- Упоминание о Скарамуше, - сказала Бенцон, - прошу принять как забавную шутку, а потому, исходя из вашей собственной теории, вы не должны истолковать ее дурно. Впрочем, вы легко мне поверите, если я скажу, что сразу узнала вас, когда девушки описали вашу наружность и происшествие в парке. Даже без выраженного Юлией желания повидать вас, я поставила бы на ноги всех своих людей, оказавшихся под рукой, чтобы немедленно разыскать вас в зигхартсвейлерском парке, потому что с первого же нашего кратковременного знакомства вы стали мне дороги. Но все розыски были напрасны, и я решила, что вы опять пропали бесследно. Каково же было мое удивление, когда сегодня утром вы вдруг предстали предо мной. Юлия сейчас у принцессы, - вообразите, какая буря самых противоположных чувств поднялась бы в душе у обеих девиц, когда бы они вдруг узнали о вашем прибытии! О том, что за причина столь неожиданно привела вас сюда, тогда как я считала, что вы прочно обосновались при дворе великого герцога и состоите там официальным капельмейстером, я сейчас не прошу вас рассказывать, сделаете это, когда захотите и сочтете нужным.
Пока советница все это говорила, Крейслер погрузился в глубокое раздумье. Он вперил взор в землю и водил пальцем по лбу, как человек, старающийся вспомнить что-то забытое.
- О, это нелепейшая история, - начал он, когда советница смолкла, - вряд ли стоит ее пересказывать. Смею утверждать лишь одно: в том, что принцессе угодно было принять за бессвязные речи помешанного, была и доля правды! Когда я, на свою беду, всполошил в парке это маленькое капризное существо, я и впрямь возвращался с визита, который нанес не кому-нибудь, а его светлости, самому великому герцогу; да и здесь, в Зигхартсвейлере, я собирался сделать еще много чрезвычайно приятных визитов…
- Ах, Крейслер, - перебила его советница, тихо смеясь (она никогда не позволяла себе смеяться громко, от души), - ах, Крейслер, вы, конечно, опять дали волю своей прихотливой фантазии. Если не ошибаюсь, резиденция герцога находится не менее как в тридцати часах ходьбы от Зигхартсвейлера!
- Ну и что же? - возразил Крейслер. - Но ведь путь мой лежал через сады, да еще такого поистине великолепного стиля, что даже сам Ленотр восхитился бы ими. Но ежели вы не изволите верить, достойнейшая, что я делал визиты, то допустите наконец, что сентиментальный капельмейстер, с песней в груди и на устах, с гитарой в руке, бродит по душистым лесам, по свежим зеленым лугам, пробирается меж дико нагроможденных скал, по узким мосткам, под которыми, пенясь, мчатся лесные ручьи, да, что такой капельмейстер, вливая свое соло в многоголосый, поющий вокруг хор, сам того не желая, без всякой цели, легко мог забрести в уединенную часть чужого сада. Так и я попал в зигхартсвейлерский княжеский парк; ведь он всего только ничтожная частица необъятного парка, взращенного самой природой. Но нет, это не совсем так! Только сию минуту, когда вы мне поведали, что целое веселое охотничье племя было послано ловить меня, будто заблудившуюся в парке дичь, у меня впервые родилась твердая внутренняя убежденность, что мое место именно здесь. Убежденность, которая все равно загнала бы меня в силки, пожелай я даже продолжать свой безумный бег. Вы изволили благосклонно заметить, что знакомство со мной доставило вам некоторую радость, - как же мне не помнить те роковые дни смятения и всеобщего бедствия, когда нас свела судьба? Вы встретились мне, когда я метался из стороны в сторону, неспособный принять какое-нибудь решение, когда вся душа моя была истерзана. Вы приняли меня с теплым радушием и, раскрывши моему взору ясное безоблачное небо своей спокойной, замкнутой для всех женственной мягкости, пытались меня утешить, вы порицали и вместе прощали буйную необузданность моих поступков, приписывая их бездонному отчаянию, в какое я впал под гнетом несчастий. Вы меня вырвали из окружения, которое я сам признавал двусмысленным; ваш дом стал для меня приютом мира и дружбы, где я, преклоняясь перед вашим молчаливым горем, забывал о своем. Беседа ваша, исполненная остроумия и доброжелательства, действовала на меня как целительное лекарство, хотя вы даже не знали моей болезни. Не грозные события, которые могли поколебать мое положение в обществе, нет, поверьте, повлияли