- Да разно говорят... - замялся, косясь на деда, пучеглазый.
- Мало ли что брешут, не переслушаешь, - нахмурился дед, - а что дома нет, так правда: я сегодня сам был во дворе.
- Неудача, - шепнул Кривоносу Чарнота.
- Благоденственного жития и мирного пребывания, - загремела вдруг у дверей октава и заставила всех обернуться.
У порога стоял в длинной свите, подпоясанный ремнем, среднего роста, но атлетического сложения новый субъект, очевидно, из причта; красное угреватое лицо его было обрамлено всклокоченной бородой грязно-красного цвета, а на голове торчала целая копна рыжих волос; большие уши и навыкат зеленые глаза придавали его физиономии выражение филина.
- А! Звонарь из Золотарева! Чаркодзвон! Вепредав! - послышались радостные восклицания из кружка поселян.
- Аз есмь! - подвинулся грузно к своим знакомым звонарь и, поздоровавшись, провозгласил громогласно: - Жажду!
- Гей, Шмуле, - засуетился Кожушок, - наливай приятелю в кухоль полкварты.
Шмуль прибежал сразу на зов и поднес с приветливою улыбкой звонарю требуемую порцию.
- Во здравие и во чревоугодие, - произнес тот торжественно и, не переводя духу, выпил весь кухоль до дна.
- Эх, важно пьет, братцы, - не удержался от восторга Чарнота, - чтоб мне на том свете и корца меду не нюхать, если не важно; таких добрых пияков поискать теперь! Почоломкаемся, дяче; с таким приятелем любо! - встал он и, обняв звонаря, поцеловался накрест с ним трижды.
- А что, дяче, не выпьешь ли со мной для знакомства михайлика?
- Могу, во вся дни живота моего, - крякнул звонарь.
- Го-го! Не выдаст! - загоготали селяне. - Только не на пусто... капусты бы, соленых огурцов...
- Тащи все сюда, жиде! - крикнул Чарнота, любуясь новым знакомцем. - Вот фигура, так надежная! Фу-ты, какая ручища!.. Этакою погладить пана-ляшка, так останется доволен!
- Что там пана? - пожал пучеглазый плечами. - Он вепря кулаком успокоил!
- Что ты?
- Ей-богу! Взял я его раз выгонять зверя, он так с голыми руками и пошел... Только где ни возьмись одинец да ему прямо под ноги; шарахнулся дяк в сторону да как лупанет его кулаком в голову, так кабан заорал только рылом.
- Молодец! И такой лыцарь только в звоны звонит?
- Луплю во славу божию, - икнул звонарь, - но могу лупить и во славу человеческую...
- Чокнемся же, брате, - передал ему кухоль Чарнота, и оба приятеля, прильнув губами к посудине, не отняли их, пока не осталось и капли горилки.
- Лихо! Пышно! - послышались одобрения со всех сторон.
- Вот выискал-таки Иван товарища себе, - заметил Кривонос, - этот, пожалуй, выдудлит бочку.
- Нет, пане отамане, - покачал головою, глотая капусту, звонарь, - человек-бо есть не скотина, больше ведра не выпьет.
Расходился Чарнота, увлекшись обнаруженною у звонаря способностью к доблестным подвигам, и подсел уже совсем к кружку новых знакомых; появились на столе и огурцы, и капуста, и тарань, коновки пива и меду, - пошел пир горой; жидок только бегал по корчме и потирал руки; полы его лапсердака развевались, что крылья вампира, а пейсы игриво тряслись. Возгласы, хохот, заздравицы стояли таким пестрым шумом, в котором трудно было разобрать слово; некоторые начинали уже петь, другие перебивали, пока не возгласил звонарь зычным голосом "вонмем" и, откашлявшись, начал:
Ой, ударю в звони я
Да возьму колодія!
А собеседники подхватили:
Звони мои - бов та бов,
А я - до ляхов панов!
Звонарь пьяным голосом запевал, размахивая бутылкою, словно камертоном, а хор все с большим и большим ожесточением подхватывал "звони мои - бов та бов", варьируя последнюю строфу различными вставками.
