– Вот, – сказал он, сгребая золото в кучку, – надо выбраться из Баязета и связаться с генералом Тер-Гукасовым, чтобы рассказать ему обо всем… Кто решится пойти?
Люди молчали, и Штоквиц, ругнувшись, раскрыл второй кисет. Теперь перед ним лежала целая горка золота.
– Еще раз спрашиваю – кто беден и смел?
Из темноты выступил молодой горец с жестким горбоносым лицом, сведя ладони на длинном кинжале.
– Я сын Петросяна – Самсон Петросов. Турки убили мою мать и сожгли мой дом. У меня осталась теперь только жена и вот этот кинжал. Позволь, русский начальник, и я пойду к Сурп-Оганесу, даже не беря этот бакшиш!
Штоквиц ссыпал золото обратно в кисеты, протянул их армянину.
– Бери, – сказал комендант. – После войны оно пригодится тебе. Купишь новых волов и построишь новый дом. Только сейчас оставь деньги жене… Спустишься с крепости по веревке, чтобы тебя никто не заметил. Оденешься курдом. Я дам тебе записку к Арзасу Артемьевичу. И мы будем молить за тебя бога!..
………………………………………………………………………………………
"На голову мне, – рассказывал Самсон Петросов, – надели колоз из войлока, обмотали голову тряпками, нарядили курдом. Выждав тишины, когда прекратилась перестрелка, меня спустили со стены вышиной в сажень. Я упал на трупы, которые валялись тут во множестве.
Отвратительный запах и безобразный вид их навел на меня страх. Собаки, рыскавшие вокруг, подняли лай. Курды догадались, что кто-то вышел из крепости. Началась стрельба, но ни одна пуля меня не коснулась. Я продолжал ползти между трупами и находился уже у края скалы, как вдруг увидел курдов, идущих ко мне. Я бросился тогда со скалы в ущелье, отчего и повредил себе ногу.
Выбраться из ущелья оказалось трудно: земля была рыхлой, и я все время скатывался обратно вниз. Так промучился я всю ночь и только к рассвету нащупал под собой тропинку, по которой, сняв с себя обувь, кое-как выбрался из ущелья. Тут сразу же наткнулся на турецкие пикеты. Чтобы отвести от себя подозрения, я сам бросился к ним, крича еще издали:
– Спасайтесь, русские лезут из крепости!..
Поднялась тревога. Курды мгновенно очутились верхом и ускакали в разные стороны. Но вскоре мною овладел новый ужас: человек двести курдов шли невдалеке от меня. Погиб, решил я, и бросился в яму, наполненную водой. Взял в ладонь немного земли, облил ее водою. Это, решил я, будет моим причастием, если увижу, что надо расставаться с жизнью. Но курды прошли мимо, не заметив меня.
Направился я к армянской деревне Арцын, чтобы взять у одного армянина скакуна и скорее мчаться на розыски Эриванского отряда. Но, увы, что увидели мои глаза при самом входе в деревню!.. Жители выходили из домов. Руки их были связаны на груди или на спине веревками. Видел я также многих армян в непробудном сне. Иногда целое семейство, гостеприимством которого я часто пользовался, теперь я видел изрубленным. Те же, которые были связаны, ходили около своих домов, а курды грабили их имущество. Кто выносил масло из дома, кто сыр, кто сундуки.
Что мне оставалось делать? Вот и я, изображая из себя курда, тоже вошел в один из домов, взял громадный мешок и начал укладывать в него шерсть. Двое курдов, хозяйничавших в этом доме, посмотрели на меня и куда-то вышли. И скоро вернулись с другими курдами. Я до того испугался, что чуть было себя не выдал. Мне бы надо молчать и грабить, а я от страха начал просить:
– Не сердитесь, если я тоже возьму себе шерсти.
Тут они схватили меня и стали бить, крича:
– Мы тебя видели в Баязете… Ты лазутчик, продался русским… Говори – кто ты и откуда?
По-курдски я говорил очень плохо и потому отвечал им по-татарски:
– Пощадите меня. Я слуга Мустафа-оглы (Мустафу-агу все в Баязете знали)… Я всего лишь бедный хойский татарин, и господин мой разрешил мне добыть чего-нибудь для моего семейства… Отпустите меня, добрые и благородные беки!
Курды, не слушая моих воплей, раздели меня догола и стали перетряхивать мою одежду, чтобы найти доказательства своих подозрений – записку или золото. Но данную мне господином Штоквицем записку я уже давно проглотил, еще при виде тех курдов, когда лежал в яме. Разобрав лоскутья моей одежды и не найдя ничего подозрительного, курды меня отпустили. Я подхватил мешок с шерстью и, хромая, побрел как можно скорее из деревни, плача при виде бедствий моих земляков. Когда же вышел за околицу Арцына, я мешок этот выбросил и пошел дальше.