на меня столь губительно! Я уже давно мечтал порвать связи, угнетавшие и страшившие меня, и мне ли было сетовать на судьбу, - она лишь помогла мне осуществить то, для чего у меня так долго недоставало ни сил, ни мужества. Нет! Почувствовав себя свободным, я вновь очутился во власти необъяснимого беспокойства, которое с самой ранней юности так часто раздваивало мое "я". То не было страстное томление, которое, по верному выражению одного глубоко чувствующего поэта, рождено высшей жизнью духа и длится вечно, ибо вечно остается неутоленным; томление, которое не терпит ни обмана, ни фальши и, дабы не умереть, должно всегда оставаться неудовлетворенным. Нет, безумное, снедающее душу желание влечет меня вперед, в неустанной погоне за безымянным Нечто, которое я ищу вне себя, тогда как оно погребено в недрах моей души, как темная тайна, как бессвязный, загадочный сон о рае высочайшего блаженства, - каковое даже во сне нельзя пережить, а можно лишь предчувствовать, и это предчувствие терзает меня всеми муками Тантала. Когда я был еще совсем ребенком, такое состояние часто и внезапно овладевало мною; в самый разгар веселых игр с товарищами я убегал в лес, в горы, бросался ничком на траву и безутешно плакал и рыдал, а ведь только что я своей резвостью превосходил самых отчаянных проказников. Позднее я научился лучше владеть собой, но не изобразить словами всех моих мук, когда в самом веселом обществе, среди близких и благожелательных друзей я наслаждался искусством, более того, когда то или иное льстило моему тщеславию, - и вдруг все начинало казаться мне жалким, ничтожным, бесцветным, мертвым, и я оставался один, словно брошенный в печальной пустыне. Только один светлый ангел властен над демоном зла, и это - дух музыки. Часто, торжествуя, встает он из глубин души моей, и перед могучим голосом его стихает вся скорбь земной юдоли…
- Я всегда считала, - перебила его советница, - что музыка воздействует на вас слишком сильно, даже пагубно; я видела, как искажались ваши черты во время исполнения какого-нибудь превосходного сочинения. Вы бледнели, не могли выговорить ни слова, стонали и плакали, а потом обрушивались с самым жестоким презрением, с самыми оскорбительными насмешками на каждого, кто осмеливался высказывать суждение против сочинителя. Даже когда…
- О милейшая советница, - прервал ее Крейслер, и вся его серьезность и искреннее волнение сразу уступили место особой, присущей ему иронии, - о милейшая советница, это все уже позади. Вы не поверите, достойнейшая, до чего я стал благовоспитан и рассудителен при дворе великого герцога. С каким величайшим душевным спокойствием и благодушием я могу теперь отбивать такт, дирижируя "Дон-Жуаном" или "Армидой", как любезно улыбаюсь примадонне, когда она в головоломной каденции спотыкается о ступеньки звуковой лестницы; и ежели гофмаршал по окончании "Времен года" Гайдна шепчет мне: "C’était bien ennuyant, mon cher maître de chapelle!" - я способен, улыбаясь, кивать головой и многозначительно брать понюшку табаку! Да, я способен терпеливо слушать какого-нибудь ценителя искусства, камергера или церемониймейстера, толкующего, что Моцарт и Бетховен ни черта не смыслили в пении, а Россини, Пуччита и как там еще зовут всех этих пигмеев достигли подлинных высот оперной музыки. Да, достойнейшая, вы не поверите, сколь много я извлек полезного за время моего капельмейстерства, но самое главное - окончательно уверился, что артисту полезно определиться на казенную должность, иначе самому черту и его бабушке не сладить бы с этими надменными и заносчивыми людишками. Произведите непокорного композитора в капельмейстера или музыкального директора, стихотворца - в придворного поэта, художника - в придворного портретиста, ваятеля - в придворного скульптора, и скоро в стране вашей переведутся все бесполезные фантасты, останутся лишь полезные бюргеры отличного воспитания и добрых нравов!
- Тихо, тихо, - недовольно проговорила советница, - остановитесь, Крейслер, вы опять сели на своего конька, а он, как всегда, взвился на дыбы. Но я чувствую неладное и тем сильней желаю доподлинно узнать, какое неприятное происшествие вынудило вас так поспешно бежать из столицы. Ведь все обстоятельства вашего появления в парке указывают на такое бегство.
