- Вот как вы теперь рассуждаете, маэстро! - прервал его профессор. - И вам бы, пожалуй, поверили, если бы не знали, что в словах ваших всегда таится лукавая шутка, если бы не знали, что вся ваша жизнь - цепь самых необычайных экспериментов. Признайтесь же, маэстро Абрагам, признайтесь, что вы в тиши, окутав себя непроницаемой тайной, экспериментировали, руководствуясь упомянутым утверждением, и намеревались превзойти алхимика, изготовившего продукт, о котором мы только что говорили. Вы хотели выступить с вашим питомцем, предварительно хорошенько вышколив его, и привести в изумление, в отчаяние профессоров всего мира, вы хотели совершенно посрамить прекрасный принцип: "Non ex quovis ligno fit Mercurius" Короче - quovis у вас уже есть, только это не Меркурий, а кот!
- Что вы такое сказали?! - громко рассмеялся маэстро. - Что вы сказали? Кот?
- Не пытайтесь отрицать, - продолжал профессор, - именно на том молодчике, что находится рядом в кабинете, вы испытываете абстрактную методу воспитания, вы научили его читать и писать, вы преподавали ему науки, а он уже осмеливается мнить себя писателем и даже сочиняет стихи!
- Ну знаете ли, - ответил маэстро, - большей бессмыслицы я отроду не слыхивал! Я обучаю своего кота?! Я преподаю ему науки? Скажите, профессор, что за чудовищные мысли бродят у вас в голове? Уверяю вас, я не имею ни малейшего понятия об учености моего кота, мало того, считаю таковую совершенно невозможной!
- Вот как? - протяжным тоном спросил профессор, вытащил из кармана тетрадку, в которой я тотчас же признал похищенную юным Понто рукопись, и стал читать:
СТРЕМЛЕНИЕ К ВОЗВЫШЕННОМУ
О, что со мной? Что грудь мою тревожит?
Каким душа предчувствием томима?
Я весь дрожу… То мысль моя, быть может,
За гением летит неудержимо?Откуда этот шквал огня и дыма?
В чем смысла смысл? Что наши муки множит?
Что жгучей болью сладко сердце гложет?
Чего страшиться нам необходимо?Где я? В волшебном царстве дальних далей?
Ни слов, ни звуков нет. Язык как камень.
Несет весна надежды полыханье,
И только в ней - конец моих печалей…Ярчайший лист, мечты зеленый пламень!
Ввысь, сердце, ввысь! Лови его дыханье!
Надеюсь, ни один из благосклонных читателей моих не откажется признать все совершенство этого великолепного сонета, излившегося из святая святых моей души, и будет восхищен еще более, узнав, что это - одно из первых моих сочинении. Профессор, однако же, по злобе своей прочитал его без всякого выражения, так бесцветно, что я сам едва узнал мои строфы и в порыве внезапной ярости, вполне понятной в молодом поэте, уже готов был выскочить из своей засады и вцепиться в физиономию этого педанта, чтобы дать ему почувствовать остроту моих когтей. Но мудрая мысль о том, что мне несдобровать, если маэстро и профессор вдвоем возьмутся за бедного кота, заставила меня подавить гнев; и все-таки я невольно издал негодующее "мяу", которое неминуемо выдало бы меня, когда бы мой хозяин, дослушав сонет, не разразился снова оглушительным хохотом, оскорбившим меня, пожалуй, сильнее, нежели бесталанное чтение профессора.
- Ха-ха! - воскликнул маэстро. - Честное слово, сонет вполне достоин кота, но я все еще не понимаю вашей шутки, профессор, - скажите-ка лучше прямо, куда вы метите?
Тот, не отвечая, полистал рукопись и стал читать дальше:
ГЛОССА
Дружба по́ свету не рыщет,
А любовь к нам рвется в дом.
Всюду нас любовь отыщет,
Дружбу ищем днем с огнем.Слышу стоны, слышу вздохи, -
Млеет сердце в томной страсти.
