"Ну хорошо, - говорил я себе, - если ты так ясно видишь эту опасность, сделай что-нибудь. Прояви твердость, вырви ребенка из этой пуховой тюрьмы, передай на воспитание строгому наставнику".
"Вот-вот, - вступал тут другой голос. - Такова цена вашим разглагольствованиям о свободе воли. На словах вы готовы восхвалять ее, а на деле отнимете у ближнего своего не моргнув глазом. Даже у самого дорогого человека, у собственной жены. Да, так уж вышло, что для нее главное проявление свободы - сбережение второго ребенка после смерти первого. И ты не умеешь найти слова, которые бы показали ей опасность этой ежеминутной опеки, которые убедили бы, что она отнимает всякую свободу у собственного сына - а это страшнее всех болезней и напастей, подстерегающих маленького человека на свете. Не можешь найти слов - терпи, молись, уповай на милость Господню".
Эти спорящие голоса наполняли мою душу каким-то безнадежным раздором и унынием. Мне даже не с кем было поделиться своими тревогами. Все друзья из кружка Пелагия оставались в Риме. Сам Пелагий не спешил возвращаться в Италию.
Правда, в конце года я получил от него большое письмо из Карфагена. В нем он подробно описывал войну между католиками и донатистами и попытки римского посланника Марцеллинуса усадить их за мирные переговоры. Казалось бы, попытки эти в какой-то момент увенчались успехом. В июне месяце враги согласились устроить совместный собор.
Пелагий описывал то, что он видел своими глазами. Епископы донатистов и епископы католиков выстроились друг против друга на жаре и по очереди обвиняли своих преследователей и мучителей из противного ряда.
"Вот там стоит Флорентиус. Он должен помнить меня - не он ли держал меня в тюрьме с крысами и змеями четыре года?.. И наверняка казнил бы, если бы Господь не простер надо мной свою руку…"
"Пусть скажет Петилиан: не он ли натравил фанатиков сжечь мою церковь и кидать негашеную известь в глаза моим прихожанам?.."
Римский посланник выслушал все обвинения, выслушал богословские споры и через несколько дней вынес свое решение: объявил донатистов еретиками и лишил их права иметь свои церкви и своих епископов. Всякий человек, который в течение двух месяцев не станет правоверным католиком, облагался тяжелейшим налогом.
И что тут началось! Донатисты, верящие в спасение через мученичество, во всех городах Африки кинулись к комендантам и префектам, прося немедленно казнить их, чтобы они могли поскорее оказаться в раю. Властям приходилось вызывать городские когорты, чтобы разогнать беснующиеся толпы. Но тогда многие кидались в огонь или топили себя в море.
Пелагий тоже считал донатизм опаснейшим заблуждением и пытался бороться с ним проповедью. Но не меньше возмущало его злорадное равнодушие, с которым победившие католики смотрели на страдания и гибель своих противников. "Видимо, Господь, в непостижимой мудрости Своей, - говорили они с лицемерными вздохами, - еще до рождения предопределил этих несчастных к такой судьбе".
Две волны фанатизма накатывали друг на друга, и, конечно, Пелагий не мог присоединиться ни к той, ни к другой. Он писал, что при первой же возможности постарается уехать из Африки в Святую Землю.
Я тоже иногда мечтал уехать куда-то, где можно было бы залечить душевный разлад. Но куда? Ведь не тюремные стены удерживали меня в неволе, а три самые дорогие сердечные привязанности: к ребенку, к жене, к Богу. Стоило мне дать волю своей любви к одному из трех, я чувствовал, как этим обделяю двух других.
Сколько раз вспоминал я грозные слова Христа: "Враги человека - домашние его".
Сколько раз ловил себя на самом краю и удерживал от вспышки слепого бешенства.
Сколько раз повторял простые строчки из катоновских двустиший:
Остерегись себе самому перечить в сужденьях.
Тот не сойдется ни с кем, кто с собой сойтись не умеет.