А Кривонос, подвинувшись к своим товарищам, не обращал внимания на стоящий в корчме гвалт и что-то горячо говорил, ударяя по столу кулаком. В сдержанном голосе, клокотавшем злобой, прорывались иногда то проклятия, то угрозы, то брань:
- А этот Гуня? Ежа бы ему против шерсти в горлянку! Сдаваться! Да еще кому? Собаке бешеной! Вот и сдались, - лихорадка им всем! Сам-то удрал, а вы теперь и целуйтесь. А! - кусал он до крови кулак и метал из своих глаз искры...
- Да ведь несила была держаться, - вздохнули товарищи.
- Можно было... с голоду не пухли... конины вволю... а о табор наш поломал бы зубы не то что пропойца Потоцкий, а и сам дьявол Ярема - этот антихрист проклятый, перевертень, обляшок, иуда!.. Вот теперь, когда распустило, и потанцевали бы у меня ляшки: я ихних гусаров и драгонию загнал бы по брюхо в грязь да и сажал бы потом паничей, как галушки, на копья.
- Да, теперь бы с ними справиться легче.
- То-то! Но пусть моя мать мне на том свете плюнет в глаза, пусть батько вырвет мне ус, пусть моя горлица, мои дети... если я не отомщу этой гадине!.. Ух, поймать бы мне его - вот уже натешился бы, так натешился!
- Трудновато... длинные у него руки, - покачали головой собеседники.
- Бог не без милости, козак не без доли! - произнес с затаенной отвагой Кривонос. - А тут вот что: Ярема будет возвращаться в Лубны... нужно устроить, - понизил он голос до шепота и начал уже сообщать что-то на ухо. Товарищи слушали его напряженно, перегнувшись совсем через стол, и то утвердительно кивали чупринами, то разводили руками.
- Братия, вонмем! - перервал вдруг пение звонарь. - Я обогнал на гребле псалмопевца Степана с бандурою; как мыслите, не запросить ли его сюда, песнопения ради?
- Эх, да и дурень же ты, пане звонарь! - укорил его, покачнувшись, Чарнота. - Как же ты не сказал этого раньше? Да без бандуриста и бенкет не в бенкет. Тащи дида сюда на первое место.
- А так, так! - подхватили другие.
- Да я... со духом, как обухом! - рванулся к двери звонарь и наткнулся на какую-то сгорбленную фигуру.
- Да он здесь налицо, братие, - окликнулся звонарь. - Вот сюда, сюда, диду, к свету.
- Давно уже нет для меня этого божьего света, - вздохнул дед, ощупью идя за звонарем.
Чарнота вскочил навстречу и, приветавшись с бандуристом, усадил его на скамеечке почти среди хаты, а вошедший за ним поводырь незаметно и робко улегся за печкой в углу.
- Чем же вас потчевать, диду? - порывались один за другим поселяне. - Може, повечерять хотите или подкрепиться огнистой?
- Нет, спасибо вам, детки, не лезет мне кусок в горло, а окаянной душа не принимает... Разве вот немного медку - промочить горло... потому что через меру горько.
Старец с белой как молоко бородой тяжело вздохнул и поднял вверх свои серебристые ресницы, и открылись вместо глаз глубокие, зажившие раны.
И благородные черты страдальческого лица, и согбенная фигура дряхлого старца, и переполненный скорбными тонами голос произвели на подкутившую компанию сильное впечатление и заставили всех сразу присмиреть и притихнуть.
- А може б, вы, старче божий, спели нам... наставили бы святым словом, - попросил тихо Чарнота, поднося ему в руки налитый медом стакан.
- Спеть-то можно, отчего не спеть, мир хрещенный, люд благочестный, - отхлебнул он несколько глотков влаги и отдал обратно стакан, - наступают-бо такие времена, что и песня замрет, и веселье потухнет, и только разнесется стон по родной земле да разольются реками слезы.
