Россия!.. И ярко вспомнилась сходка у Никиты Муравьёва, на которой Николай Михайлович Карамзин в пылу спора прочитал не изданные тогда страницы о царствовании Иоанна Грозного. Иногда Карамзин вызывал у Пушкина протест и досаду. Что Карамзин! Как поэт - ничтожен, проза его - пока, может быть, лучшая в России - в общем-то стоит немного. И вот ещё: Карамзин лично дружен с беспощадным, неумолимым гонителем его, Пушкина, - царём Александром. Но, главное, Карамзин, кажется, не в состоянии был понять значение и величину его, Пушкина. Это больно кололо честолюбие. Но, несмотря на это, не был ли Карамзин прав, когда на сходке у Никиты Муравьёва говорил молодым офицерам: идеи свои вы принесли из заграничных походов, Россию нужно любить такою, какая она есть действительно... Значение этих слов только теперь выпукло обозначилось. И с каким-то особым пронзительным чувством Пушкину подумалось, что его род уходит корнями в самую глубь российской истории!..
Мимо прошли монахи в подрясниках и клобуках. Они собирали на монастырь. Пушкин прислушался и к их голосам, потому что в трагедии "Борис Годунов" решил в одной из сцен изобразить бродяг-монахов.
- Гуляй, помахивай, мошной потряхивай...
- Не всем чернецам в игуменах быть...
- Игумен за чарку, чернецы за ковши...
Русская Церковь в жалком состоянии. Но вот какая мысль его поразила: если народ верит, может ли певец этого народа не разделять его веру? Конечно же он исповедовал афеизм. С детства он впитал в себя антицерковный скепсис Вольтера. Но не прав ли был директор лицея Егор Антонович Энгельгардт, считая, что ранний скептицизм иссушил его душу, и принудив написать для выпускных экзаменов стихотворение "Безверие"?
С этими мыслями Пушкин направился в монастырь. За его стенами бурлила, гудела и пестрела ярмарка. На торговом заднем дворе сновали лоточники, сотни ларьков едва умещались, выстроившись в два ряда. Ярмарка, рынок, торговля! Псковский лён, полотно, гончарные изделия, соль, мёд, сушёная рыба, лакомства, патока... И квас, непременно квас! А возле дубовых бочек монастырские служки ожидали с черпаками и кружками жаждущих.
Игумен Иона даже обрадовался своему поднадзорному - необычному и знаменитому прихожанину.
- Во имя Отца и Сына и Святого Духа - аминь, - сказал он. - Пришёл, сын мой. Уж я мыслил навестить сельцо недалёкое ваше...
Видно, не часто удавалось монастырскому настоятелю вести беседу с человеком знающим, мыслящим. Он излил Пушкину наболевшую душу.
- Крут был царь-батюшка Пётр, вот и сокрушил патриарший престол, - жаловался он. - А уж какие богатства собрал с монастырских земель в государственную казну, а уж какими тяготами обложил: и поставка лошадей, и подмога в литье пушек... А потом славная государыня Екатерина Великая монастырских крестьян перевела в экономические, а земли монастырские раздала... Ну и где прежние доходы? Вот и нищенствуем, побираемся у добрых христиан... Да и то: раньше в монастырях живали бояре и дворяне, а теперь чернецы, всякий сброд: ищут дарового хлеба, спились, заворовались...
Пушкин слушал с каким-то новым, незнакомым прежде чувством. Взгляд его на Русскую Церковь постепенно менялся, а отношения с отцом Ионой с некоторых пор сделались почти дружескими.
Но Иона вдруг прервал себя, вспомнив об обязанностях, на него возложенных.
- А давно ли ты исповедовался, сын мой? - спросил он. - У отца Лариона исповедовался? Нет? Значит, идём во храм.
Он привёл Пушкина в укромную ризницу. Здесь, вблизи алтаря, хранились золототканые одежды, священные сосуды, молитвословы, акафисты, часословы, требники.
- Повторю из псалма, - сказал Иона. - Приклони Господу ухо твоё, и услыши мя, яко нищ и убог есмь аз. Грешен ли в чём, сын мой? Может быть, делаешь что-либо противное учению Церкви?
- Нет... - Кажется, последний раз Пушкин ходил на исповедь незадолго до отъезда из Кишинёва, потому что генерал Инзов, во всём прочем бесконечно снисходительный, был строг и требователен в вопросах веры и церковных обрядов. - Занят я скромными своими трудами - ничем больше.
Ну а грешная связь с крепостной девушкой? Стоило ли даже притворно исповедоваться в таких пустяках. Другие помещики владели гаремами, вовсе не считая это за грех. Пушкин усмехнулся: благочестие, увы, не было ему свойственно.
- Сын мой, тесными узами связан я со своей паствой, - сказал Иона. - Разумевайте души стада вашего - завещано нам... Сын мой, исполняешь ли твёрдо заповедь: почитай отца с матерью?
Игумен смотрел на Пушкина пронзительно. Уж он-то был в курсе семейных его дел.
А Пушкин нахмурился и опустил голову. Сразу вспыхнуло в нём раздражение - и игумен уразумел:
- Смиряй себя. Смиряй нрав свой. А в чём ещё грешен?
- В гордыне. - Пушкин и сам не знал, как вырвалось из него это слово. - Да, в гордыне, отец, потому что сжигают душу мою великие замыслы, может быть, вовсе неисполнимые... - То ли торжественный настрой возник в нём, то ли навеял его звон монастырских колоколов. - В гордыне, гордыне, отец мой! - Если ты одинок в тайных, заветных своих помыслах, если душа твоя устроена так, что в общем-то не постижима ни для кого другого, кому же открыться, если не творящему духу, в который верил даже сам скептик Вольтер?
И он долго говорил что-то маловразумительное, говорил сбивчиво, неровно, отрывочными фразами, и в одну из пауз настоятель вставил привычные слова:
- Смирять себя надо, сын мой. Ну, в Божьей воле твоя судьба. Ничего, светильник во мраке светит... - И этим закончил исповедь.
Когда выходили из храма, Иона сказал просто и благодушно:
- Вы, Александр Сергеевич, ещё саврас без узды...
Шумная многоголосая толпа бурлила вокруг. Мужик - здоровенный, с всклокоченными длинными волосами и бородой, на босу ногу, в холстинных ветхих портах и такой же рубахе - потянулся к ним. Пьяный помещик скверно ругал монахов:
- Эй вы, долгогривые...
Юродивый речитативом напевал заговор против худого глаза:
- Водица-царица, красная девица, Христова истошница, Божья помощница, смой-сокати...
- Да узрят нищие и возвеселятся, - сказал Иона поднадзорному поэту. - Взыщите Бога, и жива будет душа ваша... Идите, Александр Сергеевич, глядите на Русь нашу православную...
XXVIII
В один из июньских дней пришла горничная из Тригорского - бойкая наперсница своей барышни - и, с таинственным видом оглядевшись вокруг, передала из рук в руки письмо от Аннет. Это было признание в любви на французском языке.
Он расхохотался. Письмо почти дословно списано было из "Новой Элоизы" Руссо. Листки почтовой бумага были надушены. Почерк у Аннет, несмотря на возраст, был крупный и детский.
"Мне всё же приходится признаться в роковой тайне, которую я пыталась скрыть, - писала Аннет. - Что сказать, когда вы и так всё видите... Но я всячески старалась преодолеть развитие этой гибельной страсти... Да, да, да! Но ах! Мне не следовало делать первый шаг - как теперь смогу я удержаться от других роковых?.."
Пушкин, читая, хохотал. Вот действительно умора! Кажется, впервые она доставила ему истинное удовольствие.
"Я орошаю письмо слезами, - писала Аннет, - возношу робкую мольбу, и верю, и надеюсь, что сердце, заслужившее привязанность моего сердца, не обманет моих ожиданий и будет великодушно..." И таким слогом почти на пяти страницах.
Он ей покажет! Сколько же открывается возможностей для шуток, намёков, двусмыслиц...
День был солнечный, не очень жаркий, утром он купался в реке, и радостное чувство молодости, здоровья и силы владело им. Повеселиться, позабавиться, посмеяться!
Он затеял настоящий карнавал. Надел привезённые из Бессарабии красные молдавские шаровары, папусей и турецкую феску с кистью, взял в руки тяжёлую железную трость и отправился знакомой дорогой - мимо озера, сосен, вдоль изгибов реки.
Окна длинного тригорского дома были распахнуты. Он пробрался, пригибаясь, цветниками к самому окну - и вдруг прыгнул на подоконник. Испуганные женские возгласы смешались с его звонким смехом.
- Мамочка, я боюсь, - чертёнок! - визжала Зизи.
Он соскочил с подоконника.
Аннет тут же убежала и запёрлась в своей комнате. А он продолжал хохотать, разглядывая себя в зеркало.
- Мне в самом деле почудился чёртик! - повторяла Зизи.
Он откинул голову. Феска с кистью придавала его лицу с густыми бакенбардами в самом деле какое-то странное выражение.
Вдруг он уловил взгляд Алины и резко оборвал смех. Взгляд сказал ему всё: он был некрасив, почти уродлив! Тотчас он сорвал с головы фреску.
...Уже встали из-за чайного стола, когда из своей комнаты вернулась Аннет. Краска стыда заливала её круглое лицо с румяными щеками.
- Где это вы были? - с притворным удивлением спросил Пушкин. - Мне кто-то даже сказал, будто вы отправились в Опочку к трактирщику Жаку.
- У меня болела голова, - опустив глаза, ответила Аннет.
- Что-то не похоже... - не унимался Пушкин. - И часто у вас так болит голова? И что же вам помогает, когда у вас так болит голова?
Всё же они уселись рядом на диван. Напустив на себя строгость, он сказал:
- Зачем вы растрепали височки? Это модно, но у вас, к несчастью, круглое лицо.
Она подняла на него умоляющие глаза. Он оглядел её с ног до головы и произнёс:
- Вам нужно носить короткие платья...
Она вспыхнула:
- Как вы смеете!
- Да, потому что у вас прехорошенькие ножки. Вы должны знать свои сильные и слабые стороны.
- Умоляю вас, - прошептала она.
Но теперь на Прасковью Александровну напала словоохотливость.
- Александр, - сказала она, - вот Алексей пишет, что скоро приедет. Но я не могла уразуметь: он говорит, будто весной ожидал вас у себя в Дерпте?
Случайная эта фраза вызвала в Пушкине целую душевную бурю. Вульф ждал его в Дерпте. А его попытки вырваться на волю не только оказались безуспешными, но привели к сущим нелепостям! Друзья за него хлопотали. Он попытался довести до царя слух о тяжёлой, смертельной болезни - речь шла о небольшой надувшейся жилке на голени - аневризме. Жуковский добился разрешения жить не в имении, а в Пскове. Ну уж нет, он предпочитает сельские просторы.
Настроение его резко изменилось. Он сделался угрюмым, молчаливым.
Аннет что-то говорила - он не отвечал.
Жить в Пскове, в этой провинциальной дыре, под бдительным надзором губернской полиции!
Алина милостиво предложила сыграть на фортепьяно. Он и ей не ответил. Не в столицы, не в Дерпт, не за границу, а в Псков! Вот и всё великодушие его величества! Если он болен, ему нужно оперироваться. Что же, он будет оперироваться у псковского коновала Всеволодова? Да и вообще эта жилка на голени не мешала делать ему прогулки за тридцать вёрст. Но каково быть затворником!
- Вы не отвечаете мне, не слушаете меня вовсе. Боже мой, что вы за человек! - прошептала Аннет, вглядываясь в его лицо. - Только что вы были совсем другим!
Но у Прасковьи Александровны ещё не прошла словоохотливость.
- Ваш Дельвиг прелестен, - сказала она. - Он всех нас очаровал. О, какой благородный, благожелательный, поэтический, добрый... Представляю вас в лицее!
Вдруг снова в душе его что-то изменилось. Будто зазвучали другие струны.
- Как я помню приезд старца Державина! Дельвиг поджидал его внизу, в сенях: он хотел поцеловать руку, написавшую "Водопад"... Тогда мы благоговели... Но вот сейчас я перечитал Державина - всего, от корки до корки. - Речь его оживилась. Он стряхнул с себя хмурость. - Да, кое-что поразительно, это истинное золото, но другое, даже большая часть... Признаться, я к нему охладел... - И полилась блистательная, полная красок, сравнений, неожиданных мыслей речь.
Его слушали, боясь нарушить внезапно нахлынувший поток вдохновенья.
Он собрался в Михайловское. Аннет шла, опираясь на его руку.
- Вы презираете теперь меня, - сказала она и заплакала. - Увы, я сама себя презираю. Но что делать, я не могла сдержать свои чувства...
- Вам всё это показалось, - мягко ответил Пушкин. - Всё это пройдёт.
- Нет, не пройдёт, - произнесла она и ещё горше заплакала.
Вошли в парковую беседку, увитую плющом. Из-за густой зелени здесь царил сумрак. Аннет подняла к нему своё мокрое от слёз лицо. Как это получилось, он и сам не знал. Он не удержался и поцеловал её в губы.
Неожиданно из зарослей выскочила Зизи и прошептала:
- Я всё слышала, всё видела и расскажу maman.
- Как ты смеешь! - вскричала Аннет и, отпрянув от Пушкина, бросилась к сестре.
- Я всё слышала и видела, - повторила Зизи так же шёпотом, повернулась и убежала.
- Она не расскажет, - успокоил Пушкин девушку.
- Нет, она обязательно расскажет, вы её плохо знаете, - возразила Аннет. - Я должна идти.
Она прильнула к Пушкину, сама поцеловала его.
- Я люблю вас, я в вашей власти, - сказала она и скрылась.
Пушкин зевнул. Всё это было скучно. Девушка не вызывала в нём ни малейшего чувства, и он слишком уважительно относился к Прасковье Александровне, чтобы чем-нибудь оскорбить её.
Аннет, гордо подняв голову, вошла в дом. Прасковья Александровна ожидала её. Ни слова не говоря, она отвесила дочери звучную пощёчину.
Закрыв лицо руками, двадцатишестилетняя Аннет ушла в свою комнату. Конечно, подумала она, её мать сама влюблена в великого поэта.
XXIX
Ночью, во сне, с ним что-то происходило - творческая жизнь продолжалась, меняя душу, - и встал он совсем не таким, каким лёг. Не было отдельных, конкретных мыслей - о каком-то событии, замысле, о брате или друзьях, о Михайловском или Петербурге, - лишь общее ощущение превратности и неизбежности: жизнь - смерть - смысл - судьба - цель.
Прогулка в первой половине июня 1825 года.
К чему же так упорно стремится человек всё по тем же - из века в век - колеям жизни и к чему же ведут сами эти колеи? От естественной и дикой простоты к успехам цивилизации? В чём цель, конечный смысл? Что даёт знание?
Он не в первый раз думал над этим. В конце концов знание, как червь, разъедает счастье. Разум - холодный и бесстрастный наблюдатель радостей и горестей сердца. И как же несчастен тот человек, которого судьба наделила беспощадным умом и пылким сердцем! Увы, ему самому выпал этот удел.
В конце концов за недолгую прожитую свою жизнь он успел изведать всё: упоение и скуку, устремлённость и опустошение, веру и сомнение. Это всё нужно было выразить в вечных образах. Фауста можно было перенести в современность. И он изобразил бы самого себя: Фауста, стремящегося к радостной полноте бытия, и Мефистофеля, с усмешкой оценивающего само бытие...
Так к чему же выведет само бытие человечества? Знания, успехи наук, торговля, прогресс? Фауст может приказать:
Всё утопить.
Но в другие, светлые минуты разум поднимается над прихотями и несовершенством человеческой природы - и побеждают мудрость и гений. И тогда обретаешь веру, постигаешь судьбы. Тогда можешь воскликнуть:
...Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
Вот замыслы двух стихотворений. И в них нет противоречий, лишь итог мучительных испытаний и раздумий.
Вернувшись в дом, как обычно, он сел за работу.
...Придя в Тригорское, Пушкин увидел сидящую за столом молодую женщину поразительной красоты. Сердце его дрогнуло. Он узнал её сразу: это была Анна Керн, которую некогда, много лет назад, он однажды встретил в Петербурге в доме Олениных. Уже тогда испытал он мучительную любовную горячку. С тех пор она ещё больше расцвела. Какая-то непостижимая женская красота! Мягкие волосы расчёсаны были на пробор и собраны в пучок, стянутый лентой, а локоны безвольно спускались вдоль лица с изящным овалом. Любоваться можно было на этом лице всем: распахнутыми глазами, стрельчатыми ресницами, дугами бровей, ярким ртом, ямочкой у подбородка. Лёгкое летнее платье оставляло открытыми плечи; любоваться можно было белыми руками, шеей, грудью...
Она улыбалась ему, смотрела на него - о, она сразу же поняла, что происходит в его душе!
Алексей Вульф, недавно приехавший из Дерпта, сидел близко к ней.
- C’est madam Kern, - сказал он.
- Мы знакомы. - Пушкин пытался стряхнуть колдовские чары, обрести свободную, любезную светскость. - Надолго ли вы в наши края?
Анна Керн пожала оголёнными плечами. Она не спешила с ответом. Трогательная томность была в выражении её глаз, улыбке, звуках голоса. Она умела владеть собой.
- Не знаю... - В голосе её слышались призыв, обещание. - Может быть, на месяц. А может быть... Если не надоем тётушке!.. - И она улыбнулась Прасковье Александровне, зная, что перед её улыбкой никто не может устоять.
- Вы помните... - начал Пушкин. Он всё ещё был скован, чувствовал робость, как перед огромным замыслом, требующим всех творческих сил.
- Ну конечно же! - Разумеется, она не забыла прежнюю их встречу, не могла забыть. - А знаете, зачем я сюда приехала? Главным образом чтобы взглянуть на самого знаменитого нашего поэта!
Он поклонился. Ей он простил желание видеть не его, а поэта.
- Кажется, в первый раз радуюсь я своей известности...
Но шутливый тон не мог обмануть столь опытную Анну Керн. О, какое впечатление она произвела!
- Но, Александр, садитесь же! - воскликнула Прасковья Александровна.
Неужели он всё ещё стоял? Какая нелепость! В этом доме, где благоговели перед его гением, где спешили исполнить каждую его прихоть, он держался робким гостем.
Зато Алексей Вульф откровенно поглядывал на прекрасную свою кузину. Пушкин молчал, а дерптский студент разглагольствовал:
- В Дерпт съезжаются со всей Лифляндии и Эстляндии, чтобы провести время приятнее, чем где-либо... Ярмарки продолжаются целый январь. Каждый день бал. Конечно, у лифляндского дворянина не попируешь, зато какие прекрасные женщины!
Алина Осипова резко поднялась из-за стола и вышла из залы. Анна Керн проводила се долгим взглядом, потом вопросительно посмотрела в глаза своему щеголеватому кузену.
- Что с милой Алиной? - спросила она всё тем же томным голосом.
- Понятия не имею... - Вульф пожал плечами.
О знаменитом поэте молодые люди, кажется, вовсе забыли. Но не Прасковья Александровна.
- Александр, - сказала она, - ваш драгоценный подарок я храню в особом бюро под специальным ключом. - Она говорила об экземпляре первой главы "Евгения Онегина" с его дарственной надписью. - И надеюсь вскоре иметь вторую - не так ли?
- Да, madame, я тоже надеюсь... - Он уже овладел собой, потрясение улеглось. - Но что же вы не притащили с собой Языкова? - с живостью обратился он к Алексею Вульфу.
- А потому что Языков - бирюк, потому что он немыслимо застенчив. Он погибнет, сойдёт с ума в этом женском обществе. - Вульф указал на обитательниц Тригорского. - Мой знаменитый друг или предаётся кутежам, или живёт отшельником...
Анна Керн вернула разговор в желаемое ей русло.
- Но мне, - сказала она Пушкину, - подарите ли вы знаменитую вашу поэму?