- А что делать с плутом Ольдекопом? - задал щекотливый вопрос Гнедич. - Нельзя так оставить. - Он очень прямо сидел на стуле рядом с мешковатым Крыловым и как будто обращался к нему. Оба служили в Публичной библиотеке, жили в соседних казённых квартирах, пользовались благодеяниями своего могущественного начальника Оленина, и так получалось, что день за днём, год за годом проводили вместе. - Надо же соблюсти интересы Пушкина, - настоятельно сказал Гнедич. - Не обратиться ли нам к самому Алексею Николаевичу Оленину?
Крылов утвердительно, но равнодушно кивнул массивной головой: дескать, отчего же, можно и обратиться.
Лёвушка во все глаза смотрел на этих совершенно непохожих людей. Гнедич, у которого чёрная повязка закрыла вытекший глаз, был чопорен и щепетильно аккуратен в наряде. У Крылова же нечёсаные волосы торчали махрами, сюртук был давно не чищен, а рубашка залита кофеем; он был стар, а выглядел ещё старше.
- Ольдекоп, плутня, - тихим голосом сказал Плетнёв. - Пушкина грабят! Кто же за него заступится?
Но Лёвушка всех перебил.
- Да знаете ли, - воскликнул он, - что есть ещё одна, совсем новая поэма?! - Он вскочил со своего места, и взгляды всех снова обратились на него.
Звонким голосом, очень похожим на голос брата, и в той манере, которую Лёвушка перенял у него, он прочитал от начала до конца новую поэму "Цыганы".
И снова голоса слились в гул:
- Каково? Почему же не печатать? Он шагает как великан...
У Жуковского на лице появилось какое-то отрешённое выражение.
- Поэзия для него спасение. Он не дарование, он гений! Первое место на русском Парнасе принадлежит ему. В поэзии его спасение, его счастье и всё вознаграждение для него!
- Да, да! - Лёвушка сиял.
- Поэзия, - тихим голосом продолжал Жуковский, - святые мечты земли о Боге... Мечтательный мир...
- Но мой брат, - сказал Лёвушка, - слишком любит само земное!
- Ты плохо понимаешь своего брата. Да, он земной, а что-то и от небес... - И сказав это, Жуковский будто отрешился от громких голосов вокруг. Сколько страданий в земной юдоли! Умерла та, которую он любил, - жена доктора Мойера. Давний его друг Александр Тургенев несчастлив, любя жену литератора Воейкова. Бывший лицеист Кюхельбекер, с которым он, собственно, едва знаком, раскрывает в письмах свою душу, грозя самоубийством. Даровитый Баратынский - жертва детского безрассудства - тоскует в Финляндии и тоже пишет ему. Всем нужно помочь. Но не к добрым ли деяниям призывает нас Бог?
Лёвушка, выложив всё, что было на душе, и полный радостного веселья, оглядывался, поражённый неожиданной мыслью. Эти старики - и Крылов, и Гнедич, и Жуковский - были бессемейны и одиноки. Осмелев, он обратился к Крылову:
- Иван Андреевич, а почему вы не женитесь? - Он сказал это так, будто спрашивал приятеля о пустячном. - Скучно, верно, так жить?..
- Нет, - ответил Крылов, вовсе не удивившись вопросу юноши. - Не скучаю. А не имея семьи, не имея родственных забот и обязанностей, не знаю я и лишних страданий...
- А что вы думаете о моём брате? - вдруг спросил Лёвушка.
- Да что думаю, милый... - Лицо Крылова оставалось безмятежно-спокойным. - Молод ещё. Ох как молод!.. Вот хотел я усовершенствовать басни знаменитого Лафонтена. Хотел высказать русский бойкий характер, русский живой ум. Того ли хочет твой брат? Вот, милый, о чём речь...
Долго ещё говорили, обсуждали, решали. В конце концов, разных этих людей, собравшихся здесь, объединяло одно стремление: ярче разжечь и выше поднять отставшую от Европы русскую музу.
XII
Завывал ветер - ветер одиночества и изгнания, гнал по хляби опавшие листья, сотрясал оголённые ветви, клонил упругие потемневшие прутья, бросался порывами в законопаченные, туго притянутые окна, а в обжитом, заботливо убранном кабинете было тепло и уютно. Он воплощал в стихи Коран.
"Тебе законов список дан - Бега, пророк, от нечестивых - Твой долг вещать Коран - Ты проповедовал Коран - Не бойся возвещать Коран..."
Он работал по утрам - и в помещичьем доме на высоком тригорском холме в эти часы царила мёртвая тишина. Неосторожно громкий голос тотчас пресекался гневным шёпотом вездесущей хозяйки: "Дура! Молчать! Занимайтесь делом!" Но круглолицая румяная Аннет то и дело на цыпочках подкрадывалась к двери и прислушивалась. Тсс! Она подносила палец к губам. Он пишет стихи!