Это мука или счастье -
Жить в любовной суматохе?
Всюду ждут тебя подвохи!
Явь иль сон меня объяли?
Разум смутен, слог напыщен, -
Это вынесешь едва ли.
Ах, на крыше и в подвале -
Всюду нас любовь отыщет!
Но однажды - час настанет, -
Поборов тоску, томленье,
Ты узнаешь исцеленье:
Боль твоя как в воду канет,
Вновь душа здоровой станет!
Лживо кошкино сердечко,
Постоянства нету в нем…
Что в тоске чадить, как свечка?
Лучше с пуделем под печку -
Дружбу ищут днем с огнем!
Но я знаю…
- Нет, - прервал маэстро чтение профессора, - нет, друг мой, я, право, теряю с вами всякое терпение; вы или другой шутник решили забавы ради сочинить стихи в духе кота, а теперь возводите поклеп на моего доброго Мурра и целое утро дурачите меня. Шутка, впрочем, недурна и особенно должна понравиться Крейслеру, тот уж, конечно, ле преминет воспользоваться ею для веселенькой охоты, где вы в конце концов можете очутиться в роли травимой дичи. А теперь бросьте ваш остроумный маскарад и скажите мне честно и прямо, в чем, собственно, цель этой забавной мистификации?
Профессор отложил рукопись, серьезно посмотрел маэстро в глаза и сказал:
- Эти листки принес мне несколько дней назад пудель Понто, а он, как вам должно быть известно, состоит в приятельских отношениях с котом Мурром. Хотя пес приволок рукопись в зубах, как и подобает ему таскать поноску, она была целехонька, когда он положил ее мне на колени, причем Понто ясно дал понять, что получил ее ни от кого иного, как от своего друга Мурра. Стоило мне заглянуть в рукопись, как сразу бросился в глаза особенный, своеобразный почерк; я прочитал несколько строк, и у меня в голове возникла, уж сам не знаю, как и откуда, диковинная мысль - не сочинил ли все это кот Мурр. Сколь ни противна эта мысль разуму, да и некоторому житейскому опыту, каковой мы поневоле приобретаем и каковой в конце концов есть тот же разум, - сколь, повторяю, ни противна нелепая мысль эта разуму, ибо коты не способны ни писать, ни сочинять стихов, я никак не мог от нее отвязаться и решил понаблюдать за вашим любимцем. Узнав от Понто, что Мурр подолгу просиживает на чердаке, я поднялся наверх, вынул из своей крыши несколько черепиц и благодаря этому смог свободно заглянуть в ваше слуховое окошко. И что же открылось глазам моим?! Слушайте и удивляйтесь! В самом отдаленном уголке чердака сидит ваш кот! Сидит, выпрямившись, за низеньким столиком, на котором разложены бумага и принадлежности для письма, и то потрет лапой лоб и затылок, то проведет ею по лицу, потом обмакивает перо в чернила, пишет, останавливается, снова пишет, перечитывает написанное и при этом еще мурлычет (я сам слышал), мурлычет и блаженно урчит. Вокруг разбросаны книги, судя по переплетам, взятые из вашей библиотеки.
- Что за чертовщина! - воскликнул маэстро. - А ну-ка, взгляну, все ли мои книги на месте?
С этими словами он встал и подошел к книжному шкафу. Внезапно увидев меня, он отпрянул на целых три шага и застыл в полном изумлении. Профессор же, вскочив, воскликнул:
- Вот видите, маэстро? Вы-то воображали, что малый сидит себе смирно в соседней комнате, куда вы его заперли, а он пробрался в книжный шкаф и штудирует там науки или, что еще вернее, подслушивает наш разговор. Теперь он все знает, о чем мы здесь говорили, и может принять свои меры.
