Договорить ему не дали. Сосед прижал его к стене. Эдик еще никогда не попадал в такие руки. Ему показалось, что его придавило.
- Послушай, - сказал сосед Эдику в лицо, - если я тебя еще раз услышу… нет я тебя бить не буду, я просто тебя по-дружески обниму. Вот как сейчас, и ты подавишься своими кишками.
Эдик попытался оттолкнуть нападавшего, но тот легко надломил его сопротивление, и Эдик потерял сознание.
Игорь отпустил свою жертву, и уже выходя из чужой квартиры, сказал лежащему на полу телу:
- Никакой ты не Хозяин!
Все дороги ведут в никуда
Ничто так не трогает душу, как ночная прохлада после отшумевшего ливня, когда городские камни дышат водой, а измученные деревья ещё не в силах поднять свои промокшие листья.
Сырой воздух висел над Риволи, размазывая огни автомобильных фонарей и силуэты прохожих. Цветными пятнами расплывались по нему окна больших магазинов на той стороне улицы. Иногда эти пятна развозило по крышам плывущих мимо автомобилей.
Дымов сидел в кафе "Массена" на углу Риволи и Перруль. Его знобило. Его давно уже знобило, и поднятый воротник рубашки не спасал шею от сквозняка. Дымов встал, взял свою рюмку и пошёл на террасу. Он плюхнулся на протёртый кожаный диван и выдохнул из себя суховатый и душный настой бордо. Ему бы сейчас не помешал бокал кальвадоса. Густого, жгучего, пропечённого яблочным спиртом. Но рюмка кальвадоса стоила шестьдесят франков. Платить такие деньги за выпивку Дымов не мог. Он пил бордо и думал о кальвадосе. Официанты подают к кальвадосу маленькие кусочки сахара. Два или три в белой бумажной упаковке. Должно быть, французы сдабривают горячую крепость яблочной водки сладкой каплей сахарного сиропа, разлитого по языку только что укушенному кальвадосом.
Уличные огни неровно освещали дюжину мокрых столиков под вымокшими колпаками зонтов.
На террасу вошёл старый негр с седым, похожим на плесень заростом щетины. Официант, протиравший стаканы, посмотрел на него прозрачным взглядом.
Дымов наклонил голову над своей рюмкой. Он решил, что пришло время заказать кусок пирога. И тут вниз, на Перруль, свернул "Опель" Лорана Готье. Дымов поднял голову когда, услышал, как где-то рядом хлопнула дверца машины.
Лоран зашёл под красный козырёк кафе "Массена". Лоран был живой иллюстрацией того человеческого типа, который никакие жизненные обстоятельства не могут застать врасплох. Даже если бы вселенская тьма друг сожрала Париж, Лоран встретил бы её уже выбритым в дорогу и со сложенным кейсом.
Лоран напоминал Дымову кусок пирога с выставочной внешностью, но безнадёжно сырой начинкой. Почему-то.
- Я всё устроил, - начал Лоран. - Завтра у тебя первый бой.
Он сомкнулся с диваном, бережливо расправив складки на брюках. Дымов прикончил бордо.
- Я уже внёс за тебя деньги, - серьёзно сказал Лоран. Подошёл официант. Лоран натянуто улыбнулся и покачал головой.
- Кто будет неизвестно? - спросил Дымов.
- Голландец Рите Хаас. Или Нортон. Нортон хочет легко начать, поэтому он может сразу выбрать тебя. У тебя же нет титулов?
- Нет, - подтвердил Дымов.
- Ну вот. Нортону нужен хороший старт. Хотя, может быть, он отдаст тебя Бурбаки, чтобы посмотреть, зажила ли у него рука.
Дымов чувствовал, как бордо пошло под кожу. Стало отходить испариной. Он поёжился. Его пробил озноб.
- Что с тобой?
Как будет по-французски "простуда", Дымов не знал.
- Болезнь, - сказал он. Потом вспомнил международное слово "инфлюэнца" и добавил его к сказанному.
Лоран сразу потяжелел килограммов на пятьдесят.
- Как инфлюэнца? А контракт?
