И никто среди мудрых не понял: медовый месяц царя - праздник новых времён, в которые Россия вступала, как в воду, пробуя ножкой, чтобы потом ухнуть с головою.
Сановитые люди, искушённые в дворцовых радениях, дальше носа своего не видели. Думали: ну вот, худородные Нарышкины в Кремль впёрлись. Так ведь и у Милославских древность рода короче медвежьего хвоста. Про Стрешневых и говорить нечего. Лапотники. Боярам бы призадуматься, всё бы им древность, древность! А рожи-то у всех как из берлоги. Невдомёк: царям - красоту подавай, нежность, стан, глазки-бровки!
Прикидывали: царица молоденькая, не скоро в Тереме пообвыкнет. Сердечных подруг нет, тут уж надо расстараться, втереться в свои. На окружение поглядывали государево - из новых, кроме царицыной родни, Матвеев в гору пошёл. Человек царю с детства близкий, покладистый, а главное, всей его-то родни - один сын. Не потащит за собой шушеру в приказы, царю - в комнатные.
Косточки обмыли, успокоились. Не унюхали большой опасности.
Новой царице прозвище приклеили: Медведица. Ступает на ногу, косолапя.
5
В марте, в день мученицы Дросиды, дочери императора Траяна, жестокого гонителя христиан, разинцы, никогда не видевшие Разина, мужики и стрельцы Алатыря, Арзамаса, Большого Мурашкина, Лыскова и среди них Савва-корабельщик санным скорым путём доехали до Пустозерска.
Слепила до тьмы в глазах снежная пустыня, и вдруг стал расти и вырос город. Тын заметен буранами по самые зубья, одни башни торчат. К воротам глубокий прокоп. А за воротами и впрямь город. Дома все высокие, с подклетями. Церковки. Савва насчитал четыре. Удивили величиной амбары.
- Что здесь? - спросил Савва местного стрельца, ехавшего с ними от ворот.
- Рыба. Шкуры. Это всё - Бородина. Великий человек в наших краях.
Проехали мимо Воеводской избы, остановились перед Съезжей.
- Всё новёхонькое! - удивился Савва.
- С год как отстроились, - сказал стрелец. - Лет пять тому здесь одни головешки торчали. Карачеевская самоядь сожгла город.
- Как говоришь?
- Карачеевская самоядь! - повторил стрелец. - Ещё как запомнишь. Два года их не видели, а то прямо беда. Сидим, бывало, как в курятнике. Высунешься - поймают. Хитрый народ. И все - колдуны. Пуля их не берёт.
Из Съезжей избы вместе с властями вышел к узникам воевода Неелов. Спросил стрелецкого десятника:
- Сколько привёз?
- Было две дюжины без двух. В Усть-Цильме пятерых разместили. Один помер по дороге. Шестнадцать душ.
- Вези всех в тюремную избу, потом разберёмся, - приказал воевода. - У меня хлеба на столько ртов нет.
- Пять мешков ржи привезли для их корму.
- Хе! Пять мешков!
Начавшаяся тюремная жизнь закончилась для Саввы нежданно-негаданно в день прибытия.
Их затворили в просторном, хорошо протопленном доме. Самые проворные полезли на печь. Иные разлеглись по лавкам. Савва поглядел, что под печкой, а там оленьи шкуры. Разгрёб, забрался, темновато, но тепло. Пока ехали - намёрзлись. Заснул, как в детстве. Хотел о чём-то подумать и не успел...
Вдруг ударила пушка. Савва услышал её сквозь сон. Откуда пушка? Где? Но пушка бахнула в другой раз, ружья пальнули.
Савва выглянул из-под печи. Стрельцы, а их было девять человек среди новых пустозерских сидельцев, столпились посреди избы.
- С башен стреляют, - определили опытные воины. - Нападение.
- Карачеевская самоядь! - сказал Савва, выбираясь из укрытия.
- Какая?
- Вроде карачеевская, - повторил Савва.
- У самоедов и стрелы костяные, и копья - костяные. Куда им против ружей, против пушки! - махнул рукой стрелец по прозвищу Горшок Пустые Щи. Всё рассказывал, что из-за пустых щей к разинцам перешёл. Воевода их в Верхнем Ломове денег не платил. Корм давал вполовину...
- Стены-то снегом заметены. Никаких лестниц не надо, чтобы перелезть, - сказал Савва.