По дороге я прилег немного для отдыха, чтобы поберечь болевшую ногу. Мимо проскакал курд и заметил меня. На его расспросы я отвечал так же, как и раньше. Но этот курд снова раздел меня догола и заметил, что рубашка моя была не курдской. Тут он прижал острие пики к моей груди, чтобы сразу покончить со мной. Тогда я упал перед ним на колени, стал рыдать и просить, чтобы он не убивал меня. Курд посмеялся над моими слезами, назвал меня глупой женщиной и, забрав рубашку, которая ему чем-то понравилась, снова сел на лошадь и ускакал…
Я, сильно обрадованный, отправился дальше в путь. Мне казалось, что я приближаюсь к Каракилису, когда вдалеке показались шатры и всадники в красном одеянии. По глупости я решил, что это русские, и сам побежал к ним навстречу. Но это оказались опять курды, и меня поволокли прямо в шатер шейха (шейх у них, как у нас, армян, – патриарх). Здесь я, стоя перед Джелал-Эддином, снова назвал себя слугой Мустафы-аги. Я заплакал и сказал, что вез сюда изюм для продажи, но твои курды, светлейший шейх, ограбили меня на дороге и отняли даже осла.
Тогда Джелал-Эддин закричал на меня в гневе:
– Ты сам виноват! Теперь люди проливают кровь людей, как воду, и никто на это не жалуется. А ты, глупый баран, жалеешь своего осла… Эй, слуги, выпорите его плетьми, и пускай он уползает от нас зализывать свои обиды!
Меня выдрали плетьми и отпустили. Так-то вот я наконец добрался до Сурп-Оганеса. Здесь меня хорошо встретили русские, но один майор вообразил, что я курд и лазутчик Фаик-паши. Напрасно убеждал я его и обратном – он велел своим казакам вывести меня на двор и расстрелять.
– Разве же может курд, – говорил я майору, – так хорошо беседовать по-русски, как это делаю я?
Майор и слушать меня не стал. Казаки вывели вашего несчастного Самсона Петросова и привязали его к стенке. Но тут послышалось цоканье копыт – подъехал еще один русский офицер. Он умел разговаривать по-армянски и, видя мои слезы, терпеливо выслушал меня снова. Тогда этот офицер стал ругать майора и разрезал на моих руках веревки. Потом он, на виду всех, начал целовать меня в лицо, в глаза, в плечи. Он говорил казакам и тому майору, что я достоин не расстрела, а большой награды.
Меня тут же накормили, переодели и дали лошадь с казачьим конвоем. Мы поскакали изо всех сил и скакали всю ночь и весь следующий день. Только к вечеру мы прибыли в бедный аул Дамцтох, где стоял Эриванский отряд. Генерал Тер-Гукасов сразу же меня принял в своей палатке и был поражен моим рассказом об осаде. В армии еще никто не знал, что происходит сейчас в Баязете.
А.А. Тер-Гукасов читал донесения Пацевича и думал, что турки давно разбиты наголову. Генерал-губернатор Рославлев не мог обещать баязетцам никакой помощи. Только сейчас все поняли, что Баязет сдерживает турок от разгрома Эривани и похода курдской конницы на Тифлис, ибо войск внутри Кавказа почти совсем уже не было…"
От себя мы добавим, что армянин Самсон Петросов получил тогда же золотой Георгиевский крест, сто двадцать полуимпериалов и, став офицером русской армии, помимо жалованья, получал ежемесячно за свой подвиг еще по сто двадцать рублей. Это все, что мы о нем знаем. Но Баязет так и остался в осаде.
3
Новый день грянул в долине залпом, и юнкер Евдокимов потер лоб, словно не мог вспомнить что-то очень важное:
– Какой это день?.. Боже мой, как гудит в голове. И я не могу вспомнить – какой уже день мы здесь?
– А черт его знает, – отмахнулся Карабанов и стал подозрительно обнюхивать свои ладони, фуражку, обтрепанные полы сюртука. – Не могу понять, что за вонь? – сказал он, брезгливо морщась. – Дышу какой-то падалью и никак не могу избавиться от этого гнусного зловония.
К ним подошел Потресов, кивнул куда-то вниз:
– И не избавитесь, поручик! Можете взглянуть: нас окружают трупы, и с этим ароматом придется мириться, пока Тер-Гукасов не выручит нас отсюда.