Сколько раз задумывался о завидной судьбе отшельника в пустыне, о цельности его сердца.
Но вот внезапно смех Секундуса залетал со двора в открытую дверь дома.
Или Клавдия спускалась навстречу мне по лестнице, с узлом белья на голове, и мимолетно опиралась ладонью на мое плечо.
Или вечерний луч солнца падал на алтарь в опустевшей церкви и отражался в душе вспышкой необъяснимой радости.
И тогда я думал: а не в том ли и состоит наша свобода, чтобы добровольно терпеть боль, разрывающую нам сердце? Не этой ли болью испытывает нас Даритель свободы? Не будет ли самым большим предательством - попытаться увернуться от этой боли, пусть даже укрывшись от нее в пещере святости и воздержания?
(Юлиан Экланумский умолкает на время)
Вчера пришло письмо от моего друга из Антиохии. (Имя его опускаю - таков долг дружбы в наши опасные времена.) Он сообщал, что императрица Евдокия со своей свитой наконец достигла их города. Вся городская знать и магистраты и священники отправились встречать ее корабль в порту Селеуции. Мой друг тоже был там и слышал, как лучший городской ритор, ученик знаменитого Либания, восхвалял венценосную паломницу в торжественной речи.
Конечно, оратор употреблял все титулы, которые требовалось произносить при обращении к императрице: "Слава пурпура, Радость мира, Христолюбивая базилисса, Счастливейшая и набожная августа". Но от себя он также назвал ее Покровительницей знающих и думающих, и это обращение вызвало приветствие слушателей. Ибо все знали, какое большое участие императрица приняла в создании Университета в Константинополе, впервые соединившего преподавание христианской теологии и греческой философии.
Мне говорили, что сегодня тринадцать лучших профессоров преподают там латинскую литературу, шестнадцать - греческую. "Даже если допустить, что ритор, произносивший речь, хотел быть включенным в список кандидатов на профессорскую должность, - писал мой ироничный друг, - его благодарный восторг звучал искренне и вызвал горячий энтузиазм собравшихся".
У меня же письмо друга вызвало такое волнение, что наутро оно проявилось странным и постыдным образом, и я вынужден был послать Бласта в долину, к знакомому владельцу ткацкой мастерской, у которого мы время от времени одалживали рабыню-портниху. Конечно, ткач прекрасно знал, что портниха занималась у нас не только шитьем одежды. Но он был доволен платой и не возражал.
Еще в далеком детстве, когда это впервые случилось со мной, и я, испуганный, прибежал к Гигине в слезах, с воплем "оно твердое и болит!", я был уверен, что со мной случилось что-то такое, от чего можно умереть. Опытная Гигина начала успокаивать меня, уверять, что болезнь эта не страшная, что случается она у всех мальчиков, что это просто маленький дракон выползает из своей пещеры. Больше всего он боится крепких поцелуев. Она тут же стала сильно целовать больное место, и вскоре болезнь покинула меня, пронзив на прощанье все тело сладостной дрожью. Но все равно было такое чувство, будто я немножечко умер. И облегчение. И благодарность. А потом - долгая грусть.
Так это и осталось с тех пор.
Даже теперь, с флегматичной и толстой рабыней из Каппадокии, которая каждый раз выглядит немного удивленной тем волнением, которое производит в господине столь простое занятие, все идет в той же неизменной последовательности.
Нарастающий испуг.
Счастье и облегчение.
Отголосок смерти.
Море благодарности.
Океан грусти.
Но чего больше нет - нет стыда. Было время, когда я казнил себя за греховную слабость, бунтовал против собственной плоти, постился, молился, давал обеты, нарушал их и сокрушенно давал новые. Я искал поддержки в писаниях святых отцов и отшельников, я верил им и хотел следовать за ними, даже за яростным Иеронимом Вифлеемским. Для Иеронима не только одинокие жертвы вожделения, но и женатые пары были людьми второго сорта по сравнению с целомудренными постниками и непорочными девственницами. Вторичный брак он приравнивал к жизни в борделе. Женатый священник - позорное пятно на теле Церкви Христовой.