- Да всё нормально, успокойся.
- Как нормально?! Ты считаешь, что это нормально?
- Да, я так считаю.
Лоран молчал не меньше минуты. Успокаивал себя. Спросил:
- Что я могу для тебя сделать?
- Закажи двойной кальвадос. Деньги я потом тебе отдам.
Лоран молчал ещё минуту. Наконец его глаза потеплели. В них появилась надежда.
По Фобур Сен-Дени разнесло дневные отходы. Заполоскало водой. По всей улице. Вдоль всех этих индийских лавок, упакованных на ночь в свои дряблые жалюзи. На углу, на автобусной остановке шестьдесят пятого маршрута, скрючило какого-то доходягу. Белого. Должно быть, поляка.
Дымов осмотрел его повнимательней и удостоверился, что тот всё-таки не русский. Нет, не русский. Слишком холёный, гладкий.
А улица как вымерла. Где-то на изгибе её течения разложился светом, фонарями и перронами Северный вокзал. Его белое, ослепительное свечение ионизировало воздух десятого округа. Рядом, перевалив через Лафайет тянул рельсы его Восточный собрат. Но это было уже в стороне от грязного бульвара Чапель, на котором сходились улицы индийского квартала.
Дымов толкнул перед собой стеклянную дверь отеля. Сонный нет портье, с широким и скользким лицом, оторвал взгляд от телевизора.
Номер четыреста четырнадцать. Бывшая квартира, разделённая злой рукой проектировщика на гостиничные номера. Мелкие и несуразные Прижатые друг к другу и к винтовой лестнице. Мелкие гостиницы, мелкий доход, мелкие людишки…
Дымов плёлся по лестнице, держась рукой за ковролиновую стену.
Мелкая жизнь в большом и сияющем, как Северный вокзал, мире. Мелкие страны, порезанные на куски железной дорогой. В мелких странах вероятно, не может быть великих людей. Не случайно этот мелкий ростом но великий по натуре корсиканец построил французам империю. Он хотел, чтобы Северный вокзал сиял не только над десятым округом.
- Вивль император!
Франция - это больше чем четыреста четырнадцатый номер в чахлом отеле на Фобур Сен-Дени! Долой мелкие страны и ковролиновые стены! Да здравствуют Северные вокзалы!
Дымов ввалился в свой номер. Ага, перестелили кровать. И вещи сложили. Чувствуется рука цивилизованного человека. Дымов скинул туфли и распластался по широкой и плотной, как ледовая глыба, кровати. Он больше ни о чём не думал. Только прямо против его глаз, на столе, замерла базальтовая статуэтка пляшущего воина. И теперь она всем своим видом прижимала Дымову мозги. Он возил эту статуэтку с собой как талисман. Даже не внимая тем неудобствам, которые возникали при её перевозе. Статуэтка была тяжёлая, увесистая и занимала много места в дорожной сумке. Кроме того, она могла бы навлечь на Дымова таможенные неприятности, ибо представляла какую-то ценность. Какую именно, Дымов не знал. Статуэтку сделали уральские мастера. Она шла как антиквариат. Но главное её достоинство состояло в другом. Этот простенький пляшущий мужичок с круглыми кулачками выделывал в дымовской голове нечто совершенно невообразимое. Он пробирался к уставшему и почти проваленному в сон дымовскому сознанию и начинал там плясать. Базальтовая ножка била о землю, и в такт ей базальтовую ручку заламывало мужичку за голову. Базальтовое тельце поводило плечами, освобождая себя от оцепенения.
Это смотрелось бы забавно, если бы не таило в себе нечто жутковатое. Мужичок расходился. Его пляску сопровождал очень тихий, почти размытый говор. Возможно, это был напев или некая музыка. Едва различимая, она обретала странную власть над сознанием Дымова. Он был подавлен, смят, прижат к своему углу в кресле или к кровати. Потом он начинал испытывать удушье. Растущее. Выдавливающее из него хрипоту и отчаяние. А мужичок плясал и улыбался Дымову своей каменной улыбкой.