Тяжелый вздох послышался в ответ на эти пророческие слова.
Дрожащими руками дотронулся старец до струн, и заныли они тоской-жалобой, зазвенели похоронным звоном.
А старец, поднявши голову и устремив куда-то свои незрячие очи, запел дребезжащим голосом, напрягая чаще и чаще свою костлявую, обнаженную грудь:
Земле Польська, Україно Подольська!.
Та вже тому не год і не два минає,
Як у християнській землі добра немає,
Як зажурилась і заклопоталась бідна вдова,
Та то ж не бідна вдова, то наша рідна земля!
С каждой фразой сильнее и сильнее звучал голос; в нем слышались жгучие слезы, трепетавшие в безрадостных звуках. Поникнув головами, сидели и слушали поселяне и козаки эту жалобу-песню; она отзывалась стоном в их мощных грудях и пригибала чубатые головы.
Кривонос же при первых звуках народной думы, словно ужаленный в самое сердце, встрепенулся и встал, сняв свою шапку. Опершись одною рукою на стол, а другую сжавши в кулак, он закаменел, подавшись вперед и понурив свою бритую голову с длинным клоком волос. Вся его мощная фигура, готовая броситься на врага, выделялась мрачно в углу. Из-под сдвинутых косматых бровей сверкали дико глаза; но в этих вспышках огня можно было подметить накипавшую злобу и превышающее меру страдание.
А старец вдохновенными словами-рыданиями рисовал картину наступивших от польских панов угнетений: и что земли-грунты отбирают, на панщину, на работу, как скот, гоняют, что не вольно уже ни в реках рыбу ловить, ни зверя в лесу бить, что издеваются над вольными козаками не только паны и подпанки, но даже и жиды.
Тож ляхи, мосцивії пани,
По козаках і мужиках великі побори вимишляли:
Од их ключі одбирали
Та стали над их домами господарями:
Хазяїна на конюшню одсилає,
А сам із його жоною на подушку злягає...
Заскрежетал зубами Кривонос и, сжавши в кулаки руки, двинулся на один шаг вперед. А в дверях никем не замеченный стоял уже новый посетитель - молодой красавец козак. Статная, гибкая фигура его резко отличалась от всех присутствовавших; дорогой, изящный костюм лежал на нем красиво и стройно; черты лица его были благородны и дышали беззаветной отвагой; орлиный взор горел пылким огнем.
А голос старца возвышался до трагизма и пророчествовал страшную долю:
Ой наступают презлії страшнії години,
Не пізнає брат брата, а мати дитини;
Нехрещені діти будуть вмирати,
Невінчані пари, як звірі, хожати...
Ой застогне Вкраїна на многія літа...
Та чи й не до кінця світа?
Оборвал дед аккорд и склонил на грудь дрожащую голову.
Наступило тяжелое, могильное молчание; все были подавлены и потрясены думой... Вдруг пьяненький Кожушок, вероятно, желая перебить удручающее впечатление, робко попросил старца:
- А что-нибудь бы веселенькое...
Все даже вздрогнули и отшатнулись, как от чего-то гадливого, а стоящий у дверей козак энергически вышел вперед и возмущенным, взволнованным голосом вымолвил:
- Будь проклят тот, кто запоет отныне веселую песню; радость и смех изгнаны из нашей растерзанной родины... стон только один раздается у матери Украйны... Пой, старче божий, - бросил он в руку деда червонец, - пой только такие песни, какие бы рвали наше сердце на части и превращали слезы в кровавую месть!
- Богун! - крикнул Кривонос и заключил юнака в свои широкие объятия.
V
Роскошная усадьба у войскового писаря пана Хмельницкого! На отлогом пригорке стоит шляхетский будынок. Высокая крыша его покрыта узорчасто гонтом, играющим на солнце золотистыми отливами ясени; на самом гребне крыши и по ребрам ее наложен из того же гонта зубчатый бордюр; посредине ее, со двора, далеко выступает вперед наддашник над ганком - крылечком, а с другой стороны к саду - такой же наддашник, только поднятый выше, прикрывает небольшой мезонин; наддашники заканчиваются плоским зашелеванным отрубом с окошечком и поддерживаются толстыми колоннами; последние опираются на широкие террасы - рундуки, огражденные по сторонам точеною балюстрадой. Дом не высок, но обширен; стены его обвальцованы и обмазаны глиной так гладко, что и с штукатуркой поспорят, а выбелены - словно снег блестят и виднеются даже с Чигиринского замка. На крыше возвышаются две фигурных белых трубы. Окна в доме небольшие и при каждом двухстворчатые ставни; ставни и наличники окрашены в яркую зеленую краску, а по ней мумией проведены красные линии и кружки, изображающие, вероятно, цветы; на колоннах, тоже по зеленому фону, искусно выведены мумией хитрые завитушки, а балюстрада вся выкрашена ярким суриком. Внизу, кругом дома, идет широкая завалинка, блистающая желтой охрой с синим бордюром вверху... Да, таким будынком можна б было похвастать и в Чигирине!
Двор у пана писаря широкий, зеленый. В центре его вырыт колодезь; сруб над ним затейливо выложен из липовых досок; вблизи сруба высокая соха, а к верхней распорке ее привешен на поршне длинный, качающийся рычаг - журавель, с прикрепленным к нему на висячем шесте ушатом - цебром. По краям двора стоят хозяйские всякого рода постройки - амбары, сараи, стайни, людские хаты и кухни; все они выстроены по-старосветски, прочно, из дубовых бревен; крыши на них крыты мелким тростником под щетку, с красивыми загривками и остришками; одна только рубленая комора покрыта, как и дом, гонтом. Направо за коморой и амбарами возвышается и господствует над всеми постройками широчайшая крыша клуни, доходящая почти до самой земли; вокруг нее рядами стоят длинные скирды и пузатенькие стожки всякого хлеба, отливая разными оттенками золота, - от светло-палевого жита до темно-красной гречихи. Первый двор обнесен решеткой с вычурными воротами, а кругом всей усадьбы вырыт широкий и глубокий ров, с довольно порядочным валом, огражденным двойным дубовым частоколом; это маленькое укрепление замыкается дубовою же, окованною железом брамой - необходимая осторожность для тех смутных времен.
Но не этим славится усадьба Хмельницкого, а славится она дорогим и роскошнейшим садом, заведенным еще покойным отцом Богдана, Михайлом... И сад этот вырос на чудо, на славу, - такого до самого Киева не было слышно! И чего только в этом саду не родилось! Яблоки всяких сортов - белые, нежные папировки, сочные с легким румянцем ружовки, большие зеленоватые оливки и темно-красные широкие цыганки; груши чудного вкуса - и краснобочки, и плахтянки, и бергамоты, и зимовки, и глывы... А сливы какие - зеленые, желтые, красные, сизые... а терен, а черешни, а вишни, а всякая еще мелкая ягода?.. Господи! И не сосчитать и не перепробовать всего!