- А я, - спокойно отвечал Крейслер, вонзив пристальный взор в советницу, - я смею вас заверить, что неприятное происшествие, изгнавшее меня из столицы, отнюдь не зависело от внешних обстоятельств, - причиной ему я сам. Именно то беспокойство, о котором я только что говорил, кажется, чересчур пространно и серьезно, напало на меня с большей силой, чем когда-либо, и я не мог там долее оставаться. Вы знаете, как я радовался, получив место капельмейстера у великого герцога. Я имел глупость надеяться, что постоянное занятие искусством внесет успокоение в мою душу, усмирит демона в моей груди. Но из того немногого, что я успел рассказать вам о своем воспитании при дворе великого герцога, вы, достойнейшая, заключите, как жестоко я обманулся. Избавьте меня от описания того, как пошлое заигрывание со святым искусством, - к чему и я волею судеб был причастен, - как глупость бездушных шарлатанов, скудоумных дилетантов, вся нелепая суета этого мира, населенного картонными марионетками, все более и более открывали мне глаза на презренную никчемность моего существования. Однажды утром мне надлежало явиться на прием к великому герцогу, чтобы узнать, какое участие я должен принять в предстоящем празднике. Церемониймейстер, разумеется, присутствовал при нашем разговоре, и на меня обрушился град бессмысленнейших и безвкуснейших распоряжений, которым мне пришлось покориться. Прежде всего он сам сочинил пролог и потребовал, чтобы я положил на музыку этот шедевр из шедевров театрального искусства. На сей раз, обратился он к герцогу, искоса бросая на меня ядовитые взгляды, речь будет идти не о заумной немецкой музыке, а об изысканном итальянском пении, а потому он, мол, сам набросал несколько премилых мелодий, которые мне надлежит искусно аранжировать. Великий герцог не только одобрил все это, но, воспользовавшись случаем, выразил надежду, что я начну совершенствовать свое мастерство, прилежно изучая новейших итальянцев. Как жалок казался я себе в ту минуту! Как глубоко презирал себя, - все унижения были только справедливой карой за мое ребяческое, упрямое долготерпение! Я покинул дворец, чтобы никогда больше туда не возвращаться. В тот же вечер я намеревался потребовать отставки, но даже такое решение не примирило меня с собой, - я видел, что уже подвергнут тайному остракизму. Когда карета выехала за ворота, я взял из нее только гитару, нужную мне для особенной цели, отослал экипаж, а сам, очутившись на воле, бросился бежать вперед, все дальше и дальше! Солнце уже закатилось, все длинней и гуще ложились тени от гор, от леса. Одна мысль вернуться в резиденцию казалась мне непереносимой, подобной смерти! "Никакая сила не заставит меня поворотить назад!" - громко вскричал я. Мой путь лежал в Зигхартсвейлер, я вспомнил доброго старого маэстро Абрагама, от которого только накануне получил письмо, - понимая, каково мое положение в столице, он советовал бежать оттуда и приглашал меня к себе…
- Как, - прервала капельмейстера советница, - вы знакомы с этим чудаковатым стариком?
- Маэстро Абрагам был ближайшим другом моего отца, моим учителем, отчасти даже воспитателем, - продолжал Крейслер. - Ну, почтеннейшая советница, теперь вы знаете во всех подробностях, как я попал в парк достославного князя Иринея, и не станете более сомневаться, что я, коли на то пошло, умею рассказывать спокойно, соблюдая необходимую историческую достоверность, да так обстоятельно, что порой меня самого оторопь берет. Впрочем, вся история моего бегства из герцогской резиденции, как я уже сказал, представляется мне ныне до того нелепой и прозаичной, далекой от всякой поэзии, что при одном воспоминании о ней я чувствую полное изнеможение. Умоляю вас, дорогая, преподнесите это незначительное происшествие перепуганной принцессе вместо нюхательной соли, пусть придет в себя да поразмыслит о том, что никак невозможно требовать особенной рассудительности в поведении от честного немецкого музыканта, которого, едва он натянул шелковые чулки и с удобствами расположился в придворной карете, вытолкали из нее Россини и Пуччита, Павези и Фьораванти и всякие прочие "ини" и "ита". Итак, я надеюсь, хочу надеяться на прощение! Но послушайте, милейшая советница, каков поэтический финал моего столь обыденного приключения. В ту минуту, когда я, подхлестываемый своим демоном, уже хотел бежать из здешнего парка, меня приковало к месту самое сладостное волшебство. Злорадный демон намеревался осквернить глубочайшую тайну души моей, как вдруг могучий дух музыки взмахнул крылами и их мелодический шорох пробудил утешение, надежду, страстное томление, а оно и есть нетленная любовь и восторг вечной молодости. То было пение Юлии!
Крейслер замолчал. Бенцон насторожилась, ожидая, что последует дальше. Капельмейстер глубоко задумался; помолчав, Бенцон спросила с холодной любезностью:
- Вы в самом деле находите пение моей дочери столь приятным, милый Иоганнес?