Дымов искал спасения и находил его воображая себе какого-нибудь противника. Реального или выдуманного. Не важно. Он всё забирал на себя. Музыка обрывалась, нервно вздрагивая обнажёнными аккордами, точно рвались струны. Мужичок замирал, подняв базальтовую ножку. А Дымова пробирало такое телесное наслаждение, будто он только что выполнил половую функцию, убив ею любовное бешенство самой желаемой из женщин.
Да, всё это было странным. Необъяснимым. Дымов даже подумывал, что он шизофреник. Но никаких других проявлений подозреваемого недомогания Дымов за собой не замечал. Кроме того, частое наблюдение за пляшущим воином стало мало-помалу истощать силу воздействия статуэтки, а вместе с тем и эффект завершающего действия. Ощущения притуплялись, меркли. Поэтому Дымов не злоупотреблял базальтовой магией.
Однако сегодня он получил каменной пляски сполна. Должно быть, в том оказалась повинной его простуда, задушенная знойным духом кальвадоса.
Когда Дымова совсем распирало накатившее на него безумие, а от каменного плясуна уже начали содрогаться стены отеля, жильцу четыреста четырнадцатого номера неожиданно вспомнилось имя - Рите Хаас. Такое необычное для нашего уха. Вспомнилось и всё тут. Дымов сказал самому себе:
- Рите Хаас!
Он сказал и почувствовал, как подушка под его плечами рассыпалась по всему телу колкой дрожью…
Хаас выходил из отеля "Бальзак". Он уже вдохнул уличной свежести и лениво перевёл взгляд на сырую смоль парижского неба. И тут Хаас ткнулся во что-то очень твёрдое. В первый момент он опешил. Шарахнулся в сторону. Прямо перед ним был огромный базальтовый глаз. Должно быть, скульптура. По типу того зверского пальца, что высился в пригородном районе небоскрёбов Де Фанс. Но почему он не заметил этой скульптуры днём? Хаас разглядывал громадный каменный овал, удивляя пристрастию французов к отдельным частям человеческого тела.
Утром, когда солнце метнуло по светлому городу свои первые стрел", голландец был уже на ногах. Его утренний моцион нёс в себе боевую мощь профессиональной боксёрской разминки. Должно быть, Хаас уже слишком увлёкся потому, что его вовсе не тронуло отсутствие каких-либо скульптур вблизи отеля.
В отеле "Крильён" на площади Обелиска в этот ранний час тоже не все досыпали остаток парижской ночи. В том переломлении времени, когда меркнут призрачные огни ночного цветослияния, когда обилие выпи того и явленного глазам перерастает в стеснение чувств и угнетение души.
Нортон двигал свою тяжёлую телесную конструкцию по бесконечному ковровому полю гостиничного номера. За ним благоговейно и подавленно наблюдал массажист. Нортон относился к той породе людей, что сотворены по образу и подобию крепких деревьев. Всё в нём было угнетающе великим, тяжёлым. Однако едва он приводил себя в движение, как вся эта оболочка воплощалась в неоспоримую по своему совершенству машину человеческого подавления.
Утро священно. Когда его влажное дыхание ещё тронуто розмарином, и весь Париж перекрашен в дымчатый меланж, словно бы ветряным опахалом по нему разнесло пудру, какая-то особая одержимость ведёт тебя навстречу дню.
И в отеле "Хилтон" на авеню де Сафрен, рядом со стадионом, утро растревожило одного не совсем обычного туриста. Каждый, кто знал Бурбаки, не стал бы сейчас попадаться ему на глаза. Утром он был особенно свиреп и раздражителен. Бурбаки бил себя по щекам и скалился белыми зубами на своего терпеливого тренера.
Ещё с десяток претендентов на турнирное счастье тревожило собой парижские бульвары. Спал только Дымов. Он всегда спал по утрам.
Портье понял, что в четыреста четырнадцатом снята телефонная трубка. Телефон там висел на стене, и русский, должно быть, с пьяну, ее просто не смог приложить к рычагу.