Ветер бросал в окна размякшие листья, гроздья дождя, иногда пелену снежинок, но снег, выпадая, сразу же таял...
За эти дни Пушкин в мелочах узнал жизнь тригорского дома. Он был обширен, и обитателей было множество. В одном конце кто-то пел, в другом ссорился, в зале кто-то играл на фортепьяно, в буфетной или в девичьей кто-то плакал. Дети, совсем маленькие - не Вульфы, а Осиповы, - бегали, падали, проказничали, крепостные няни старательно ловили их, мягко укоряли, осторожно тащили в детские; старая верная экономка строго распоряжалась непонятливыми дворовыми; горничные влюблённо обряжали своих барышень; барышни льстиво просили у экономки любимые блюда или мочёных яблок из кладовых; и все в доме трепетали, услышав звучный и энергичный голос барыни Прасковьи Александровны.
По утрам слуги из комнат через весь дом несли судна к заднему крыльцу, где стояли бочки и где вонь была нестерпимой. И сразу же начиналась уборка: мебель - комоды, шкафы, кресла - мазали смесью гвоздики и льняного масла, зеркала протирали, серебро и посуду чистили щёлочью, солью, квасцами. Хозяйственных хлопот было множество: собирали огуречные корки - от болезней кожи, готовили на зиму брусничную воду, составляли обозы для продажи в Пскове яблок, домотканых сукон и местных изделий, что ни день пересчитывали бельё, вели точный приход и расход сахара, чаю, коровьего масла, сыра, запрягали возки - в Опочку за партией новых свечей и в лес по дрова.
Собирались все за столом, но потом разбредались по своим комнатам. Но так же, как в армии, даже на отдыхе, даже на биваке, всё подчинено внутреннему распорядку, так и в тригорском доме царил распорядок, введённый Прасковьей Александровной. Над дверью классной комнаты яркими буквами значилось: "Repetitio est mater studiorum" - и взрослые девицы, с утра сонные, как осенние мухи, в паническом страхе принимались за репетиции. Имелись и неотложные заботы: начинался сезон балов в Опочке - нужно было готовить наряды.
Всё же общество этих молодых девушек заряжало атмосферу всего дома особым любовным зарядом. Все были в кого-то влюблены, или собирались в любую минуту влюбиться, или читали об идеальной любви в знаменитых на всю Европу романах. Или обсуждали молодых соседей-помещиков, заезжих офицеров, знакомцев по Опочке. Или над кем-то смеялись, кем-то восхищались, кого-то ожидали в гости... И развлекались играми - фантами, лотереями, jeux d’esprit, как и полагалось светским барышням.
Но страшное событие всех поразило! Деревенской глуши достигли известия о наводнении в Петербурге. Сначала сообщались отрывочные слухи, подхваченные с проезжего почтового тракта. Но пришли газеты о бедствии, обрушившемся на столицу 7 ноября. Прасковья Александровна в ужасе схватилась за голову с пышной и модной причёской из каштановых волос. С флегматичной, медлительной Нетти, как обычно, случилась истерика. Барышни, боясь матери, повторяли за ней её слова. Пушкин выглядел ошеломлённым.
Да и трудно было поверить: от Фонтанки до Литейной и Владимирской всё было в воде. Нарядный Невский проспект вдруг превратился в бурный пролив - и зимние запасы в многочисленных подвалах погибли. Ограда Ломбарда на Мещанской вовсе обрушилась. На Неве, на самой Неве против дворца и Адмиралтейства разбушевавшаяся вода своим напором сдвинула, разорвала, расчленила Исаакиевский и Троицкий мосты. Ещё ужаснее пострадал Васильевский остров - и это произвело на Пушкина особое впечатление: на северной окраине Васильевского острова он некогда встречался с Таланьей.
Решительность не изменила в критическую минуту Прасковье Александровне.
- Архип! - приказала она. - Немедленно в Петербург - и всё в подробностях! И заодно десять фунтов хорошего чая.
Сведения, которые с необыкновенной поспешностью привёз Архип через несколько дней, были вовсе не утешительны: людей погибло множество; погибающие хватались за плывущие, вырванные с корнями деревья, пытаясь спастись, но всего больше уничтожено скота, лошадей - вот какие ужасти.
- Но как вёл себя в этот час испытания государь! - восхитилась Прасковья Александровна. - Он стоял на балконе, созерцал стихию. Он послал погибающим помощь. А теперь объезжает дома пострадавших. Благословенный государь...
- Перестаньте! - в сердцах возразил Пушкин. - Он и всегда-то был комедиантом.
- Да как вы смеете! - не на шутку возмутилась Прасковья Александровна. - Дуры, заниматься! - прикрикнула она на дочерей. - Да государь пожаловал целый миллион для пособия!..