Но странное дело - чем больше я читал его страстные нападки на тюрьму плоти, которая держит душу в неволе, не пускает ее к Богу, тем меньше верил ему. Иероним был похож на узника, так долго колотившего кулаками по стенам своей темницы, что он уже не может оставить это занятие, даже если перед ним распахнут дверь. Жизнь его отдана одной цели - сокрушению ненавистных стен. Даже выпущенный наружу, он остается привязанным к стенам темницы. Ему никуда не уйти от них. Он хочет, чтобы и все другие люди оставили свои пустые дела и присоединились к нему в священном разрушительстве. И да будут прокляты те, кто ощущает свое тело не тюрьмой души, а домом!
Бунт назревал во мне и прорвался довольно рано, лет в шестнадцать, когда я плыл в Святую Землю.
"Что ж по-вашему, - хотелось мне крикнуть Иерониму и его последователям, - Создатель хотел поиздеваться над нами, запихнув нашу бессмертную душу в смертную оболочку?! Не было у Него при этом никакой глубокой, недоступной нашему пониманию цели? Кому Он сказал "плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю"? Какой самоуверенностью ума надо обладать, чтобы пойти войной на заведенный Господом порядок! Не тайная ли гордыня размахивает вашим языком? Как мудрый строитель оставляет в доме двери, окна, дымоход, так и Господь все предусмотрел для нас: заготовил еду, чтобы утолять голод, воду, чтобы утолять жажду, воздух для дыхания, свет для глаз, женщину для мужчины и мужчину для женщины заготовил - чтобы утолять самую сильную нашу жажду, жажду порождения новой жизни. А вы что говорите? "Ах, тесен мне мой дом, ах, не хочу я пользоваться окнами и дверьми, ах, начну раздвигать и ломать стены!" Страшен грех гордыни, не насытит его никакая слава земная…"
И сейчас, глядя на терпеливую немолодую женщину, пристроившуюся в тени яблони, пришивающую новый капюшон к моему старому гиматию, я не испытываю ни стыда, ни отвращения, а только грустную благодарность и облегчение и предвкушение той тихой радости, с которой освеженная душа сможет вернуться к своей главной жизни: к сбору урожая в садах памяти.
Пусть говорит
НИКОМЕД ФИВАНСКИЙ О ВОЗРОЖДЕНИИ РИМА
В начале 411 года борьба придворных клик в Равенне завершилась заметным выдвижением легата Констанциуса, который был назначен командующим римской пехотой. Император Гонорий доверял ему и согласился на принятие многих мер, необходимых для возрождения разоренной Италии. Например, были снижены в пять раз налоги в восьми наиболее пострадавших провинциях: Кампании, Тоскане, Писенуте, Самниуме, Апулее, Калабрии, Бруттинуме, Лукании.
Заброшенные земли раздавались как старожилам, владевшим участками по соседству, так и пришельцам, которые были готовы взяться за их обработку. И новым владельцам гарантировалась защита от исков бывших собственников. Император Гонорий объявил общую амнистию всем участникам мятежей и смут, раздиравших Италию в течение трех лет. Примечательно, что текст прокламации содержал не только забвение провинностей, но и просьбу о прощении.
Большие усилия были сделаны и для возрождения города Рима. Выделялись средства для восстановления зданий и статуй. Африканский хлеб в изобилии доставлялся к устью Тибра. Люди стекались обратно в столицу в таких количествах, что изумленный префект Рима однажды послал императору депешу, сообщая о прибытии в город четырнадцати тысяч человек за один день.
К лету положение настолько улучшилось, что император смог уделить внимание заальпийской угрозе. Римская армия под командой генерала Констанциуса и контингент визиготов под командой Улфиласа были отправлены в Галлию против узурпатора Константина.