- Нет, месье, он спит. Я это точно знаю. Завтрак у нас с семи часов, но он ещё не проходил. Нет, месье, я не могу покидать свой пост. Да, месье, я пошлю посыльного на четвёртый этаж, едва мальчишка появится в вестибюле. - Портье положил телефонную трубку и не спеша выбрался из-за стойки администрационного бюро. Посыльный подметал тротуар перед входом в гостиницу. Улица ещё пустовала. Только по противоположной её вороне величественно прошла какая-то старая парижанка. Подломленное достоинство её шага отыгрывало гордо поднятой головой. Портье привалился к дверной опоре и, проводив старуху взглядом, сказал будто невзначай:
- Сегодня приезжают немцы. Всё правое крыло займут…
Он хотел ещё что-то к этому добавить, но решил, что первыми всегда заговаривают слабаки или попрошайки. Портье посмотрел на тощую спину посыльного и восстановил себя в правах уже другой интонацией голоса:
- Давай, поднимись в четыреста четырнадцатый. Там крепко спят. Телефон не слышат. Достучись обязательно.
Дымов спал. Где-то про себя он знал, что наступило утро. Он всегда чувствовал сквозь сон, как ночь сменяется утром. Ночью спится глубже, но утром - легче. Утром он мог разговаривать с самим собой во сне. Правда, все эти разговоры проходили мимо его внимания, ибо слушать самого себя во сне он ещё не научился.
Дымову виделся лес, укрытый тяжёлыми, синими листьями. Это был июньский лес, и потому листья окрашивались в цвет ночного неба. В лесу творилось всякое, но Дымов чувствовал себя здесь хозяином. Он везде чувствовал себя хозяином, но из Синего леса он был родом.
Дымов чувствовал руками, что его лес стал очень хрупким. Раньше деревья не ломались от неверного шага или от разгула неловких рук. Должно быть, лесу чего-то не хватало. Может быть, под ним иссякла почва? Сейчас стало трудно всем. Но этот лес должен был жить. В нём Дымов был самим собой. В нём Дымов говорил самому себе, что он варвар, а это значит - непобедимый. Нет, вероятно, само слово "варвар" кто-то истолковывал и по-иному, но для Дымова оно означало именно это. В крайнем случае - всегда живой. Раньше Дымов думал, что варвар значит "вечный странник". Его мозги так работали. Теперь он понял, что ошибался.
Дымов говорил, что если бы у нас не было Великой Истории, мы придумали бы её себе. Если бы у нас не было будущего, - мы отняли бы его у других народов. Но главное наше достоинство нужно искать в настоящем, в том, кто мы есть. Есть реально, как жизненная данность. Не кивать на других, не пристраиваться к ним. Лучше быть голодным волком, чем жирным кроликом.
Если бы Дымов родился французом, он происходил бы не из Синего леса, а из Северного вокзала. Может быть, для тех, кто происходит из Северного вокзала, слово варвар означает "капитан победы". Или "несущий бурю". Вокзал, конечно, предусматривает наличие дороги. Но ведь все дороги ведут в никуда. Дальше самого себя всё равно не уедешь. И поэтому дорога ничего не решает. Это раньше Дымов думал, что варвар переводится как "вечный странник", но теперь он думал по-иному.
В дверь стучали. Так настойчиво, как это может делать только гостиничная администрация. Дымов спросил, чего им надо. Потом проснулся пришёл в себя и задал тот же вопрос по-французски.
- Проснитесь, месье! Вас просили разбудить.
"Ах, да!" - подумал Дымов. - "Сегодня же бои."
Он откинулся на подушку и долго смотрел в потолок. До приезда Лорана следовало ещё принять душ. Того обилия воды, которым омывался Дымов могло бы хватить на небольшой и очень грязный город. Чтобы тот вздохнул обновлённым. Дымов мог часами стоять под освежающим потоком, навалясь на кафельную стену душевой кабины и ни о чём не думая.
Лоран приехал не вовремя. Дымов долго не подходил к телефону. Слышал звонок через шум падающей воды, но не подходил. Потом всё-таки выбрался из душевой и, шлёпая босыми ногами по полу, добрался до телефона. Лоран звонил снизу, от портье. У них оставалось очень мало времени.