- Кот! - начал мой хозяин, все еще не сводя с меня изумленного взора. - Кот, узнай я, что ты, окончательно отрекшись от своего честного кошачьего естества, в самом деле увлекаешься сочинительством столь неудобоваримых виршей, какие читал здесь профессор, поверь я, что ты в самом деле предпочитаешь охотиться за науками, а не за мышами, - узнай я все это, я бы уж, конечно, надрал тебе уши, а может быть, даже…
Я был ни жив ни мертв от страха, зажмурился и сделал вид, будто крепко сплю.
- Да нет же, нет, - продолжал маэстро, - вы только взгляните, профессор, мой честный кот безмятежно спит, судите сами, есть ли в его добродушной физиономии хоть намек на то, что он способен на такие неподобающие тайные плутни, в каких вы его обвиняете? Мурр, а, Мурр!
Хозяин звал меня, и я не преминул, как всегда, ответить ему своим "мрр… мрр", открыл глаза, поднялся и выгнул спину самой очаровательной дугой.
Взбешенный профессор швырнул мне в голову рукопись, но я сделал вид (врожденное лукавство внушило мне эту мысль), будто понимаю это как призыв к игре и, подпрыгивая и танцуя, стал рвать листы на части, да так, что только клочья полетели.
- Ну, - сказал мой хозяин, - теперь, надеюсь, вам ясно, профессор, что вы были неправы и ваш Понто вам все набрехал! Вы только поглядите, как Мурр разделывается со стихами. У какого автора достанет духу так обращаться со своей рукописью?
- Я вас предостерег, маэстро, а теперь поступайте, как знаете, - возразил профессор и вышел из комнаты.
Ну, думал я, гроза миновала! Однако я жестоко ошибался! К величайшей моей досаде, маэстро восстал против моих ученых штудий; он, правда, сделал вид, будто не поверил словам профессора, но я тем не менее вскоре почувствовал, что он следит за каждым моим шагом, тщательно запирает на ключ книжный шкаф, лишая меня доступа в свою библиотеку, и не терпит более, чтобы я, как бывало, располагался среди манускриптов на его письменном столе.
Так я в самом юном и нежном возрасте уже познал горе и заботу. Быть непризнанным, даже осмеянным, - что может причинить горшие страдания гениальному коту?! Натолкнуться на препятствия там, где ожидаешь наивозможнейшего поощрения, - что может сильней ожесточить великий ум?! Но чем тяжелее гнет, тем сильнее сопротивление, чем туже натянута тетива, тем дальше летит стрела. Мне запретили читать, - что ж, тем свободнее творил мой дух, черпая силы в самом себе. Удрученный, я частенько наведывался в погреб нашего дома и слонялся там много дней и ночей; привлекаемое расставленными здесь мышеловками, в погребе собиралось многочисленное общество котов самого различного возраста и положения.
От смелого философского ума нигде не укроются даже самые таинственные взаимосвязи жизни, он всегда познает, как из этих взаимосвязей складывается сама жизнь с ее помыслами и делами. В погребе я и наблюдал отношение котов и мышеловок и их взаимовлияние. Мне, коту истинно благородного направления ума, стало горько, когда я убедился, что эти мертвые машины, которые захлопываются с механической точностью, порождают великую леность в кошачьем юношестве. Я взялся за перо и написал бессмертное творенье, уже упомянутое выше, а именно: "О мышеловках и их влиянии на мировоззрение и дееспособность кошачества". Этой книгой я как бы заставил изнеженных юных котов взглянуть в зеркало и увидеть самих себя, потерявших веру в свои силы, бездеятельных, флегматично взирающих на гнусных мышей, которые безнаказанно охотятся за салом. Своими громовыми речами я встряхнул их, пробудил ото сна. Помимо того что это произведение должно было доставить большую пользу всем, я и лично извлек из него одну выгоду: на некоторое время я был избавлен от необходимости ловить мышей, да и много спустя после того, как я столь решительно высказался против лености, никому не приходило в голову требовать, чтобы я на собственном примере показал проповедуемое мною геройство.
На этом я мог бы, пожалуй, закончить воспоминания о первом периоде моей жизни и перейти к месяцам юности, примыкающим к периоду возмужалости, но я не могу лишить благосклонного читателя удовольствия послушать две последних, я бы сказал, восхитительных строфы из моей "Глоссы", ознакомиться с которыми у моего хозяина недостало терпения:
Но я знаю - невозможно
Устоять пред искушеньем,
Если под кустом весенним
Клич любви звучит тревожно.
Миг! И влип неосторожно,
Когда в радости греховной
Из кустов летит, как чудо,
Как порыв, как вихрь любовный,
Милая на клич условный, -
Нас любовь отыщет всюду!
Жажда счастья сердце мучит,
Страсть дурманит разум сладко,
Только эта лихорадка
В скором времени наскучит.
Дружбу нас ценить научит
Жажда дела, жажда спора -
С другом радостно вдвоем!
Чтоб найти его, сквозь горы
Я пройду, сквозь все заборы:
Дружбу ищут днем с огнем!
(Мак. л.)…как раз в тот вечер он был добродушен и весел, чего давно за ним не замечалось.
Благодаря этому и свершилось нечто неслыханное: он не вспылил и не убежал, как обычно делывал в таких случаях, а спокойно, даже с благожелательной улыбкой выслушал очень длинный и еще более скучный акт бездарнейшей трагедии, сочиненной молодым, подающим надежды, великолепно завитым лейтенантом, отличавшимся отменным цветом лица, который прочитал ее со всем пафосом счастливейшего в мире поэта. Мало того, когда упомянутый лейтенант, закончив чтение, горячо попросил капельмейстера высказать мнение о его пьесе, тот изобразил на лице своем полный восторг и заверил юного героя войны и поэзии, что вступительный акт его пиесы - по-истине изысканнейшее блюдо для эстетствующих лакомок и содержит великолепные, глубокие мысли, за гениальную самобытность каковых говорит то обстоятельство, что они посещали и великих, признанных поэтов, как-то: Кальдерона, Шекспира и в более поздние времена - Шиллера. Лейтенант пылко обнял его и с таинственной миной поведал, что еще сегодня вечером собирается осчастливить целый кружок избраннейших девиц, среди коих есть даже одна графиня, читающая по-испански и пишущая масляными красками, превосходнейшим из когда-либо написанных первых актов. Крейслер заверил его, что это - весьма благородно с его стороны, и молодой поэт, начиненный энтузиазмом, поспешил ретироваться.
- Я не понимаю, что с тобой сегодня, - заговорил наконец маленький тайный советник, - не понимаю, милый Иоганнес, откуда такая сверхъестественная кротость! И как только у тебя хватило терпения внимательно слушать эту пошлую стряпню! Я просто в ужас пришел, когда лейтенант напал на нас, беззащитных, не подозревавших об опасности, и опутал сетями своих бесконечных виршей. Я так и ждал, что ты не выдержишь, как обычно бывает с тобою по более ничтожным поводам; но ты сидишь спокойно, во взгляде твоем даже читается одобрение, и под конец, когда я уже чувствую себя совершенно разбитым и несчастным, ты разделываешься с беднягой, обрушив на него всю свою иронию, коей он даже не в состоянии оценить! И хоть сказал бы ему в виде предупреждения на будущее, что пиеса его страдает длиннотами и хирургическое вмешательство ей отнюдь не повредило бы.