Крейслер порывисто вскочил, но вместо ответа только глубокий вздох вырвался из его груди.
- Что ж, - продолжала советница, - мне это очень приятно. Юлия многому сможет научиться у вас, милый Крейслер, вы ей поможете овладеть подлинным мастерством пения, а то, что вы здесь остаетесь, я считаю делом решенным.
- Многоуважаемая, - начал Крейслер, но в эту минуту открылась дверь и вошла Юлия.
Когда она увидела капельмейстера, прелестное лицо ее осветилось милой улыбкой и тихое "ах" слетело с ее уст.
Бенцон поднялась с места, взяла капельмейстера за руку и, подводя его к Юлии, проговорила:
- Вот, дитя мое, это и есть тот загадочный…
"Житейские воззрения кота Мурра"
(М. пр.)…юный Понто набросился на мою последнюю рукопись и, прежде чем я успел ему помешать, схватил ее в зубы и стремглав ринулся вон из комнаты. При этом он злорадно расхохотался, и уж одно это должно было насторожить меня, заставить догадаться, что он замыслил эту шалость не только из чисто юношеского озорства, а на уме у него что-то недоброе. Вскоре все разъяснилось.
Несколько дней спустя к моему хозяину зашел господин, у которого служил юный Понто. Это был, как я узнал впоследствии, господин Лотарио, профессор эстетики в зигхартсвейлерской гимназии. После обычных приветствий профессор оглядел комнату и, увидев меня, промолвил:
- Нельзя ли попросить вас, дорогой маэстро, удалить из комнаты этого малого?
- Почему? - удивился мой хозяин. - Почему? Вы всегда питали пристрастие к кошкам, особенно к моему любимцу, изящному, понятливому коту Мурру!
- Да, - ответил профессор, саркастически рассмеявшись, - да, он изящен и понятлив, это верно! Но все-таки, сделайте милость, - выпроводите вашего любимца, мне надо поговорить с вами о вещах, которых ему ни в каком случае не следует слышать.
- Кому? - воскликнул маэстро Абрагам, уставившись на профессора.
- Да, да, - продолжал тот, - вашему коту! Прошу вас, не спрашивайте дальше, а выполните мою просьбу.
- Вот так чудеса! - промолвил хозяин, открыл дверь в кабинет и поманил меня туда. Я пошел за ним, но незаметно шмыгнул обратно в комнату и притаился на нижней полке книжного шкафа, откуда никем не замеченный мог обозревать все вокруг и слышать каждое сказанное слово.
- А теперь, - заговорил маэстро Абрагам, усаживаясь в кресло против профессора, - а теперь расскажите, бога ради, какие тайны вы хотите мне открыть и почему нельзя посвящать в них моего честного кота Мурра?
- Прежде всего, - начал профессор очень серьезным, раздумчивым тоном, - прежде всего, скажите, любезный маэстро, согласны ли вы с утверждением, будто из любого ребенка, который не блещет ни выдающимися способностями, ни талантом, ни гениальностью, а обладает лишь телесным здоровьем, можно путем одного только весьма тщательного воспитания и образования, особенно в детском возрасте, сделать светило науки или искусства?
- Э, - возразил маэстро, - я могу только сказать, что такое утверждение - нелепица и глупость. Возможно, даже вполне допустимо, что ребенку, при свойственном ему даре подражания приблизительно таком же, как у обезьяны, ребенку, наделенному хорошей памятью, можно постепенно начинить голову всякой чепухой, которую он затем будет выкладывать перед любым встречным и поперечным; но такой ребенок непременно должен быть лишен всяких природных способностей, ибо в противном случае все лучшее в его душе восстанет против этой кощунственной процедуры. Да и у кого хватит духу назвать ученым в истинном смысле этого слова тупого детину, по горло напичканного крохами знаний?
- У всего мира! - горячо откликнулся профессор. - У всего мира! О, как это ужасно! Всякая вера в природную, высшую, внутреннюю силу духа, которая одна лишь создает ученого, художника, - летит к черту из-за такого нечестивого и сумасбродного утверждения!
- Не горячитесь, - улыбнулся маэстро, - насколько мне известно, до сих пор в нашей доброй Германии лишь один-единственный раз появился продукт этой методы воспитания, о которой некоторое время поговорили, да и бросили, убедившись, что продукт сей не особенно удался. К тому же цветущая пора того продукта совпала с периодом, когда вошли в моду вундеркинды, которые в любом балагане за дешевую входную плату показывали свое искусство, подобно тщательно выдрессированным собакам и обезьянам…