- Миллион, великое ли дело. А соль? А хлеб? А овёс? Ведь идёт зима... Вот я напишу брату: издаст "Онегина" - пусть все деньги раздаст. Но Боже мой! На Васильевском острове смыты дома, живые погибли, а мёртвые всплыли в гробах...
Он не мог не думать об этом. Сколько вспомнилось! Там, на северной оконечности, полупустынной и унылой, где песчаная коса вдавалась глубоко во взморье, где просторно выстроились домики над прибрежной равниной, в скромно обставленной комнате со стареньким диваном, с шитыми подушками на канапе, с коробками из-под конфет на этажерке милый ангел одарил его любовью. Таланья! Ничего не устрашась, ничего не требуя, может быть, в каком-то божественном оцепенении она уступила его неистовому натиску! Что же с ней теперь? Все эти годы он не удосуживался что-либо узнать. Но здесь, в деревенской тиши, лишённый привычной пестроты, каждодневных новых впечатлений, он обречён на воспоминания. Как она плакала, прощаясь с ним! Теперь он испытывал гнёт вины...
Но вот страшная но юсть перестала быть новостью, все подробности были обсуждены - и привычная жизнь продолжилась. Стайка девушек защебетала вокруг него.
- Мне сегодня приснилось, - как-то сказала красивая Алина Осипова, - будто я потеряла правую серьгу, а потом нашла её сломанной... Это, верно, не к добру?
- Для вас это к добру, - изрёк Пушкин, тотчас вступая во флирт. - Потому что я хорошо вас знаю.
- Да? Когда же вы успели меня узнать?
- С той минуты, как я вас увидел.
- C’est faux. Я не могу вам нравиться. В вашем вкусе Аннет.
- Но я вовсе не люблю молчаливых.
- Значит, я вам кажусь болтливой?
- Я не сказал...
- Но вы дали понять. - И она отошла, искусно изобразив обиду.
- Не правда ли, она очень хороша? - тотчас вступила в игру ревнивая Аннет. И глаза её, обращённые на Пушкина, выразили все чувства, которые она с первой же встречи испытала к поэту. - А мне бы... если бы вы позволили... - Она запнулась, смущаясь. - Если хотите... я очиню для вас перья. О, может быть, за это вы посвятите мне стихотворение?
- Да, - милостиво разрешил Пушкин, - очините. Благодарю вас...
- Вам пишет ваш брат? - настала очередь Зизи. - Нужно признать, что у вас превосходный брат!
- Я напишу ему, что вы хвалили его, - сказал Пушкин.
- Нет, не пишите, - вспыхнула Зизи.
- Я напишу, что вы покраснели...
Так могло продолжаться бесконечно.
Но с Прасковьей Александровной разговоры велись иные, содержательные. Она, знавшая четыре европейских языка, следившая за европейской и отечественной литературой, хотела знать замыслы юного любимца муз, жившего под кровом её дома. И он объяснил ей однажды, почему готовую поэму "Цыганы" не желает пока печатать, а первую главу романа в стихах уже переправил для цензуры. Он был в затруднении. "Цыганами" - так он чувствовал - заканчивался какой-то один важный творческий период, а "Евгением Онегиным" открывался другой, новый, - и не хотелось одновременно печатать их. Например, в "Цыганах" герой бежит от духоты городов в поисках естественной жизни на лоне природы, а в первой главе "Онегина" как раз описывается жизнь столицы во всей пестроте и со всеми красочными подробностями. Зачем же одновременно печатать противоречивое? И он даже поделился с Прасковьей Александровной планами развития романа...
Онегин! Как истолковать этого героя? Дело в том, что Онегин отделился от него, Пушкина, и зажил собственной, самостоятельной жизнью. Но лишь теперь он осознал возможность через судьбы героев изобразить Россию и общество и потому доволен и первой главой, и всем замыслом.
Прасковья Александровна всё же каждый разговор заканчивала призывом к примирению с отцом.
- Александр, - говорила она, - вы добрый и хороший! - Она даже не подозревала, как глубоко трогают его эти слова. - И должны первый сделать миролюбивые шаги по отношению к отцу, - уговаривала она. - Посудите: окрестные помещики вас осуждают. Правы ли они, не правы - слухи пойдут и дальше. Ссора с родителями - какое впечатление произведёт это в свете? Для вас, Александр, самое невыгодное. Я уже говорила - и не раз - с вашим отцом, с Сергеем Львовичем. Вы сами видите, он не дал делу хода - угроз своих не исполнил. Он ждёт ваших первых шагов...
Но Пушкин угрюмо отмалчивался: слишком много горечи накопилось в его сердце.
