невский, чтоб прогуляться и забыть об ожидающей его каморке на канале, о неосуществлённых мечтах и уплывающих денежках Андрея Андреевича, о нетронутой рукописи на дне чемодана. Данилевский уже переоделся в военное, съехал с квартиры и поселился вместе с будущими друзьями-офицерами, и Гоголь теперь был один, тоска вновь начала наваливаться на него. Он ещё не знал, что эти два месяца, которые он прошатался без дела, уже откладывались в его сознании будущим богатством, будущими страницами повестей, – он стихийно жил, не думая об этом, хотя глаз его работал, воображение насыщалось, а ухо улавливало слова и интонации обитателей близлежащих домов.

Настал час, когда надо было испытать себя в главном – в сочинительстве, снести рукопись к издателю. Возможно, Гоголь дописывал и дорабатывал "Ганца Кюхельгартена" в Петербурге, но явных следов этой доработки мы не видим в поэме, ни одного петербургского мотива не слышно в ней, это поэма, созданная юношей, не знающим жизни в большом городе, не переварившим его впечатлений, не освоившимся в нём. Тем не менее уже 22 февраля поступает цензурное разрешение на двенадцатый номер "Сына отечества", в котором печатается стихотворение Гоголя "Италия". Стихотворение было опубликовано без подписи в журнале Булгарина. Он сделал пробу – отнёс всесильному Фаддею Венедиктовичу отрывок, а не всю поэму, желая этим безымянным шагом испытать судьбу. Испытание удалось – стихотворение тиснули.

После смерти Гоголя Булгарин станет уверять русскую публику, что это он вывел будущего автора "Вечеров" в люди. "Один петербургский журналист, – как называет себя Булгарин, – милостиво отнёсся к начинающему дарованию и не только напечатал его, но и устроил на работу…" За это, как уверял Булгарин, юный автор сложил в его честь благодарственные стишки. Впрочем, ни этих стишков, ни письма Гоголя, будто бы обращённого к нему с изъявлениями благодарности, Фаддей Венедиктович так и не опубликовал.

Стихотворение не заметили, оно затерялось среди других материалов журнала, к тому же имя автора не было обозначено, но Гоголь, ободрённый, пишет матери, что "желает вздёрнуть таинственный покров".

3

Но прежде чем сделать это, он отправляется к Пушкину. Пушкин жил в Демутовом трактире на Мойке.

Когда Гоголь, впервые приехавший в Петербург, поспешил навестить Пушкина, он у самых дверей его комнаты до того оробел, что "убежал" в кондитерскую и выпил там "для храбрости" рюмку ликёру. Снова явившись и узнав от слуги, что Пушкин "почивает", Гоголь с участием спросил: "Верно, всю ночь работал?" – "Как же, работал, – отвечал слуга, – в картишки играл".

Юному сочинителю пришлось ретироваться.

С первой версты, которую проделала тройка, везущая Гоголя в Петербург, началось его движение к Пушкину, ожидание встречи с ним, которая не могла не состояться. Пушкин, дожигающий остатки холостой жизни в Москве и Петербурге, Пушкин, ещё не обременённый женитьбой и домом, только что сочинивший "Полтаву" и находящийся на взлёте жизни, не подозревал о существовании Гоголя.

Гоголь всё знал про Пушкина. Он знал о нём не как о частном человеке (хотя сплетни и россказни о жизни поэта долетали и до Нежина), а о Пушкине как о поэте, о гении, о единственном авторитете, указующем и освещающем его путь, о великом чуде искусства, к которому с рождения тянулась гоголевская душа. Пушкин был воплощением искусства, его необъятности и совершенства, его власти над людьми, его музыки, которую тоже слышала душа мальчика из Васильевки. Не было для Гоголя уже в те годы ничего выше Пушкина и прекраснее Пушкина, ибо все остальные образцы были в книгах или далеко за морями. Пушкин жил в России, он творил у неё на глазах, он был солнцем, освещавшим эту скупую на солнце страну. И Петербург имел для Гоголя смысл лишь потому, что там был Пушкин. Не юстиция, не служба отечеству, а поэзия в лице Пушкина, в лице его прекрасных творений, чудо создания которых он не мог себе объяснить, – вот что влекло его в этот город, в эту дальнюю от его юга сторону, на берега Невы.

Поэтому он так боялся прямой встречи со своём кумиром, встречи обыкновенной, житейской, в которой перед ним предстанет просто человек Пушкин, сочинитель Пушкин, обитатель такого-то нумера в таком-то доме Пушкин. Он и хотел и не хотел видеть его, но порыв был так велик, что он решился. Я верю, что в один из февральских вечеров он всё-таки отправился на Мойку, 40 и получил афронт, так и не повидав Пушкина.

С чем же шёл Гоголь к Пушкину?