С ним согласились:
- Нарты поставят - вот и лестница.
Загремели засовы. Вошли трое. Впереди воевода.
- Стрельцы среди вас есть?
- Вот мы! - сказали стрельцы.
- Я был пятидесятником, - выступил вперёд Савва.
- Вот и будешь за старшего, - решил воевода. - Самоядь пришла. Пищалей у нас лишних нет, а те, что есть, негодные, проржавели. Пики дадим, топоры. Погуще нас будет.
Башня, куда их привели, оказалась рядом с тюрьмой, через три дома всего. Солнце уже садилось.
- Гляди в оба! - крикнули из башни.
Савва увидел - стрелы летят. Кинулся что было мочи прижаться к тыну.
На башне сидели всего трое. Пищаль одна.
- У нас тут река, ветер сметает снег. Карачеи сюда не лезут, высоко.
Савва подошёл к бойнице.
Человек с тридцать, все в звериных шкурах, с противоположного берега пускали из луков стрелы.
Вдруг из белого морока появились рога, морды оленей.
- Подкрепление! - Стрелец выстрелил и промазал. А может, пуля не долетела. А может - колдовство.
Савва подошёл к стрелявшему:
- Дай мне!
Стрелец поколебался, но уступил место. Савва выстрелил в самого высокого карачеевца. Тот что-то кричал своим, указывая на башню. Повалился самоед лицом в снег, как сноп.
Савва отдал зарядить пищаль. Видел, как мохнатое воинство, прикрываясь оленями, кинулось россыпью в нартах на реку и - к тыну.
Вторым выстрелом убил самого резвого. Убил ещё одного.
Часть самоедов развернули оленей, умчались в тундру, но человек пятьдесят подъехали под самый тын. Пытались зажечь брёвна. Их били сверху длинными копьями, глыбами льда.
Савва стрелял в головы, кровь заливала снег. Самоядь кинулась спасаться за реку.
- Какой глаз-то у тебя! - Пустозерские стрельцы глядели на Савву уважительно.
Наступила ночь, но небо освещали сполохи северного сияния.
Утром стало ясно: отбились. Воевода, ожидая новых набегов, Савву и стрельцов-разинцев оставил на свободе. Бежать всё равно некуда. Оружие у опальных забрали, приставили кого обслуживать земляные тюрьмы, кого - нести караулы на башнях.
6
Савва вместе с Горшком Пустые Щи, со стрельцом Кириллом шли к тюрьме, где сидели хулители церковных новшеств опального патриарха Никона и теперешнего, святейшего Иосифа.
Небо зияло чёрной пропастью, до рассвета ещё добрых два часа, а тьмы всё же не было. Белел снег, пыхали огнями звёзды. С края земли в бездну небесную летела белая стрела.
- Ишь чудит! - сказал стрелец, разглядывая стрелу.
- Кто? - не понял Савва.
- Сияние.
Горшок Пустые Щи тёр рукавицей нос и щёки.
- Какое же это сияние? Белеется.
- Всяко бывает, - сказал стрелец. - Побелеется, побелеется да и взыграет... А может и погаснуть.
Стрела на глазах изогнулась, и вроде бы чешуя на ней обозначилась.
- Змея! - ахнул Горшок Пустые Щи.
- Змея, - согласился стрелец Кирилл. - Слава Богу, без головы.
Подошли к тюрьме. Высокий тын. Низкая, шириной в три бревна, дверь. Стрелец загрохотал колотушкой. Отворили.
- Работников принимаете?
Для стражи за тыном была поставлена изба. По местным понятиям, избёнка в полтора этажа. Низ для чуланов, где хранился запас рыбы, муки, круп. Наверху печь, палати, стол, лавка, икона Богородицы в красном углу.
Караульщиков было пятеро. Десятник ткнул пальцем в Горшка Пустые Щи:
- Ступай за дровами. Сюда, к печи, натаскаешь. Поленница за тюрьмами, в сарае. А ты, парень, - на Савву даже не глянул, - иди гóвна собирать. Отнесёшь на болото. Коли тропку замело, прокопай. Потом дровишки по ямам разнесёшь. А каша приготовится, так и кашу. Лясы-то не точи с царёвыми недругами! Станут сами говорить - молчи.
Дали Савве поганое ведро. Пошёл.
Загогулина на небе преобразилась в малую букву "аз". Тоже, знать, знамение.
Подошёл к крайней тюрьме. Опять тын. На засов закрыт. За тыном сруб в сажень, на крыше сугроб. Принялся искать вход или хотя бы окошко.
Внутри заскреблось, открылся продых.
- Ведро принимай! - крикнул Савва.
В ответ мычание. Прислушался.
- Цов... овых... лали.
- Чего-чего? - не понял Савва.
Мычание повторилось, но понятнее не стало. Савва толкнул вниз привязанное на верёвке ведро.
- Н-э-э-ту! - прогундосило из тьмы.
Савва вытащил ведро, закрыл за собою тюрьму, пошёл к другой. Сам открыл продух, опустил ведро.
- Н-э! Н-э-е! - сказали снизу. Голос такой, будто человека давили.
В третьей тюрьме ведро задержали. Потянул, показалось пустым, но что-то всё-таки перекатывалось по дну.
Четвёртая тюрьма встретила уборщика безмолвием.
- Эй! - окликнул Савва.
Молчание.
- Ну и пропади ты со своим говном! - вскипел Савва.
В пятой ждали.
- Твой сосед молчит чего-то! - сказал Савва невидимому сидельцу.
- Там пусто. Был, да помер... Ведро не опускай.
- Вас что же, воздухом кормят?
- Кормят как всегда. Пост держим.
- Скоромного-то небось и не дают.
- Мы ничего не принимаем. Воду пьём через два дня на третий.
- Знать, смерти не боишься.
- Не боюсь. Бог бессмертьем нас с тобой наградил, чего же бояться?
- Кишка кишке не жалуется?
- Сначала тяжко, потом ничего. Человек и к голоду привыкает... Дровишек побольше принеси. По чёрному топимся. Дым саму душу выедает, зато в тепле.
- Ладно, я пошёл, - сказал Савва. - Не велено с вами лясы точить.
- Разве сие лясы? Что-то не знаю я тебя. Перемену стрельцам прислали?
- Да нет, в тюрьме сидеть.
- Из каких же ты мест?
- Из Нижнего.
- Боже! С родины. Я в Григорове рождён.
- А я в Большом Мурашкине жил.
- Соседи... В чём же вина твоя перед горюшком нашим?
- Перед каким горюшком?
- Перед царём. Уж такое горюшко, на всю Россию хватает.
- Ты бы не говорил этак. Мне своего хватает. Причислен к бунтарям, к разинцам.
- Слышали о Разине. Говорят, разбойник. Вместо саранчи Богом послан.
- Это ещё как посмотреть, кто разбойник. Дворяне народ режут, как скотину перед ярмаркой. Бунтовщиков искореняют.
- Слепенькие вы все, хоть с глазами. Искореняют не бунтовщиков, а истинно православных христиан. Царю подавай людей покладистых. Боится, горюшко, крепкой веры. Страшно и его подбрёхам, что народ-то русский с Богом заодно, а не с ними.
- Пойду я, - сказал Савва. - Услышат разговоры, к тебе же и посадят.
- Нас велено розно держать! Мы для горюшка нашего - ужаснее львов алчущих.
- Я пошёл, - снова сказал Савва.
Ведро поставил за дверьми тына. Стал носить дрова из поленницы. Охапки брал на совесть. Для последней ямы нагрузился так, что еле донёс. Спросил сидельца:
- Что это за люди-то с тобой сидят? Говорят вроде по-нашему, а не больно поймёшь.
- Языки им пообрезали прошлой зимой.
Память так и полыхнула Савве по сердцу. Встали перед глазами названные братья. Где теперь? Живы ли? Сказал, приникая к продыху:
- Помолись, отец, за Авиву да ещё за одного без имени. У них языки Плещеев взял. Тебя-то как зовут?
- Аввакум.
- Аввакум? - удивился Савва. - Слышал про тебя.
- Персты-то, молясь, как складываешь?
- Дома по-старому, в церкви как велят.
- Слава Богу, хоть словесной ложью себя не чернишь... За двоедушие на Небесах с тебя спросят, а больше всё-таки с блядей наших, с царя да с никониян, с владык.
Запахло дымом - сидельцы затопили свои печи. Савва поклонился тюремному продыху, запер ограду, пошёл за ведром. Небеса уже посветлели. Заглянул-таки в поганое ведро - что-то темнело с гусеницу. Подумал, не кинуть ли в снег, но поостерёгся, сделал, как велело было. Отнёс на болото, утопая в снегу, а потом уж и дорожку прокопал.
7
Растопив печь, Аввакум положил сотню земных поклонов, встретил солнце и сел на тулупчик возле кирпичей. Тепло улавливалось не телом - мыслью, но душа обрадовалась и этой толике ласки. Тут батька и заснул, крепко, сладко.
Приснился себе в золотой ризе, рубаха под ризой полотна тончайшего, сияет от белизны. На ногах красные чёботы. Василевс царьградский! Хотел потрогать, что на голове, и проснулся: рука на темечке. Потрогал себя за грудь - наг. В прошлом-то году, когда соузникам резали языки, калечили руки, - умереть собирался, с отчаяния выкинул всю свою одежду в продух. Раздать приказал. Тулуп оставил не хитрости ради, забыл о нём, лежал вместо постели. Сначала в ямах-то лавки были, да присланный из Москвы полуголова Елагин приказал забрать их. А в ямах, когда снег тает, вода по колено.
Строгости поумерились при новом воеводе, при Григории Неелове, а вот бумаги стрельцы, духовные дети Аввакума и Лазаря, достать не могли. Давно уже собирался батька написать письмо Марковне. Бедную все не трогали, не трогали, да Елагин на обратном пути из Пустозерска и её - в яму. Теперь в Мезени сидят закопаны трое из семьи: мать да Иван с Прокопом.
- Марковна! - говорил Аввакум богоданной своей половине. - Господь соединил нас в страданиях, и сие нам с тобой в утешение. Ни в чём розно не жили. Все дороги пополам. А о пряничках, какие кушали, чего же вспоминать? Сладкая жизнь не памятна. Марковна, малая! О внешнем, что ли, будем пешися, а о душе когда? Егда умрём? Мёртвый не делает. Мёртвому тайны не открываются. От века не слышали, еже бы мёртвый что доброе сотворил... А мы, милая, ради правды от Бога имеем жизнь! Чего же ты в письмах-то о плотском скорбишь? Не знаем-де, как до конца дожить. Имейте пищу и одежду, сим довольны будем. Али Бог забывал нас? Ни! Ни!
Дохнуло с воли ледяным дыхом, дым, валящий из жерла печи, прижало к земле. Аввакум закашлялся, вскочил на ноги, ища в своём срубе спасительное место, а его не было. Стонал батька от немочи, из глаз катились слёзы, но ветер переменился, смрад вытянуло прочь в единый миг.
Пришёл стрелец Кирилл, с ним уборщик. Принесли воду, кашу.
- Хлебы не испеклись, - сказал Савва.
Воду Аввакум пил, как мёд. От каши отмахнулся:
- Съешьте сами.
Кирилл бросил в продух узел.
- Вот тебе, отец, валенки и две смены одежды. Из дома Бородина пожалованье. Узнали люди, что ты наг сидишь.
- Порты надену, - согласился Аввакум.
- Обуйся, батька! - попросил Кирилл. - Ты же тёплая свеча наша. Не задуло бы ветрами.
- Свеча, да вонючая... Кириллушка, не огорчу тебя. Обуюсь... А ты тоже сослужи службу. Книга, дар прежней воеводши, у кого?
- У отца Фёдора.
- Солнышко, слава Богу, вернулось... Почитать можно. Возьми у него книгу. Мой черёд.
Стрелец вопросительно кивнул в сторону Саввы.
- Сё - земляк... Как зовут-то тебя, мураш ты мой любезный?
- Савва.
- Вишь, какие имена даровал нам Бог? Кирилл - солнце, Аввакум - любовь Божия, Савва - вино. На радость призваны в сей мир.
И был Савва свидетелем, как послушен стрелец-страж узнику. Пошёл и принёс книгу. Савва глянул: "Триодь", при патриархе Иоасафе Первом издана. До Никона.
- Зело мудрые люди! - сказал о сидельцах Кирилл уборщику. - О божественных делах думы думают. А уж молятся, а уж посты блюдут! В монастырях Никоновых чтоб так-то - духом слабы.