Раскинулся этот сад широко по волнистым пригоркам и надвинулся кудрявою зеленью к речке. Перед будынком лежит небольшая полукруглая площадка; на ней посредине высоко поднялся вершиной и раскинулся просторно ветвями могучий столетний дуб; вокруг него разбросаны нехитрые цветники - просто гряды со всевозможными цветами: царской бородкой, гвоздиками, чернобровцами, зарей, аксамитками, горошком и обязательными кустами собачьей рожи, высоко подымавшей свои унизанные алыми и розовыми цветами стебли. Все гряды окаймлены бордюрами из барвинка, любистка, канупера и непременнейших васылькив. Справа и слева обнимают цветник кусты роз и сирени, а вдоль стены у будынка стоит рядком кудрявая и нарядная, в красных гроздьях, рябина. За площадкой уже, к левой части будынка, понадвинулся высокой темной стеной целый гай - отрубной лесок, к которому примкнул разведенный сад. Прихотливыми группами выступают впереди ветвистые липы, за ними прячутся светлые, широколиственные клены, между которыми темнеют мрачные, раскидистые дубы, а над волнистыми вершинами лесной шири особняками вырезываются вверх - то стройный, кокетливый явор, то светлый, радостный ясень. От этого задумчиво шумящего леса веет мрачной глушью и дикою прелестью, а разбегающийся широко и просторно сравнительно низкий, фруктовый сад производит впечатление отрадной, резвящейся юности. Темными коридорами врезываются в лес проезжие дороги; от них змеятся тропинки по густняку, а по саду протоптаны тоже немного шире тропинки, без всякой симметрии и плана, а просто по прихоти и хозяйским потребностям, - то к пасеке, помещающейся на южном склоне, то к сушне, то к огородам, то к Тясмину; некоторые из этих тропинок обсажены кустами различных ягод, а другие вьются между густым вишняком и высоким терновником. Только в самом низу, у реки, идет широкой дугой природная тенистая аллея; с одной стороны окаймляют ее высокие, грациозные тополи, а с другой, приречной, - мягкие контуры задумчивых ив, перемешанных с вечно дрожащей осиной и стыдливой калиной.
После дикой шутки природы, нагнавшей в первых числах октября неслыханную для южных стран зиму, наступило вдруг бабье лето: возвратилось тепло, растаял безвременный снег, и оживилась прибитая холодом зелень. Стоял теплый роскошный день, один из тех дней, какими дарит нас иногда осень. Солнце склонялось к закату, обливало розовым светом сад и мягкие дали и рдело на сухой верхушке осокора, поднявшейся властно над всеми деревьями гая; теплые лучи его трогательно ласкали и грели, как прощальные поцелуи возлюбленной.
На широкой ступени крыльца сидела молодая девушка, нагнувшись над лежавшим у нее на коленях хлопчиком лет четырех. Ее наклоненная головка особенно выдавала сильно развитый лоб, на котором характерно и смело лежали пьявками, - как выражается народ, - черные брови. Чрезмерно длинные, стрельчатые ресницы закрывали совершенно глаза и бросали косую полукруглую тень на бледные щеки. Темные волосы еще более оттеняли матовую бледность лица; они были зачесаны гладко и заплетены в одну косу, что лежала толстой петлей на спине, перегнувшись через плечо на колени; в конец ее была вплетена алая лента. На строгих чертах лица девушки лежала привычная дума и делала выражение его немного суровым; но когда она поднимала свои большие серые глаза, то они лучились такою глубиной чувства, от которой все лицо ее озарялось кроткою прелестью.
Хлопчик в синих шароварах и белом суконном кунтушике лежал с закрытыми глазами; красноватые веки его сквозили на солнце, а личико было золотушно-зеленого цвета.
Из отворенных дверей слышится молодой голос, читающий какую-то славянскую книгу; его поправляет почти через слово другой - старческий, хриплый. "И ре-че он, бысть мне во спа... ние", - раздается в светлице.
- Не "во спание", а "во спасение", - досадливо вторит ему другой, - не злягай, паничу, и не сопи... слово титла зри и указку держи сице... ну, слово, покой, аз - спа...
- Да я уже намучился... глаза, пане дяче, слипаются.
- Ох, ох, ох! - вздыхает, очевидно, "профессор", - рачительство оскудевает... нужно будет просить вельможного пана о воздействии посредством канчука и лозы... Хоть до кахтызмы окончим.
И снова раздается тоскливое и сонное чтение.
А из-за двора доносится стук молотильных цепов, скрип журавля у колодца и какая-то ругань. Тучи голубей, сорвавшись откуда-то, шумно несутся со свистом над садом и, сделав в воздухе большой круг, снова устремляются назад, вероятно, на ток. На цветнике, между гряд, ходит девочка лет десяти и, собирая семена, поет песенку; детский голосок звучит ясно, а в словах особенно выразительно слышится: "Выступцем, выступцем!" На девочке баевая зеленая с красными усиками корсетка и яркая шелковая плахта.