Да. Стены цитадели были окружены завалами мертвецов, и кверху, растекаясь по камням бастионов, вместе с дрожащим горячим воздухом поднимался перепрелый удушливый смрад.
– Фу! – отплюнулся Карабанов и, отступая подальше, спросил Штоквица: – Господин капитан, справедливо ли сие, что вы одного армянина выпустили из крепости с запиской?
– Да. – Штоквиц опустил бинокль. – Хотя и не уверен в успехе… Хватит морщиться, Карабанов: самые дорогие духи иногда тоже воняют падалью. Лучше вы, любезный Андрей Елисеевич, обеспечьте точную стрельбу вон по тем горам! Видите, там лезут турецкие караваны?..
По обрывистым горным тропинкам, петляя среди окрестных скал, тянулись из Баязета в Туретчину длинные цепочки навьюченных тюками ослов. Было ясно, что османы задумали вывезти награбленные в городе богатства.
Карабанов щелкнул каблуками, но лихого "щелка" не получилось – разбитые по камням сапоги лишь глухо тявкнули, словно обиженные щенята.
– Будет исполнено, господин капитан, – ответил Андрей с нарочитой четкостью, словно желал голосом восполнить неудачу с сапогами.
Солнце, начиная свой дневной путь, уже нависало над вершинами Арарата, и люди ощущали, как полуденный жар высасывает из них последние остатки влаги. Нестерпимая жажда палила и грызла внутренности, люди стали терять сознание и ничком лежали на горячих камнях.
– Штоб вам всем повылазило! – ругался старый гренадер Хренов. – Куды ни пойдешь, везде только и слышишь: пить да пить… С похмелья вы, што ли? Эвон я, кавалер георгиевский! По мне, хоша е вода, хоша нет ее. Мне все едино. Вот чайку бы – это дело другое!..
Среди бела дня, невзирая на пули, один не выдержал. Видели, как он соскочил со стены и побежал к реке. Он даже не бежал – это был какой-то порыв, почти сумасшествие. Ни ведра у него, ни кружки. Один только рот, жаждущий скорее припасть к воде. За ним следили сотни глаз. Переживали за него, спорили – успеет добежать или нет. И он добежал. Добежал, и в крепости раздался чей-то радостный крик:
– Братцы, пьет! Пьет…
Беглец – под свист пуль – напился. Начал стягивать с ноги сапог. Крепость отвечала ему взрывами советов, криками поощрения. Он уже набрал в сапог воды и кинулся обратно. Но тут же, пробитый пулей, упал, и тогда все увидели, как он пополз обратно – к реке.
И там, на берегу – опять под пулями, уже умирая, – он все еще пил и пил эту проклятую воду. Пил ее, пока очередная пуля не добила его до конца. И среди защитников Баязета, наверное, были такие, кто остро позавидовал этому смельчаку, – недаром Участкин сказал:
– Дык и что ж. Он хоть напился перед смертью!..
Пацевич тоже страшно мучился жаждой. Получив утром всего три ложки воды, около полудня он велел Китаевскому попросить для него если не воды, то вина у госпожи Хвощинской.
– Помилуйте, – удивился ординатор, – откуда у нее может быть вино?
– У нее есть… я знаю. Две бутылки… Вы не смеете отказать мне в этом…
Китаевский передал просьбу полковника Аглае Егоровне. Так и так, мол. Просьба выглядит дикой, совсем неуместной по отношению к ней, как к единственной женщине в гарнизоне. Но, однако, просьба есть просьба, и он, ординатор Китаевский, просит ее поступить в этом случае, как ей самой заблагорассудится.
Хвощинская выслушала спокойно. Глаза ее, красные от слез и пыли, не смыкались уже несколько ночей. Сивицкий становился в тупик, не зная такого снотворного, которое могло бы свалить в постель эту женщину. Хвощинская не спала несколько ночей, и теперь это была лишь тень от прежней Аглаи.
– Да, – сказала в ответ женщина. – У меня имеются две бутылки вина. Но откуда ему знать об этом? Почему он не сказал – одна бутылка или четыре, а именно – две?
Китаевский пожал плечами.
– Он думает, – продолжала Аглая, – что мне теперь уже ничего не нужно. Но я еще жива… Как не стыдно просить ему об этом, хорошо зная, что мне как сестре милосердия нельзя отказывать раненому! Тем более странно, что мы с Адамом Платоновичем – ни я, ни мой покойный супруг – не были связаны дружескими отношениями…
Китаевский хотел уйти, но она задержала его:
– Постойте… Я не хочу, чтобы полковник ошибся во мне, если он взывал только к моему милосердию. Я отдам вино, ибо ему, наверное, сейчас хуже, чем кому-либо из нас!..
Китаевский, испытывая мучительный стыд, словно он совершил какую-то подлость, взял протянутые ему бутылки с вином, и скоро вся цитадель дружно осуждала Пацевича:
– Герой, называется! Последнее у вдовы забрал… Другой-то мужик с себя шкуру сдерет, чтобы слабый пол выручить, а этот, хрен старый… Наткнулся сдуру на пулю, так и давал бы дуба, никому не мешая! Мало он, что ли, винища-то за свою жизнь высосал – поди, не одну бочку. Видать, теперича с "Кондратием Касьяновичем" захотел чокнуться напоследок!..
Клюгенау тем временем пришла в голову мысль: чтобы уменьшить риск на перебежках из одного двора в другой, он решил сделать пролом в стене, отделявшей мечеть от зданий, и зашел в комнатенку юнкера Евдокимова.
– Милейший юноша, – сказал барон, – вам придется подыскать жилье в другой гостинице. Сейчас начнем ломать стенку, и через ваш номер с прекрасным видом на окрестности будут порхать баязетские сильфиды с чирьями на затылках!..
Юнкер сидел в углу темной комнаты и ногой пытался задвинуть подальше от взора Клюгенау солдатскую кружку.
– Хорошо, – ответил он, устало поднимаясь, – я сейчас переберусь в другое место.
Клюгенау нагнулся, поднял кружку, нюхнул ее издали и снова поставил на пол.
– Вы напрасно меня стыдитесь, – сказал инженер. – Ваше желание пить вполне естественно, и вы далеко не оригинальны в удовлетворении жажды. Я хотел сказать, что не вы один в гарнизоне мучаетесь. И не вы первый прибегаете к этому способу, чтобы заглушить жажду. Но поверь мне, дорогой и умный мальчик: надо уметь поставить свой дух так высоко, чтобы он всегда определял поступки твоего тела.
– Я только попробовал, – тихо сказал юноша. – Обещаю вам, что больше не буду…
– Не надо обещать, – возразил ему Клюгенау. – Не сегодня, так завтра мы тоже, наверное, прибегнем к такому же способу. Только вы очень рано обратились к возможности использовать свой организм в этих целях… Давайте я вам помогу собрать ваши вещи!..
Сверху послышался какой-то шум, и, когда Клюгенау выбрался на двор, казаки Ватнина уже вытягивали на стену крепости какого-то незнакомого офицера в ярко-красном мундире с резким скуластым лицом.
– Клюгенау! – на бегу приказал ему Штоквиц. – Фаик-паша прислал к нам парламентера. Я буду разговаривать с ним, а вы задержите Исмаил-хана, чтобы он своим присутствием ничего не испортил.
Офицер этот был из калмыцких ханов; его братья держали рыбную контору в Астрахани, сам же он учился в Новгороде – в кадетском имени графа Аракчеева корпусе. И если бы не религиозные распри, повлекшие его в пучину изгнания и предательства, он, может быть, сейчас сражался бы на стороне защитников Баязета. Но теперь он носил аксельбанты султанского прихвостня, и только легкая грусть в глазах калмыка, когда он смотрел на русских солдат, выдавала его истинное невеселое настроение.
Ватнин провел парламентера в помещение гюль-ханэ, откуда открывался вид на жалкий вытоптанный цветник, из гущи которого Исхак-паша наблюдал, как его жены купались в мраморных раковинах. Сейчас эти раковины были загажены кухонными отбросами, плитки мозаики отпали от стен во время артиллерийской дуэли.
– Итак, – сказал Штоквиц, садясь плотным задом на возвышение, с которого видел не одалисок, а потные и грязные лица солдат, с любопытством глядящих на калмыка. – Итак, – повторил он, – вы будете последним парламентером, который выйдет отсюда живым. Более никаких предложений со стороны турецкого командования наш гарнизон принимать не намерен. И мы будем вешать всех посланцев, о чем я и прошу вас передать своему повелителю – Фаик-паше, мудрость которого известна всему миру!
Калмыцкий хан, носивший эполеты турецкого офицера, ответил на чистом русском языке:
– Ефрем Иванович, я вас хорошо понял и благодарю за откровенность… Что мне сказать вам? Разрешите воспользоваться тем счастливым обстоятельством, что за моей спиной не стоит ни одного соглядатая, и ответить вам такой же откровенностью…
Штоквиц кивнул ему головой, и калмык продолжал:
– Вначале я обязан исполнить долг, чтобы довести до вашего слуха волю моего начальника. Фаик-паша вторично предлагает гарнизону сложить оружие и…
– Нет! – выкрикнул Штоквиц, медленно багровея.
Калмык склонил голову.