Конечно, раздались недовольные голоса, возражавшие против отправки войск в дальний поход, когда основная армия визиготов все еще расквартирована в Италии. Но им возражали, указывая на то, что ни покойный Аларих, ни нынешний король визиготов, Атаулф, никогда не претендовали на императорский трон. А узурпатор Константин покушается именно на верховную власть в империи и два года назад даже вынудил Гонория признать себя соправителем. Кроме того, узурпатор, судя по всему, был горячим сторонником язычества.
Римская армия осадила узурпатора в его резиденции в Арле. Осада длилась три месяца. На помощь узурпатору спешила мощная армия, состоявшая из аламанов и франков. Но генерал Констанциус разгромил ее в тяжелой битве неподалеку от городских стен.
После этого узурпатор и его сын вынуждены были сдаться. Их отправили на суд к императору Гонорию, но тот приказал обезглавить их еще до прибытия в Равенну.
В какой-то момент летом 409 года на территории Западной империи было шесть человек, которые объявляли себя верховными владыками государства, носили пурпур и пользовались титулом Августейший. Два года спустя, осенью 411-го, неделимость верховной власти каким-то чудом вернулась к императору Гонорию, который за все это время, кажется, ни разу не покинул свой дворец в Равенне, не расстался со своими кудахтающими и крякающими любимцами.
Внезапно не осталось ни одного претендента на его трон.
Но за время прошедших политических и военных бурь варварские племена и отряды вливались в тело империи, как вода льется через щели в бортах корабля во время бури. Вандалы, бургунды, свевы, аламаны, остготы, гунны, франки беспрепятственно грабили города, разоряли села, дрались друг с другом.
И постепенно у людей таяла надежда на то, что появится какой-то новый Геракл, которому будет по силам совершить такой подвиг - изгнать эти воинственные племена или обуздать их и превратить в законопослушных римских граждан.
(Никомед Фиванский умолкает на время)
ГОД ЧЕТЫРЕСТА ДВЕНАДЦАТЫЙ
ГАЛЛА ПЛАСИДИЯ ДОЛЖНА СДЕЛАТЬ ВЫБОР
Констанциус, победоносный главнокомандующий римлян, прибыл для переговоров в лагерь визиготов с небольшим отрядом, чтобы продемонстрировать полное доверие к новым союзникам.
Инстинкт говорил мне с самого начала, что я по возможности не должна показываться ему на глаза. Хотя во время нашей первой встречи, пять лет назад, он не позволил себе ни тоном, ни взглядом перейти границу, отделявшую простого центуриона от сестры императора, память моя сохранила и особый отброс его головы, и какие-то воркующие вторжения в хриплый голос воина при разговорах со мной. (Сердце перезрелой девицы оставляет победные зарубки бездумно и бесконтрольно, сколько бы начитанная голова ни попрекала его за это.)
Но как я могла объяснить Атаулфу причину своего отсутствия на торжественных приемах? За прошедший год мы так много времени проводили с ним вместе, что он, пожалуй, изучил весь нехитрый набор моих дипломатических уверток. Пришлось пустить в дело самую простую и безотказную - нездоровье. Я заперлась в отведенном мне доме на окраине Тисинума и велела Эльпидии никого не принимать. Атаулфу же отправила записку, в которую переписала из Галена симптомы какого-то женского недуга - неопасного, но затяжного и раздражительного.
Меня удивило, что смерть Алариха не произвела на Атаулфа заметного впечатления. Но он объяснил мне, что, по их понятиям, оплакивать мертвых - женский удел. Мужчина же должен помнить.
Начальник моей охраны Галиндо рассказывал мне о вождях, претендовавших на титул короля визиготов. Родство с прежним королем играет в этих делах свою роль, но далеко не главную. Претендент должен был успеть уже доказать свою смелость в бою, ум в совете, справедливость в суде. Священники каждой партии по очереди восхваляют своих избранников перед толпой воинов. Те выражают свое одобрение, потрясая поднятыми копьями, или глухо ропщут в знак несогласия. Причем процесс отбора порой длится неделями.