Всё же получалась явная нелепость: сын отсиживался в Тригорском и даже переписку вёл на имя его хозяйки, а отец выполнял принятую на себя роль надзирателя за ним, сидя в Михайловском.
Сергей Львович сделал то единственное, что ему оставалось: уехал вместе с Надеждой Осиповной из деревни в Петербург, благо дороги ещё были проезжими. Перед отъездом он написал объяснение уездному предводителю дворянства Пещурову: увы, он не может далее выполнять возложенное на него поручение - заботы по другим имениям, в других губерниях призывают его.
Прасковья Александровна отправилась проститься со своими многолетними добрыми друзьями. Вернувшись, она подала Пушкину записку от его отца.
"Вы когда-нибудь поймёте, Александр Сергеевич, - писал Сергей Львович, - свою неправоту передо мной. Да, я делал шаги, чтобы облегчить вашу участь. Но теперь я отрекаюсь от Вас. Можете в уединении питать ко мне свою ненависть. А я буду терпеть, как христианин, но Вы этого не понимаете, потому что религия Вам чужда!"
Пушкин скомкал письмо и бросил его в камин. Потом расхохотался каким-то надрывным, не своим смехом.
В начале последней ноябрьской декады он собрал немногие свои вещи - тетради и щёточки для чистки ногтей - и вернулся в опустевшее Михайловское, в опустевший дом, в свою комнату справа от прихожей. Няня Арина Родионовна из флигеля тоже переехала в барский дом и заняла комнату слева от прихожей, остальные комнаты до следующего лета закрыла на ключ, чтобы экономить дрова.
И остался Пушкин зимовать в Михайловском.
XIII
Сидя в приёмной министра народного просвещения, Николай Иванович Гнедич испытывал особые ощущения: когда-то, в начале века, в этом министерстве он, бедный малоросс, недавно прибывший в Петербург, работал простым писцом.
Теперь канцеляристы осторожно и бесшумно шмыгали вокруг него, а он сидел очень прямо, выставив вперёд трость и положив на неё белые холёные ладони, терпеливо глядя единственным глазом на дубовую, с тяжёлыми узорами дверь кабинета, чопорно и безукоризненно одетый.
Он и всегда одевался тщательно, но сегодня долго обдумывал каждую мелочь. Зелёный фрак он обычно надевал по утрам, синий днём, чёрный вечером. Приём был утренний, но он надел чёрный фрак. Белое жабо, казалось, похрустывало от тугого крахмала. Складки кисейного галстука обматывали шею до затылка.
Как примет его министр? Впрочем, он хлопотал не о себе, а о своём кумире - великом Пушкине. Сам он воплощал тяжкий замысел. Уже семнадцать лет отдал он переводу "Илиады" Гомера и знал, что понадобятся ещё годы. Оценит ли Россия, с какой силой и энергией сумел он передать язык страстей, полноту духа, торжественную важность, величественную простоту героев на заре человечества? Оценят ли вклад, который он внёс в культуру России?
Он был воспитан на идеях Просвещения и потому думал о новом министре неодобрительно. Да, любить отечество должно - но не невежество. Эти патриоты старинного, подлинно русского воистину не умеют любить русскую землю.
Открылась дверь кабинета, приглашая его.
Кабинет был огромен, и в глубине за массивным столом сидел тощий старец в форме морского офицера - знаменитый государственный деятель адмирал Александр Семёнович Шишков. Он кивком головы указал Гнедичу на стул. Гнедич сел, стараясь держать голову несколько в профиль, скрывая чёрную повязку.
- Слушаю, милостивый государь. - Шишков по привычке почти не раскрывал рот и говорил тихо, так что трудно было разобрать. Был он строг, глаза запали, брови неестественно разрослись, а кожа, как пожелтевший пергамент, обтягивала костлявое лицо.
Гнедич достал из портфеля рукопись и немногословно изложил дело: перед цензурованием у господина Бирюкова первой главы новой поэмы господина Пушкина "Евгений Онегин" великим счастьем было бы предварительно узнать мнение его высокопревосходительства министра.
- Пушкин, - голос у Шишкова был глухой, - как же, шалопай. Помню, у княгини Авдотьи Голицыной он без умолку трещал ночи напролёт. - Он задумался, постукивая кончиками длинных и тоже пожелтевших пальцев по зелёному сукну стола. Давно это было или недавно? В салоне Голицыной Пушкин ещё не прославился даже как автор "Руслана и Людмилы". Теперь его имя гремело по России. - Что же? - Густые брови Шишкова сошлись. - Доигрался до ссылки в деревню?
- Видите ли, - забормотал Гнедич, - порывы характера. Заблуждения молодости.
Но министр неожиданно показал редкие, торчащие, как куски гранита, зубы. Он улыбнулся.
- Читал его рассуждение о цензорах. Шельмец!
- Не знаю... даже не слышал... - изумился Гнедич.