Открыл Аввакум книгу, а у самого в пальцах дрожь - исскучалась душа по чтению. И первое, что предстало глазам, - слово "трисущная". О Троице было сказано. Трисущная то же, что трисоставная. Так и полыхнуло в душе. Вот тайна тайн, от которой шарахнулся Никон со своими греками. Единосущие по святости, по истине, но престол для каждой ипостаси свой.
Закрыл глаза: облако, клубящийся огонь, сияние, а из середины огня четверо престолов с четырьмя лицами, с четырьмя крыльями, как сказано у пророка Иезекиля. Кристалл вечной чистоты. Сводом. И на сим своде тайна тайн. Престол из синего сапфира, и на Престоле Троица, рядком: Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святый.
Вскипела радость в груди.
В животе пусто, да в голове много. И всё ясно. Каждое слово как пламя. Запел батька Аввакум, душа запела: "Ходяй непорочен и делаяй правду, глаголяй истину в сердце своём".
Дни в северной пустыне коротки до поры. Пришли Кирилл-стрелец, Савва. Натаскали дровишек сидельцам, чтоб не окостенели ночью на лютом морозе.
- Кириллушка, уважь! - попросил Аввакум загадочно, благословляя сына духовного на грядущую ночь.
Кириллушка уважил: не запер Аввакумовой тюрьмы. Стража за тын, батька из ямы вон, пооткрывал товарищей. Полезли все к Фёдору. Его сруб на добрый аршин был шире.
- Книга - сокровище! - ликовал Аввакум. - Ах, радовалось нынче моё сердце. Никонова ложь предстала уж такой бесплодной, как та смоковница, какую Исус Христос иссушил... Открыл нынче книгу - и опалило очистительно.
- Да что же тебя всколыхнуло-то? Лица не видно, а чувствую - сияешь! - улыбнулся Епифаний, говоривший чисто, будто языка ему вовсе не резали.
- О трисоставной Троице.
- Ой, батька! - воскликнул сдавленным своим голосом диакон Фёдор. - Опись! Сё есть опись переписчика.
- Всё бы им на описи кивать! Как можно спутать столь разные слова: единосущная и трисущная?
- Да как? Нечистый затмил разум бедному, а рукой бесы завладели. Или мыслью уплыл, или своё подумалось, грех-то всегда вот он.
- В святой книге сатане нет места. Может, и сунулся бы, да жжётся.
Фёдор всплеснул руками:
- Господи, зачем такой спор нам? Батька! Ты Символ веры-то признаешь? Господи, спаси нас! Спаси! "Рожденна, а не сотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша". Батька Аввакум, ну что ты, милый! Голубчик!
- Ишь запел! - взъярился Аввакум. - Милый! Да я тебя за Божью Истину поколочу вот палкой, так и забудешь - милый, голубчик! Сказано - трисущный. Вот и не умствуй, не плоди соблазн. Единосущный в Творении, в Слове, в Любви. Ты что же, болван, разумеешь, что Троица и ликом едино, несекомо натрое?
- Погоди, батька, не ругайся.
- Бить буду! Бить!
- Мы битые.
Епифаний принялся поглаживать одною рукою Аввакума, другой Фёдора. Но Лазарь отстранил Епифания, припал к груди Аввакума:
- Ты-ы-ы! И-и-с-инн-о-о!
- Я вижу: беда к нам подселилась, - сказал Фёдор. - Ты, Аввакум, пророка Иезекиля помнишь?
- Помню! - обрадовался Аввакум. - Его образы предо мной и явились, как прочитал первое же слово в святой книге.
- Так пророк-то пишет противное твоим словам. На подобие престола было как бы подобие человека. И как бы пылающий металл внутри него, вокруг... Внутри Него, Света, и вокруг.
- Право слово, взбесился! - закричал Аввакум. - Фёдор, вот не вижу лица твоего, а дурее тебя во всей Русской земле нет. Ты же раздельные Лица зломышлением своим нарицаешь нераздельными.
- Божественное несозданное Существо Святые Троицы несекомо есть! - грянул Фёдор, и обрубок языка не мешал ему сказать всякое слово ясно и твёрдо. - Сё - алмаз Истины.
- Дурак! - засмеялся Аввакум. - Поделом тебя в яме держат! Поделом из диаконов выперли. У Пречистые Матери Господа, у Девы Непорочной человек ведь родился!
- Богочеловек! - вставил Фёдор.