В нынешних выборах борьба шла главным образом между двумя партиями. Одна хотела продолжать политику Алариха и добиваться прочного союза с Римом. Другая требовала порвать с ненадежными римлянами и идти за Альпы, искать и завоевывать себе землю обетованную, наподобие древних иудеев. Атаулфу следовало быть осторожным и не дать своим соперникам повода обвинить его в чрезмерной приверженности Риму. Может быть, поэтому он избегал встречаться со мной до того дня, когда визиготы провозгласили его королем.
Зато в последующие месяцы мы виделись очень часто. Атаулф становился все более жадным до книг, но, кроме меня, ему не с кем было поговорить о прочитанном. Я в шутку требовала, чтобы он дал мне должность королевского библиотекаря с приличным жалованьем. История войн между Римом и варварами захватывала его воображение. "Галльскую войну" Юлия Цезаря он перечитывал несколько раз.
- Теперь я понимаю, почему он побеждал, - говорил Атаулф. - В его сердце не было слепой ненависти к врагу. Цезарь видел в галлах людей, изучал их нравы и обычаи, искал и находил союзников среди них. И то, что он пишет о раздоре среди галльских племен, как две капли воды похоже на раздоры между визиготами и остготами.
Он порывисто подбегал к полке, доставал нужный свиток, начинал читать вслух, продираясь сквозь старомодную латынь Цезаря:
- "В Галлии во всех общинах и во всех округах и других под… подразделениях страны, а также чуть ли не в каждом доме существуют партии…". Точно то же самое происходило и у наших предков сто лет назад. Как у галлов была проримская партия во главе с племенем эдуев и прогерманская во главе с племенем секванов, так и у нас: визиготы приняли крещение и хотели присоединиться к Риму, а остготы рвались сохранить вольную кочевую жизнь. Раздор проникал в семьи, брат поднимался на брата. Даже моя остготская родня проклинала меня, когда я двинулся на помощь Алариху. Ах, если бы нашим предкам достались эти книги! От скольких ошибок можно было бы спастись, сколько жизней сберечь!
К этому времени я уже не стеснялась говорить с королем на равных (по крайней мере, в стенах библиотеки) и не боялась возражать.
- Что-то я не припомню, чтобы большая ученость спасала от ошибок и крови. Вспомните хотя бы Сенеку. Он воспитывал Нерона и вырастил императора, который оказался непревзойденным только в одном: в бессмысленности совершенных им злодеяний.
- Может быть, ваш Сенека просто не был таким уж умным, каким его рисуют. Зато Александр Великий учился у Аристотеля и потом завоевал полмира. Но давайте оставим на время великих людей и вернемся к простым. Отец передавал мне рассказ деда о том, как тот, еще совсем молодым, в погоне за кабаном однажды вдруг выбежал к реке и увидел на другом берегу - впервые! - ослепительные белые стены. Римский город. Высокомерный в своей неприступности. Изнеженный в своем богатстве. Презрительный, недоступный, манящий.
Тут Атаулф садился на своего любимого конька и начинал рассуждать о том, как кочевое охотничье племя превращается в оседлый народ, начинает пахать землю, строить города, прокладывать дороги.
- Победить камень - вот в чем секрет. И металл. Власть над конем, над стадом овец, над диким оленем - это лишь первая ступень. Живое подчинилось тебе - теперь научись распоряжаться мертвым. Иудеи, бежавшие из Египта, выучились у египтян делать кирпич и строить дома. Без этого они никогда не сумели бы создать свое государство.
Он объяснял мне вечную дилемму, выраставшую перед каждым племенем: они уже умели строить деревянные дома, но не умели возводить неприступные каменные стены. А если твой город не превращен в настоящую крепость, любой враг рано или поздно захватит его.