Ему нечего было показывать Пушкину, кроме "Ганца Кюхельгартена". Итак, он шёл с "Ганцем", написанным под влиянием Пушкина, в подражание ему и многим другим из тех, кого прочитал юный автор в Нежине. Счастье Гоголя, что он не попал Пушкину под горячую руку, ибо тот вряд ли поощрил бы его писание. Судьба, видимо, не хотела этой преждевременной встречи и отсрочила её.

…Ему пришлось "съёжиться", "приняться за ум, за вымысел", чтоб "добыть этих проклятых подлых денег". Он всё ещё имел надежды на напечатание поэмы, но одновременно память рисовала ему иные картины, а ум вылавливал в мутной воде петербургских интересов "спрос на всё малороссийское".

Тогда-то и была извлечена со дна чемодана "Книга Всякой всячины", сочинено срочное письмо маменьке, где он давал ей инструкцию о присылке описания нравов и обычаев малороссиян, "платья, носимого до времён гетманских", свадьбы, колядок, празднования Ивана Купалы, предания о русалках. "Если есть, кроме того, какие-либо ду́хи или домовые, то о них поподробнее с их названиями и делами; множество носится между простым народом поверий, страшных сказаний, преданий, разных анекдотов… Всё это будет для меня чрезвычайно занимательно. На этот случай, и чтобы вам не было тягостно, великодушная, добрая моя маминька, советую иметь корреспондентов в разных местах нашего повета".

Воля Гоголя проснулась. Он организует не только маменьку и домашних, но и приводит в действие всю машину малороссийских связей, чтоб получить нужный ему материал. Он просит прислать комедии отца, чтоб пристроить их на здешней сцене, он берётся за переводы для издателя "Отечественных записок" П. П. Свиньина и, зная интерес этого человека к экзотике, предлагает ему свои услуги по Малороссии.

23 марта 1829 года "Северная пчела" сообщила в разделе "Внутренние известия": "26 числа прошедшего февраля месяца скончался, Полтавской губернии Миргородского уезда в селе Кибинцах, Действительный тайный советник и разных орденов кавалер Дм. Прок. Трощинский, на 76 году от рождения. Его должно причислить к знаменитым мужам отечества нашего… весьма много бедных семейств, вдов и сирот оплакивают в нём своего благодетеля". Автор заметки, разумеется, не знал, что среди этих семейств, вдов и сирот на первом месте стоит семейство Гоголя.

"Благодетель" умер, и надо было надеяться на свои силы. Теперь взоры маменьки и всей Васильевки обращались к нему, Гоголю, к его планам завоевания Петербурга, которые по истечении четырёх месяцев так и не продвинулись ни на вершок.

А он всё менял квартиры. Он как бы подвигался всё ближе и ближе к Невскому, на котором мечтал снять комнату ещё в Нежине и который всё так же был недоступен для него, как и по прибытии в столицу. Из дома Трута он перебрался в дом Иохима на Мещанской улице – дом, похожий на Ноев ковчег, в котором ютилось каждой твари по паре. Дом этот фасадом был обращён в начало Столярного переулка и с фасада смотрелся хорошо – высокие окна, широкая лестница ведёт в бельэтаж, но стоило зайти к нему с тылу, со двора, как обнаруживалось, что стены утыканы маленькими оконцами, что этажей в доме не два, а четыре, и ведут на них узкие каменные ступеньки. "Дом, в котором обретаюсь я, – писал Гоголь матери, – содержит в себе 2‑х портных, одну маршанд де мод, сапожника, чулочного фабриканта, склеивающего битую посуду, дегатировщика и красильщика, кондитерскую, мелочную лавку, магазин сбережения зимнего платья, табачную лавку, и наконец привилегированную повивальную бабку".

Живя здесь, он начинает набрасывать неопределённые отрывки из жизни малороссиян, сценки, напоминающие пьесы его отца, пересказы слышанных им в детстве историй. Что-то смутное вырисовывается из этих его, казалось бы, бесполезных трудов, что-то мерещится в их – пока никому не нужных – замыслах; но что? Он и сам не знает. Стихийно отбрасывает его память в тёплые края его родины, под небо Полтавщины, к крыльцу дома в Васильевке, где собиралась вся семья летом и где бабушка или дедушка рассказывали детям сказки.

Но сказки сказками, а дело делом. Всё-таки томит его неустроенная судьба поэмы, и он решается издать её на собственные средства. "Ганц Кюхельгартен" является свету под фамилией В. Алов – под псевдонимом вполне романтическим и обещающим: Алов – это алое утро, заря, рассвет, намекающий на торжество дня.

Но торжества не было. "В сочинителе заметно воображение и способность писать, – отмечала "Северная пчела", –… но скажем откровенно… в Ганце Кюхельгартене столь много несообразностей, картины часто так чудовищны и авторская смелость в поэтических украшениях, в слоге и даже в стихосложении так безотчётлива, что свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом".

Назад Дальше