- Ах, - возразил Крейслер, - и чего бы я добился таким жалким советом? Ежели столь плодовитый поэт, как наш любезный лейтенант, и произведет ампутацию своих стихов с некоторой для них пользой, то разве не отрастут они сей же час снова? Или ты не знаешь, что стихи наших молодых рифмоплетов обладают способностью самовоспроизведения, как хвосты у ящериц, которые прытко отрастают, будучи даже отрезаны у самого основания? Но если ты воображаешь, что я внимательно слушал заунывное чтение лейтенанта, то ты глубоко заблуждаешься!.. Гроза пролетела, травы и цветы в маленьком саду подняли склоненные головки и жадно впитывали небесный нектар, редкими каплями падавший из пелены облаков. Я стоял под большой цветущей яблоней и слушал замиравший далеко в горах голос грома. Он отзывался в душе моей пророчеством неисповедимых свершений, я любовался лазурью небес, тут и там проглядывавшей голубыми очами сквозь бегущие облака. Вдруг дядя крикнул, чтобы я поскорее бежал домой, иначе испорчу сыростью новый цветистый шлафрок или схвачу насморк, гуляя по мокрой траве. Но оказалось, то был вовсе не дядя: какой-то пересмешник-попугай или болтливый скворец, то ли из-за куста, то ли из куста, уж не знаю откуда, взялся поддразнивать меня нелепой шуткой, выкрикивая на свой манер ту или иную драгоценную для меня мысль Шекспира. Ах, то снова предо мной он, лейтенант, со своей трагедией! Так вот, тайный советник, примечай-ка, именно воспоминание детских лет увлекло меня в ту минуту далеко от тебя и от лейтенанта. Я будто в самом деле стоял в дядюшкином саду, мальчишкой не старше двенадцати лет, в шлафроке из ситца прелестнейшей расцветки, какую могла измыслить самая буйная фантазия ситцевого фабриканта, - и напрасно расточал ты сегодня благовония своего курительного порошка: до меня не доходило ничего, кроме аромата моей яблони в цвету, я не чуял даже запаха помады, потраченной на волосы нашего рифмоплета, который не имеет - увы! - надежды защитить когда-либо голову от дождя и ветра лавровым венком, более того, не смеет покрывать ее ничем, кроме войлока или кожи, выделанных по уставу в виде кивера. Короче, милый мой, из нас троих ты один оказался жертвенным агнцем, подставившим шею под адский нож трагедии нашего пиита. Ибо, покуда я, тщательно укутав конечности в детский шлафрок, с двенадцатилетней и двенадцатилотной легкостью спрыгнул в уже знакомый нам садик, маэстро Абрагам, как видишь, успел испортить три или четыре листа наилучшей нотной бумаги, выкраивая всякие уморительные фантастические фигурки. Выходит, что и он ускользнул от лейтенанта!
Крейслер был прав: маэстро Абрагам искусно вырезал из листков бумаги разные силуэты; но хотя в путанице линий ничего нельзя было разобрать, стоило осветить их сзади, и они отбрасывали на стену тени затейливых фигурок и целых групп. Маэстро вообще не выносил никакой декламации, а вирши лейтенанта и вовсе показались ему невыносимыми; как только лейтенант начал, он, не стерпев, жадно схватил плотную нотную бумагу, случайно оказавшуюся на столе тайного советника, достал из кармана ножницы и занялся делом, всецело отвлекшим его от злокозненного покушения рифмоплета.
- Послушай, Крейслер, - начал тайный советник, - итак, в памяти твоей всплыло воспоминание отроческих лет, и я готов, пожалуй, приписать этому твою кротость и сегодняшнее благодушие - послушай же, горячо любимый друг! Мне, как, впрочем, всем, кто тебя уважает и любит, не дает покоя мысль о том, что я ровно ничего не знаю о ранних годах твоей жизни; ты всегда неприязненно отклоняешь малейшую попытку заглянуть в твое прошлое и умышленно набрасываешь на него покров тайны, который, однако, подчас бывает достаточно прозрачным, чтобы возбудить любопытство, ибо сквозь него просвечивают причудливо мелькающие картины. Будь же откровенен с теми, кого ты уже подарил своим доверием.
Крейслер взглянул на тайного советника широко раскрытыми глазами, будто человек, пробудившийся от глубокого сна и вдруг увидевший перед собою незнакомое лицо, и заговорил самым серьезным тоном: