Другая девушка была полненькая, черненькая, с синими, как васильки, глазами. Когда она улыбалась, сверкали ровные и белые, как кипень, зубки. Эта была Оринушка Богодайщикова, приятельница Они.
Обе девушки подошли под благословение старичка.
- Здравствуйте, девоньки, - ласково заговорил он, перекрестив истово и погладив наклонные девичьи головки. - Молились, деточки?
- Молились, батюшка, - отвечали они.
- Благое дело творили, детки, - похвалил старичок. - А то, вон там, невегласи, вишь, как бесу молятся, - кивнул он головой по тому направлению, откуда неслось пение и гудение веселой Радуницы. - Ишь расходилось бесовское игрище!
А "бесовское игрище" было, по-видимому, в самом разгаре. То веселились дети природы, совершая обрядовый ритуал, как во время Перуна, который, казалось, на мольбы новгородцев "выдибай, Боже!" сжалился над детьми природы, выплыл на берег Волхова и переселился на берега Вятки, где и ютился в зелени лугов града Хлынова.
Теперь бубны перешли в нестовое гудение, а пение в "неприязнен клич". То уже была оргия несдерживаемой страсти: "хребтами вихляние, ногами скакание и топтание", женское и девичье "шатание" - бал детей природы, только не в душных залах, а среди цветов и зелени лугов, под бледным северным небом, которое, казалось, благословляло их...
- Про батюшково здоровье молилась, миленькая Онисьюшка?
- Про батюшково, дедушка, - отвечала, потупляя лучистые глаза, Оня.
Но если б через эти лучистые глаза можно было заглянуть в девичье сердце, то там, рядом с лицом старого батюшки-воеводы, отразилось бы другое бородатое лицо, полное мужественной энергии. Но об этом знала-ведала только подушка, Оня да ее сорочка у сердца, трепетавшая при мысли об этом бородатом лице...
- И ты, девинька Оринушка, во батюшков след поклоны клала у Честнаго Креста Господня? - спросил старичок и у другой девушки.
- Да уж и не ведаю, дедушка, в котору сторону след батюшков, к Котельничу ли, ко Никулицину ли али ко Казани, - отвечала девушка.
Мать Они, воеводица, невольно вздрогнула и стала прислушиваться. С лугов, по-видимому, возвращались праздновавшие Радуницу, и отчетливо можно было слышать протяжное пение незнакомых голосов:
Аще кто из нас, калик перехожих,
Котора калика зоворуется,
Котора калика заплутуется,
Котора обзарица на бабину, -
Отвести того дородна добра молодца,
Отвести далеко в чисто поле:
Копать ему ямище глубокое,
Во сыру землю по белым грудям.
Чист-речист язык вынять теменем,
Очи ясныя - косицами.
Ретиво сердце промежду плечей...
Казнёна дородна добра молодца
Во чистом поле оставити...
И мать Они, и старичок Елизарушка многозначительно переглянулись.
- Откуда бы сим каликам быть? - проговорил последний. - Это не из наших: голоса неведомые.
- А может, батюшка с... нашими, с товарищи, - тихо проговорила Оня и вся вспыхнула.
IV. РОКОВОЕ РЕШЕНИЕ
Сердце девушки не обманулось. Она узнала его голос...
Все четверо, стоявшие у церкви, пошли на голос калик перехожих. Вот они все ближе и ближе. Их всего трое. Один старый, слепой, с домрою за плечами. Двое других, помоложе, зрячие. Все с длинными посохами.
Увидав их, Оня бросилась навстречу, да так и повисла на шее у слепого.
- Батя! Батюшка! Родной! - шептала она, захлебываясь, но в то же время, по девичьему коварству, вся впилась глазами в одного из зрячих.
У другого зрячего уже висела на шее Оринушка...
- Что, стрекозы, узнали своих? - радостно улыбался "слепой", открывая глаза и нежно отстраняя от себя Оню. - А там никто из радунян не признал нас.
И он подошел к матери Они, к той, что называли воеводицей.
- Здравствуй, старушка Божья! - сказал он, обнимая ее. - Здравствуй и ты, святой муж Елизарушка... Что? Знать, не ожидали гостей?
Это оказались те самые калики перехожие, которых мы видели в Москве, на пиру у князя Данилы Щеняти.
После обоюдных приветствий все двинулись к дому Ивана Оникиева, воеводы города Хлынова.
- Благо, никто нас там не признал, - говорил тот, который был слепым. - А уж наутро объявимся в земской избе, на вече, после благодарственного молебна у Воздвиженьи.
В доме воеводы калики перехожие сняли с себя каличье одеяние и явились в большую горницу в добрых суконных кафтанах, а тот, который был слепым, вышел в горницу в богатой "ферязи" с высоким "козырем", унизанным жемчугами, самоцветными камнями и бирюзой.
Оня с матерью и с Оринушкой хлопотали по хозяйству, и слуги под их руководством ставили на стол пития и яства, конечно, постные, так как дело было в Петров пост. На столе появились всяческие грибы, янтарные балыки, тешки и провесная белорыбица.
- Не взыщите, гости дорогие, - суетилась мать Они, - ночь на дворе, горячаго варева нетути, не чаяли, не гадали, что Бог пошлет гостей.
- Так, так... "гостей", говоришь... - улыбался тот, который был "слепым" и который, по всему, был в этом доме хозяином. Потом он приказал слугам:
- Теперь, ребятушки, идите спать. Мы и без вас жевать умеем.
- А как вы, девиньки, засветла повечеряли, так тоже ступайте баинькать, - сказала мать Они обеим девушкам. - Утреть надо будет встать с колоколом.
И девушки, низко поклонившись, ушли в свой теремок, на вышку. Но Оня все-таки успела еще раз переглянуться с одним из пришедших.
- Кажись, с Божьей помощью дело налажено, - сказал хозяин. - Казанский царь Ибрагим давно адом на Москву дышит... Краше, говорит, быть мне улусником Хлыноваграда, неже Москвы ненасытной, загребущей. И вот ево целовальная грамота граду Хлынову: на коране целовал и ротился, а мы ротились на кресте, целовали при всех мурзах.
Он вынул из-за пазухи небольшой сверток в зеленой тафте и положил на божницу, в золотой ларец.
- Вотяцкие князья нашей вятской земли тоже нашу руку держать ротились перед своими богами.
Старый Елизарушка упорно молчал. Он лучше всех знал Москву и железную волю князя Ивана Васильевича, который и от Золотой Орды отбился, прекратив выдачу ей постыдной дани, и Новгород упрямый подклонил под свою пяту и обрезал крылья независимым дотоле княжествам - верейскому, ростовскому, ярославскому.
- А на Москве как повелось наше дело? - спросил он.
На этот вопрос быстро ответил ему тот, что с Оней переглядывался...
- Весь базар и государевы кружала-кабаки, и гостиные ряды покатывались со смеху и кидали нам в шапки деньги, когда мы пели:
Нейду, матушка, нейду, государыня,
Замуж за боярина:
Боярин-охотник, много собак держит,
Собаки борзыя - холопи босые...
- А князи и бояре слушали ваши песни? - спросил далее старик.
- Еще как! И князь Данило Щеня, и князь Данило Холмский, и боярин Морозов Григорий, и боярин Шестак-Кутузов, и думный дьяк Курицын, а княгиня Щенятева слезами горючими обливалась, слушаючи о том, как перевелись на Руси богатыри.
- Мы и наверху, у самого великого князя пели, а ево сынишка, княжич Васюта, готов был с нами до Хлынова бежать, да только княгиня Софья Фоминишна не пущала малыша, - сказал третий из пришедших, отец Оринушки.
Хозяйка меж тем усердно угощала мужа и гостей и, подавляя вздохи, изредка поглядывала на старого Елизара, который почти ничего не ел и не пил, угрюмо слушая, о чем сообщали хозяин дома и его гости. Старик не одобрял того, что замыслили хлыновцы. Ему сочувствовала и мать Они. Ее пугала возможность войны с Москвою: она боялась и за мужа, и за свой родной город. Разве она мало выстрадала в молодых еще годах, когда в 1471 году хлыновцы, под предводительством ее мужа, учинили ушкуйнический набег на столицу Золотой Орды, на Сарай? И хоть они его "добыли копьем" и взяли много добычи, однако ордынцы, скоро спохватившись, запрудили своими судами всю Волгу и под Казанью отрезали хлыновцам путь к отступлению. До Хлынова дошли тогда страшные вести об этом, и она чуть не умерла от страха и горя. И только Бог тогда Своими неисповедимыми путями спас смельчаков и ее мужа. Но тогда он был молод, вынослив. А теперь! Она холодела от одной мысли о будущем. Когда старый Елизар предостерегал хлыновских коноводов от опасных замыслов, несутерпчивый Пахомий Лазорев всегда кричал на вечах: "Молись Богу у себя в скиту, святой человече, а над нашими буйными головушками не каркай!"
- Будущей весной, - говорил хозяин, запивая брагой жирную тешку, - как только вскроются реки, мы и нагрянем в гости к Ибрагимушке-царю с его мурзами, а дотоле всю осень и зиму снаряжать будем наши ушкуи да изготовлять таранье, чем бы нам Москву белокаменную на вороп взять.
- Да и пушек, и пищалей, и копий немало изготовим, благо железа нам и чугуна не занимать стать, - похвалился и тот богатырь, что переглядывался с Оней.
- А ядра, зелье и свинец на мне лежат, то моя забота с пушкарями, - говорил отец Оринушки.
Оринушка между тем и Оня не спали в своем теремке. Девушки были слишком взволнованы - и радостью, и опасениями того, о чем они догадывались. Недаром их выслали из большой горницы.
В это время в теремок вошла старушка в простом шушуне и повойнике.
- А вы, озорницы, не спите еще, ох-ти мне! - проворчала старуха.
- Не спится чтой-то, няня, - отвечала Оня.
- Али поздно с Радуницы вернулись? - спросила нянюшка.
- Нет, няня, мы и не были на лугу, не до того нам было, - сказала Оринушка. - А ты, чать, много зелья нарвала да коренья накопала?
- А как же, девынька, надо было закон соблюсти, не басурманка я какая!
- И приворотнаго зелья добыла, няня? - улыбнулась Оринушка.
- А добыла-таки, чтобы было чем нам женишков приворожить, мил-сердечных дружков. Все справила, как закон велит, - говорила старушка.
Об этом законе так говорит летописец: "В навечерие Рождества Предтечева, в ночь, исходят очавницы мужие и жены-чаровницы по лугам и по болотам, и в пустыни, и дубрави, ищучи смертные отравы, отравнаго зелия на пагубу человеком и скотом, ту же и дивия корения копают на повторение мужем своим".
V. БУРНОЕ ВЕЧЕ
Кто же были пришедшие в Хлынов калики перехожие?
Тот, который принимал вид слепого, был воевода города Хлынова, Иван Оникиев, муж Параскевы Ильинишны и отец Они. Другой, молодой богатырь, который переглядывался с Оней, был атаман в Хлынове, всегда осаживавший старого Елизара на вечах. Это и был Пахомий Лазорев. Третий, отец Оринушки, тоже был атаман, по имени Палка (должно быть, Павел) Богодайщиков.
Утром на другой день, после обедни и молебна, едва воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым объявили на вече о результатах своего путешествия в Казань и Москву, как из Москвы "пригнали" в Хлынов гонцы с увещательными посланиями от митрополита Геронтия, одно к "воеводам, атаманам и ко всему вятскому людству", а другое "к священникам вятской земли".
Снова ударили в вечевой колокол у Воздвиженья.
- Что тутай у вас приключилось, что вечной колокол заговорил вдругорядь? - спрашивал именитый хлыновец Исуп Глазатый, входя в земскую избу. - Али худые мужики-вечники заартачились с надбавкой мыта на воинскую потребу?
- Нету, Исупушка, - отвечал воевода, - не худые мужики-вечники, а на Москве попы да митрополиты зарятся на чужой каравай, рты пораззявали на хлыновский каравай.
- Руки коротки у Москвы-то, - презрительно заметил Глазатый.
Хлыновцы все более и более стекались к земской избе...
- Гонцы, слышно, из Москвы пригнали с грамотами.
- Чево Москве еще захотелось от нас, словно беременной бабе?
- Али разродиться Москва не сможет?.. Или Хлынов ей повитуха?
Скоро вся площадь около земской избы заполнилась народом. Впереди становилось духовенство с "большими" людьми, за ними "меньшие" люди и рядовые "мужики-вечники".
Из избы вышел воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым. У воеводы было в руках два свитка с привешенными к ним печатями из черного воска.
Воевода поклонился на все стороны. Ему отвечали тем же.
- Мир вам и любовь, честные мужие града Хлынова! Мир и любовь всему людству вольныя вятския земли! - возгласил воевода.
Он развернул один свиток, а другой засунул за петлицы ферязи.
- Увещательная грамота воеводам, атаманам и всему вятскому людству от московскаго митрополита Геронтия! - возвысил он голос.
- Сымать, что ли, шапки? - послышалось с разных сторон.
- Это не акафист, штоб шапки сымать! - раздался голос. Это был голос радикала, пушкаря из кузнецов города Хлынова, по имени Микита Большой Лоб.
- Точно, не акафист, да и не лития, - пробурчал другой хлыновский радикал, поп Ермил, из беглых, - мы ишшо не собираемся отпевать Хлынов-град.
- Любо! Любо, батька! Ермил правду вывалил!
- Надвинь, братцы, шапки по уши! А то "сымать", ишь ты!
Воевода откашлялся и начал читать. Но начала послания за гамом из-за шапок никто не слыхал, а когда гам поулегся, то хлыновцы услыхали:
- "Вы, - читал воевода, - токмо именуетесь христианами, творите же точию дела злыя: обидите святую соборную апостольскую церковь, русскую митрополию, разоряете церковные законы, грубите своему государю, великому князю"...
- Какой он нам государь! - раздались голоса.
- Какое мы чиним ему грубство!.. Мы его и знать-то не хотим!
Вече волновалось. Радикал Микита грозил кому-то своим огромным кулаком. Поп Ермил посылал кому-то в пространство кукиш.
Воевода читал: "Пристаете к его недругам, соединяетесь с погаными, воюете его отчину, губите христиан убийством, полоном и грабежом, разоряете церкви, похищаете из них кузнь, книги и свечи, да еще и челом не бьете государю за свою грубость".
Далее в своем послании Геронтий грозил, что прикажет их священникам "затворить все церкви и выйти прочь из вятской земли". Мало того, "он на всю вятскую землю шлет проклятие".
- Наплевать на ево проклятие! - бесновалось вече.
- Его проклятие у нас на вороту не виснет!
- Долгогривый пес на солнушко брешет, а ветер его брехню носит.
Воевода развернул другое послание митрополита, к духовенству всей вятской земли.
За неистовыми возгласами слышались только обрывки из послания.
- "Мы не знаем, как вас называть... Не знаем, от кого вы получили постановление и рукоположение..."
- Это не твое дело! Ты нам не указ! Почище тебя меня хиротонили! - как бы в ответ митрополиту орал поп Ермил.
- "Ваши духовныя дети, вятчане, - читал воевода, - не наблюдают церковных правил о браках, женятся, будучи в родстве и сватовстве, иные совокупляются четвертым, пятым, шестым и седьмым браком..."
- А хуть бы и десятым! Наши попы добрые!
- Наш поп Ермилушка и вокруг ракитова куста обведет...
- Што ж, и поведу, с благословением! Кто Адама и Еву венчал? Ракитов куст в раю, знать...
- Ай да Ермил! Вот так загнул! В раю, слышь, ракитов куст...
Воевода поднял свиток кверху и потряс им над головой.
- Слушайте конец, господо вечники! - крикнул он. - "Аще вы, зовущиеся священниками и игуменами, попами, диаконами и черноризцами, не познаете своего святителя, то я наложу на вас тягость церковную..."
- Ишь ты, "аще"! Мы не боимся твоего "аща"...
Долго еще бурлило вече, но кто-то крикнул:
- Ко щам, братцы!
- Ко щам! Ко щам! "Ко щам с грибам!"
И вече разошлось.
VI. В ТЕРЕМЕ У СОФЬИ ПАЛЕОЛОГ
В Москве, во дворце великого князя Ивана Васильевича, на половине его супруги, Софьи Фоминишны, рожденной Палеолог, ярко играет солнце на полу терема княгини. Софья стоит у одного из окон своего терема и смотрит на голубое небо. С нею десятилетний сын, княжич Василий, будущий великий князь московский. Он сидит на полу и переставляет с места на место свои игрушки, лошадок, барабаны, трубы, свистульки, и тихо бормочет:
- Так батя собирает русскую землю... Когда я вырасту большой, я также буду собирать русскую землю...
- И голубое небо не такое, как то, мое небо, небо Италии... - тихо вздыхала княгиня.
- Ты что говоришь, мама? - спросил ее княжич, отрываясь от "собирания русской земли".
- Так, сыночек... Далекое вспоминала.
- Что далекое, мама?
- То, где я росла, вот как ты, маленькая еще.
- А... Знаю. Это тальянская земля. Мне тальянский немчин, дохтур, рассказывал, что там лазоревое море. А я моря не видал... А ты, мама, видала лазоревое море?
- Видела, сыночек: я и росла у моря... И давно по нем скучаю.
- Вот что, мама... Когда я вырасту большой, то повезу тебя к лазоревому морю... Бате некогда: он собирается на Хлынов!
Княгиня горько улыбнулась... Она вспомнила, как однажды пела девушка из новгородских полоняников: "Уж где тому сбыться - назад воротиться..." Привыкла она к Москве, сжилась с нею, а все сердце свербит по бирюзовому морю, по далекому родному краю.
"Счастливые птицы, - думалось ей, - как осень, так и летят туда... А мне с ними - только поклон родине передать да весной, когда воротятся к моему терему, слушать, как щебечут они мне, малые касатушки..."
Вспомнила княгиня, как однажды, в Венеции, пристал один генуэзский корабль, и на нем оказалось несколько молоденьких полонянок, и когда она спросила, откуда они, ей сказали, что они с Украины, дочери украинских казаков, уведенные в Крым татарами и проданные в городе Кафе генуэзцам в неволю... Как она плакала, глядя на них... А вскоре и ее увезли на таком же корабле, словно полонянку, в эту далекую, чужую сторону. Чайки, казалось, плакали, провожая ее, а дельфины, выныривая из моря, шумно провожали ее...
Она сжала руки так сильно, что пальцы хрустнули, и отошла от окна.
- О!.. - тихо простонала она.
- Ты что говоришь, мама? - спросил княжич.
- Это я, сынок, вспомнила свою молодость...
Да, она вспомнила свое девичество... Того - кто остался там, далеко-далеко... Оставался - когда ее увозили в Московию! Жив ли он? Вспоминает ли - он?..