- Он льстец, твой Рылеев. Однако почему "Цыганы", почему не "Евгений Онегин"? Он на месте топчется, твой Рылеев. И пока лишь учится - не у кого-то, а у меня - писать стихи. Итак, он пишет: "...Шагами великана..." Это я? Да как мне шагать, когда я на замке! Но вот он пишет: "Пущин познакомит нас короче..."
- Да, это отличный человек, благородный человек. И - поэт! - произнёс Пущин.
- Поэт! Его прежние создания довольно слабые. Теперь, правда, он мужает. Впрочем, действительно, в нём зреет поэт!
- Прекраснейший человек! Можно сказать, посвятил себя великой цели. Даже пренебрёг военной службой - как и я. И объяснял мне: Суворов - великий полководец, а всё же был орудием деспотизма, всё же своими победами искоренял свободу Европы. Он так говорит о несчастьях отчизны, что и от слёз невольно не удержится...
Пушкин задумался, потом встрепенулся и продолжил чтение:
- "Ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы..." - Он отложил письмо и заговорил даже с какой-то досадой: - Псков, Новгород! Господи, сколько об этом говорено - и в Петербурге, и в Кишинёве! Вече, вечевой колокол, народные собрания... Да когда это было? И к чему это привело? И вообще: возможны в России европейские свободы?
У Пущина лицо сделалось очень серьёзным.
- Ты сомневаешься?
- Я раздумываю над этим. А ты?
Пущин помедлил с ответом.
- Видишь ли, - произнёс он наконец, - приметы притеснений, произвола, несправедливости - бесчисленны. И если все будут молчать и сторониться... Если никто не пожелает положить жизнь... Вот я рассказал тебе!
- Ужасно! Но можно ли вдруг изменить...
- Если никто за Россию не положит жизни...
Глядя Пущину прямо в глаза, Пушкин спросил:
- Надеюсь, ты не будешь отрицать, что по-прежнему состоишь в тайном обществе?
Пущин потёр рукой переносицу и лоб.
- Жанно! - требовательно вскричал Пушкин.
Пущин молчал. Потом встретил взгляд друга.
- Ну, хорошо. - У него залегли складки между бровями. - Я признаюсь тебе... Потому что... как бы это сказать... хотел ты сам или нет, но превратился как бы в политического ссыльного... И я невольно смотрю на тебя с новым чувством... Ты ещё выше поднялся в моих глазах... Вот потому-то отвечаю тебе вполне откровенно: да, я в обществе.
- И эти сходки в доме Никиты Муравьёва, свидетелем которых я был... И это дело майора Раевского, которого всё ещё держат в Тираспольской крепости... Всё в связи с обществом? Лунин, Трубецкой, Якушин - все в обществе?
Пущин потупил глаза и ответил тихим голосом:
- Не от меня одного зависит быть откровенным с тобой.
- Я и не заставляю тебя! - Пушкин забегал по комнате- Ты, может быть, прав, не доверяя мне тайн: я болтлив, я не стою доверия! Но... я задаюсь вопросом: а имеют ли право совершенно частные лица, совершенное меньшинство, едва заметное в огромном отечестве, предпринимать решительный переворот и создавать насильственно государственное устройство, хотя многим оно, может быть, вовсе чуждо? Может быть, одним лишь историческим развитием следует стремиться к совершенствованию страны?
Обычно спокойное лицо Пущина напряглось.
- Я полагаю, - сказал он раздельно, - что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства. Идеи рождаются в мыслящих существах. Идеи, которые мы исповедуем, несомненно, клонятся к пользе России, к благоденствию всего русского общества. Значит, нужно действовать! Agir, действовать!
Пушкин заговорил взволнованно, торопливо:
- Во Франции четырнадцатого июля тысяча семьсот восемьдесят девятого года всё было кончено в считанные часы - и над Бастилией взвился белый флаг конституции. Это так. Да, но в этом участвовала вся нация, во всяком случае целые сословия. А вы? Я понимаю: вас всего лишь небольшая кучка! Так не обманывает ли вас лёгкость того, что некогда произошло в Париже? Да и вспомни: чем там всё кончилось? - Он замолчал, сел рядом с Пущиным, потом сказал с какой-то усталостью: - Лично я красный колпак вольности вовсе не заменил на белую кокарду, просто похоронил его в глубине сундука!..
- Своими стихами, - произнёс Пущин, - ты сделал, пожалуй, больше всех нас вместе.
- Но лично ты веришь в успех?
- Я полагаю, вопрос стоит о личной чести. Честь не позволяет оставить Россию такой, какая она сейчас! Надеюсь, что и будущие поколения проявят жертвенность из чести, даже зная, что они обречены, - ради блага родины своей.
- Это - другое дело! Из чести и я... Впрочем, как хотите. Однако ж скажи, как ты считаешь, готова ли Россия к тому, чего вы хотите?
- Ты вправе сомневаться. Дурные предчувствия и у меня, и у Рылеева... - Пущин запнулся, потому что сказал лишнее. Но Пушкин сделал вид, что не расслышал имени Рылеева. Однако он был потрясён. - Впрочем, всё это - как на дуэли, и я не хочу именоваться подлецом.
- Но хочет ли Лунин, как бывало, убить Августа?! - воскликнул Пушкин.
Пущин не ответил.
- Ты не доверяешь мне. А Якушин? - Пущин опять не ответил.
Они посмотрели друг другу в глаза, потом молча расцеловались.
Разговор проходил с таким напряжением, что оба почувствовали изнеможение. Обнявшись, они принялись ходить по комнате.
Зашли и на половину няни. Побалагурили с крепостными девушками, которые шили, вышивали, плели кружева в комнате Арины Родионовны.
Сильное волнение овладело Пушкиным, даже радость, счастье. Как будто вернулись лицейские дни. Он не один. Он почувствовал себя беззаботным, легкомысленным, способным на любые смелые проделки. Эта волна высокого чувства смыла тревоги, заботы, опасения... Не отправиться ли сегодня вместе с Пущиным в Петербург? На одни сутки!.. На одну ночь! Увы, это конечно же было невозможно...
После обеда читали первые сцены трагедии. Пущин, попыхивая фарфоровой трубочкой, удобно уселся в кресле; Арина Родионовна с вязаньем в руках пристроилась поближе к камину. Пушкин читал стоя.
- Название точно не решено, но примерно такое. - Он радостно рассмеялся. И грандиозный замысел трагедии, и усиленная работа над ней, и то, что первые сцены уже были готовы и можно было их читать, вызывали в нём какой-то необыкновенный - мощный, сладостный и тревожный - прилив творческих сил. - Название: "Комедия о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе Годунове и Гришке Отрепьеве. Писано бысть Алексашкою Пушкиным в лето 7333 на городище Воронин". Каково?
И он опять нервно и взволнованно рассмеялся.
- Видишь ли... Вначале несколько слов... Конечно же трагедии, написанной совсем в новом роде, нужно предпослать короткое рассуждение вообще о теории драмы. Я пишу, но и много размышляю. Посуди сам, что ставят на нашей сцене? Классический и переводной репертуар - трагедии Висковатова, Сергея Глинки, Озерова, Корсакова, Крюковского, и это среди массы переводов из Корнеля, Расина и Вольтера. Ну вот Жуковский перевёл "Орлеанскую деву" Шиллера - для кого, для чего? Для старой школы декламации пятистопными стихами. А что "Фингал" Озерова? Не больше чем парнасское православие. Вообще у нас нет театра! Французский лжеклассицизм. Он ограничен, стеснителен. У Расина совершенные стихи, полные точности и гармонии, но ведь план и характеры в "Федре" - это верх глупости и ничтожества в изобретении. Но что же мы все: Франция, Франция! Есть Англия. Есть система Шекспира - и она свободна от оков классицизма, в ней законы народной драмы, вольное, широкое изображение характеров... Я в восторге от Шекспира. У меня кружится голова, когда я читаю Шекспира. Но конечно же я не всё в нём приемлю, видишь ли, титанические страсти Лира, Ричарда, Отелло как-то чужды русской натуре. Я бы мог горячить воображение, громоздить кошмары, но избегаю этого. Я бы мог написать страшную сцену: убийство царевича Димитрия, - но ограничился лишь рассказом, и то поздним, о расследовании происшествия. И язык у Шекспира излишне расцвечен - это также чуждо России. Отделка же у него вообще безобразна. И всё же он велик! Байрон рядом с ним вовсе ничтожен. Байрон вообще в драмах своих не оригинален. В "Манфреде" он, несомненно, подражал "Фаусту" Гёте, в других трагедиях брал образцом того же Алфиери. А уже об односторонности и условности изображённых им характеров я и не говорю!..
Пушкин театрально поклонился. Итак, он закончил вступление. Теперь он качнёт чтение. Пущин зааплодировал.
Воротынский:
Наряжены мы вместе город ведать...
Как думаешь, чем кончится тревога?
- Не сразу далось начало, - сказал Пушкин. - Однако это: "Как думаешь, чем кончится тревога?" - хорошо, потому что сразу ощущение тревожных событий.
Каждую сцену он сопровождал комментариями. Шуйский - вот удивительный характер! О нём одном можно написать целую пьесу. Но особенно дорога ему в трагедии народные сцены, потому что народ у него не просто пассивная масса, нет, народ - истинное действующее лицо! И в дальнейшем развитии трагедии народ своим мнением определит развязку.
Когда он читал сцену у Новодевичьего монастыря, Арина Родионовна, оставив вязанье, одобрительно закивала головой.
- Ишь, - сказала она. - Эвон!
Пушкин читал:
Баба (с ребёнком):
Ну, что ж? как надо плакать,
Так и затих! вот я тебя! вот бука!
Плачь, баловень!
(Бросает его об земь. Ребёнок пищит.)
Ну, то-то же.
- Ишь, - опять сказала Арина Родионовна. - Эвон! Это по-нашенскому.
Один:
Все плачут,
Заплачем, брат, и мы.Другой:
Я силюсь, брат.
Да не могу.Первый:
Я также. Нет ли луку?
Потрём глаза.Второй:
Нет, я слюней помажу.
Что там ещё?
- Батюшки, - сказала Арина Родионовна, - да как же ты подлый народ-то наш знаешь! Господь ты мой...
Но вот сцена в келье Чудова монастыря.
Пущин заметил, что чтец как-то странно опустил плечи, сгорбился, даже затряс головой. Но он и предвидеть не мог, что друг его в это время чувствовал себя старым монахом-летописцем. Вдруг Пушкин замедлил чтение, начал даже запинаться, потом вовсе замолчал.
- Чего же ты? - спросил Пущин.
- Что-то не так, - пробормотал Пушкин.
Он схватил со стола перо, обмакнул его и, разбрызгивая чернила, поспешно сделал поправки, потому что монолог Пимена прерывался не в том месте и не теми словами.
Пимен:
Передо мной опять выходят люди,
Уже давно покинувшие мир...
Ещё одно, последнее сказанье...
Григорий восклицает: "Борис! Борис! всё пред тобой трепещет..." Нет, нужно было что-то менять, вычёркивать, переставлять...
- Ну, ты имеешь представление, - сказал Пушкин и отложил тетрадь.
- Почему же у тебя не рифмовано? - спросил Пущин. - Твои стихи всегда были сладкозвучны...
- Ведь это трагедия, Жанно, народная эпопея! Рылеев советует: пиши о Пскове. Да я не о Пскове пишу, а о России!
В это время со двора послышалось дребезжание колокольчика.
- Ах ты Господи! - вскричала Арина Родионовна. - Святой отец приехал!
- Какой такой? - удивился Пущин.
- Видишь ли, - объяснил Пушкин, - ведь я под духовным надзором игумена Святогорского монастыря. Так-то! - Вдруг ему в голову пришла забавная мысль. - Знаешь, давай-ка сделаем вид, будто мы читаем духовную книгу. - И он взял в руки потрёпанные Четьи-Минеи.
Арина Родионовна выбежала на крыльцо. В комнату вошёл отец Иона в шубе, из-под которой выглядывала ряса. Няня семенила за ним и кланялась.
- Не помешаю? - спросил Иона.
- Отец святой! - Пушкин, Пущин и Арина Родионовна подошли под благословение игумена.
- Садитесь! Обогрейтесь!
Уселись вокруг стола.
- Заглянул к вам, Александр Сергеевич, - сказал Иона, хитро щуря маленькие глазки. - Дай, думаю, загляну...
Он заметил пристальный насмешливый взгляд Пущина и глубже надвинул клобук, скрывая рыжие патлы.
- А ты кто будешь, сын мой?
Пущин назвал себя.
- Значит, навестил Александра Сергеевича нашего, - сказал Иона. - Это хорошо. Господь милосерден к нам, грешным, и мы друг к другу милосердны будем... - Заметив в руках Пушкина "Жития святых", он продолжил: - Ох, люблю это чтение! Уж не откажите, Александр Сергеевич! Что там назначено - на день сегодняшний?
Пушкин полистал книгу.
- А вот, "Житие преподобного Феодосия Великого".
- Так почитайте же, Александр Сергеевич...
Пушкин прочёл звонким голосом:
- "И поселился он близ одного мудрого и благочестивого старца, живущего в окрестностях Иерусалима... И вскоре молва о его добродетелях разнеслась по окрестностям..."
- Извольте откушать, - суетилась Арина Родионовна, чрезвычайно польщённая посещением самого игумена. И, зная склонность старца, она вместе с чаем поставила перед ним сосуд с ромом.
У Ионы лицо было белое, довольно полное, но кончик носа предательски краснел, выдавая любовь к спиртному. Был он в чёрной шёлковой рясе, в цветном подряснике.
- Грешен, вкушаю, - сказал Иона, наливая стаканчик. - А кто не грешен, Александр Сергеевич? Все мы грешники и не знаем дня своей смерти. Вот и притча от Луки: Тарквиний, градоправитель римский, потребовал от святого Сильвестра имения епископа Тимофея, им обезглавленного, и при этом грозил муками. А святой Сильвестр на это сказал ему: "В сию ночь душу твою истяжут от тебя, а чем хвалишься, то не исполнится". И что ж? Рыбья кость увязла в горле Тарквиния и прекратила дни его.
Наливая третий стаканчик, Иона сказал задорную прибаутку:
- Первую рюмку перхотою, а третью охотою!..
- Так, отец святой, так, - кивала головой Арина Родионовна. - Так!
Охмелев, Иона сделался не в меру словоохотлив.
- Вот вы всё пишете, Александр Сергеевич, всё пишете! - Он указал на стол, заваленный бумагами. - А знает завет о приличных словесах?.. Лучший порядок при начал, каждого слова какой? Богом старайтесь начинать и в Боге оканчивать. Скажу вам, как говаривали встарь: мнози богобоящиеся человецы, не ведая силы закона Божия, многих своих грехов не ведают и в бесстрашии пребывают. Ведают, например, Божию заповедь "Чти отца твоего", а не ведают силу той заповеди!
Пушкин нахмурился. Это был явный намёк. Очевидно, Иона вполне был в курсе домашних его дел.
Арина Родионовна всё кланялась в пояс:
- Так, отец святой, так! Откушайте ещё. Не побрезгуйте.
- Грешен. Вкушаю. - И опять Иона сказал задорную прибаутку: - Наш Фома пьёт до дна, выпьет, да поворотит, да в донышко поколотит. Вот так! - Опрокинул стаканчик, крякнул и вновь впал в проповедь: - Человек каким вышел из рук Творца? Вот то-то: созданием прекрасным. Царь жизни, властелин земли! Всё течение бытия открылось ему.
Арина Родионовна подпёрла склонённую голову рукой.
- Но грехом своим, увы, повредил человек свою природу. На саму землю навели проклятие! Так что же будет? - И вдруг Иона закончил прибауткой: - А то будет, что ничего не будет. Ну, сыне, - он поднялся, - мне пора.
И, благословив всех, игумен уехал.
Пущин не удержался от выговора своему другу:
- Что это ты, как пономарь, взялся вслух читать? - Конечно же он ценил поэтический талант Пушкина, но - уж так повелось с детства - считал его человеком сумбурным, слабым, неустойчивым.
- Скажу по совести. - Пушкин нашёл нужным оправдаться, - в этих описаниях жизни святых - бездна поэзии...
- Ну, уж не знаю! Из чего ты только не черпаешь поэзию! - сказал Пущин. - А вот у меня с собой рукопись запрещённой комедии Грибоедова "Горе от ума". Интересно?
- Давай скорее читать! - воскликнул Пушкин. Уже много слышал он о человеке, который в своё время в Петербурге привлёк его внимание странностью своего поведения и резкостью суждений.
Читал он опять вслух. Но комедия ему не понравилась. Во-первых, в ней соблюдены были именно те правила единства, которые он намерен был сокрушить в своей трагедии. Конечно, драматического писателя следует судить по законам, им самим принятым. - Грибоедов принял законы драматургии, которые он, Пушкин, отвергал. Но, главное, в сочинении он не нашёл ни плана, ни истины, ни по-настоящему важной мысли.
Вспомнился Грибоедов в ту пору, когда репутация его была замарана сомнительным участием в известной истории Шереметева и Завадовского и Грибоедов готовился покинуть Петербург. Вспомнилось, как на одном из светских раутов, спасаясь от толчеи гостиной, Пушкин отдёрнул тяжёлую портьеру, отделявшую музыкальную залу, и увидел Грибоедова, одиноко сидящего за фортепьяно; тот не играл, лишь брал аккорды - и на чёрной лакированной крышке вздрагивали отражения его лица и отблески свечей... Теперь он вернулся с Кавказа с комедией, в которой, верно, пожелал отомстить изгнавшему его обществу.