Они шли бесконечными коридорами, своды которых отвисали пластиковыми трубами, похожими на растянутые человеческие вены. Они шли, и их гулкие шаги то попадали в единый ритм, то разбивали его перестукиванием вразброд. Лоран нервничал. Дымову было всё равно.
Наконец коридоры привели их к лестнице, по которой оживлённо сновал народ. Каждый здесь был занят своим делом, но все они просто тянули время перед основным действием сегодняшнего дня. Дымов знал эту суматоху. Она вносила нервозность и даже какую-то обречённость в ожидание начала главных событий.
Лоран то пропадал, то появлялся. Вместе с ним подходили разные люди, чей интерес к русскому не выходил за пределы каких-то профессиональных обязанностей.
Дымов прошёл через лабораторию антидопингового контроля. Потом долго заполнял юридические бумаги. Ему внушали его права. Очень обстоятельно. До скучноты. То, в чём ему мешало разобраться знание французского языка, растолковывал Лоран. После этого Дымова провели в тренинг-бокс, откуда он выйти уже не мог. Лорана туда не пустили. Дымов слонялся по широкому тренировочному залу, к которому примыкало несколько раздевалок с душевыми и даже был пристроен маленький бассейн. Здесь никому и ни до кого не было дела. Кто-то разминался, кто-то оговаривал с людьми из службы информации.
Стареющий француз, с плоским носом боксёра и порванным лицом, собранным старыми швами, представился Дымову его секундантом.
Когда в зале появился Бурбаки, все вокруг оживились. Бурбаки никого не замечал. Он ходил из угла в угол, растирал руки и отрешённо смотря в потолок.
Нортон вообще не показывался из раздевалки, вход в которую караулили его секунданты.
Ритса Хааса опекун Дымова в лицо не знал. Среди этих парней, вяло растягивающих себе ноги или разминающих спины, сейчас был и голландец Хаас. А впрочем, какая разница в том, где он был и был ли он вообще!
Про Дымова вдруг вспомнили информаторы. У них, видно, что-то не заладилось по списку участников. Очень приветливый человек с биркой организационного комитета принялся расспрашивать Дымова о его подготовке:
- Как называется ваш стиль боя?
- Славяно-горицкая борьба.
- Как?
- Гориц файтинг.
- А, да, слышал. Сколько лет вы занимаетесь? Сколько у вас побед? Каковы ваши лучшие достижения?
Приветливый человек очень спешил, вот-вот должна была начаться жеребьёвка.
- Лучшие достижения? - переспросил Дымов. - Я прошёл по Парку Победы от Насосного завода до площади, девятого мая в двенадцать часов ночи. Вышел живым. Участвовал в четырёх боях. Количество противников не выявлено. От пятнадцати до двадцати. Не больше, врать не буду.
Эта информация вызвала у приветливого человека внутреннее напряжение.
- Ещё участвовал в драке у Второго хлебозавода…
- Что? - переспросил представитель оргкомитета.
- Второй хлебный завод. - Медленно, по-французски повторил Дымов. -Большая драка. Не такая, конечно, как у Насосного завода, но тоже будь здоров! Вот, видите, два зуба выбили. Обломком трубы. Нет, не пластиковой трубой, железной.
Приветливый человек из оргкомитета понял, что ему самому придётся выдумывать и присваивать титулы в послужной список этого русского зверя. Когда он ушёл, старый боксёр, теперешний дымовский секундант спросил:
- Ты что, вообще не дрался на ринге?
- Почему, дрался. Только не на ринге. У нас другая площадка для боя. Да ты не думай, у меня много боёв и много побед.
- Чего же ты ему голову морочил? - поинтересовался бывший боксёр.
Дымов на минуту задумался:
- Понимаешь, в настоящем бое, в том, чем занимаюсь я, ринг ничего не значит. Ринг - это только символ. Главное действие всегда происходит на улице. - Дымов посмотрел в бесцветные глаза своего секунданта и понял, что старался впустую. Он не мог похвастаться хорошим знанием французского языка, а смысл его жизненной позиции таился за оттенкам слова. Дымов попробовал истолковать всё по-другому: