Баязет - Валентин Пикуль 48 стр.


Штаны быстро наполнялись горячей кровью, и он уже не сдерживал своего крика: страшный, почти звериный вопль человеческого тела, которое корчилось от ужасной боли, наполнял мрачные переходы караван-сарая. Негр многоопытной рукой направлял острие кола, а бритый цыган работал за молотобойца.

– А-а-а-а-а-а, – выл Дениска на одной необрывающейся ноте и дергался всем телом, словно бедняга хотел сорваться с этого страшного орудия пытки…

Он бился головой об пол, грыз зубами ковер и скоро затих, выпучив глаза и громко икая. Мешочек с родной русской землей, взятой с могилы батьки, вывалился из-под рубахи, и глаза Кази-Магомы алчно блеснули:

– Золото!

Шнурок разлетелся под кинжалом, и в пальцах сына имама пересыпалось что-то зернистое – золото! Но разочарование снова обернулось в шутку, и он протянул мешочек Хаджи-Джамал-беку:

– Вот награда тебе, возьми!..

Предатель высыпал на ладонь горсть серой печальной земли и понял, что заработать на жизнь ему трудно.

– Дурак урус! – выкрикнул он и забил эту землю в перекошенный рот Дениски.

Грянули за стеной барабаны, завыли скрипки, прогудели рога. Дениску подняли на шесте кола и вынесли на улицу. Так и носили его по городу, гордясь победой, а перед ним, в руинах и пожарищах, лежал поверженный во прах Баязет, и где-то в отдалении, грозно высясь на скалах, торжественно стояла крепость.

Но глаза Дениски уже ничего не видели, и для него Баязета больше не существовало.

7

Девочка-турчанка, пригретая Потемкиным, медленно угасла на руках солдата, тихая и доверчивая. Сивицкий не мог помочь: эпидемия дизентерии становилась уже повальной, подкашивая даже богатырей.

И до последней минуты:

– Аман, урус… аман, урус, – шептала девочка понятные всем слова, и с этой жалобной мольбой о помощи, в которой – она верила – ей не откажут, она и скончалась.

– Аман, урус… аман, урус, – настойчиво вопили о помощи матери-беженки, предлагая в обмен на воду нитки жемчуга, срывая с себя бусы и выдергивая из ушей старинные серьги.

– Ама-ан, уру-у-ус… – стонали из-за дверей застенка пленные курды и турки, которым вообще не давали воды, и стоны их разносились по крепости, как эхо приглушенных воплей самих защитников Баязета…

"Говоря правду, – рассказывали потом уцелевшие, – тогда не было ни друзей, ни братьев: каждый покупал себе каплю ценою собственной жизни. Вода не уступалась ни за какие деньги (известен лишь один случай, как исключение), – хотя в более счастливые ночи излишек воды охотно раздавался товарищам даром…"

Над крепостью расползался, переносимый сквозняком, духмяный лакомый чад – на железных противнях, под которыми разводились костры, солдаты обжаривали дробленный в крупорушках ячмень. Бедные ездовые лошади, отказавшись от ячменных дачек всухую, целиком отдавали ячмень людям, и Штоквиц теперь каждый день отсыпал на роту полтора пуда ячменя. Сухари и чуреки теперь казались неслыханным лакомством.

Бывшая усыпальница Исхак-паши, этого гордого властелина Баязета, уже была вся перепахана холмиками солдатских могил, и Сивицкий велел расширить кладбище на поверхности двора. Отец Герасим, по обязанности пастыря присутствуя на каждом захоронении, исполнял еще обязанности санитара.

– Теперь посыпайте известью, – не забывал напомнить он после отпевания покойных, и мортусы принимались за дело…

После эпидемии на людей обрушились еще два несчастья – тела солдат, истощенные и грязные, покрывались болезненными вередами, а в госпитале уже лежали несколько человек с явными признаками рожистого воспаления. Штоквиц решил: виноваты врачи – и захотел поругаться с ними.

Придя в госпиталь, он начал так:

– Здравствуйте, любезные Пироговы!

– Ну, до Пироговых-то, батенька, нам еще, знаете… – Сивицкий весьма цинично определил разницу между собой и Пироговым. – Однако, как умеем, лечим!

– Я бы не хотел лечиться у вас, – продолжал Штоквиц. – Еще великий Суворов называл лазареты "преддвериями к погосту…".

– Да? – обозлился Сивицкий. – А не он ли сам и лечил солдат? Квасом, хреном, солью да водкой… Вы пришли сюда, господин комендант, очевидно, сделать нам выговор?

– Мне надоело составлять списки мертвых.

– Убитых, – уточнил Китаевский, – или умерших?

– Это все равно: труп есть труп… Но я говорю сейчас не об убитых. Что делаете вы, чтобы спасти людей?

Сивицкий показал на флягу, висевшую у пояса коменданта.

– Что я могу сделать, – спросил он, – чтобы вы совсем не пили воды?

– Может, и дышать нельзя?

– В том-то и дело, что нельзя… А люди пьют эту заразу и дохнут. И люди дышат этой заразой и дохнут. Я отвечаю за тех, кто попал под мой нож или же попал ко мне на излечение. Но я не могу заменить воздух, как не могу и дать им чистый источник!

Подошла Хвощинская, в раздражении шлепнула на стол перед Штоквицем раскрытый журнал госпиталя.

– Вот, – сказала она. – можете проверить. Мы цепляемся здесь за каждую жизнь. Мы за волосы тянем людей из могилы. И… смотрите сюда: двадцать семь солдат ушло из лазарета даже здоровыми! А этим вот занимаюсь я…

Женщина вытолкнула из-под стола корзину, наполненную бинтами, снятыми с перевязок, и закончила:

– Вот эта мразь, снятая с одних ран, накладывается на другие. Деревянное маслице да карболка – вот и все, что в нашем распоряжении. Но гангрена не царствует здесь. И поверьте, что даже Пирогов растерялся бы, увидев наше положение…

Штоквиц пожал плечами, повернул к выходу.

– Извините меня, господа, – сказал он. – Я не думал, что у вас даже нету бинтов… Сколько же человек поступает к вам на излечение ежедневно?

– Полвзвода вас не испугает?

– С ума можно сойти!..

И комендант ушел, хорошо запомнив выражение людских глаз, смотревших на его флягу. Корзина, доверху набитая тряпками, заскорузлыми в крови и гное, долго еще преследовала его воображение.

"Кто виноват?" – размышлял Ефрем Иванович и не мог отыскать виновника, хотя одним из виновников этих бедствий в лазарете был и он сам, как комендант крепости.

В узком и тесном проходе ему попался солдат. Заметив капитана, он сначала как-то присел, потом медленно опустился перед ним на колени и стал покрывать поцелуями сапоги.

– Дай, дай, – умолял он, – дай, родимый, дай…

Штоквиц отшвырнул его от себя:

– Убирайся! С ума вы посходили здесь, что ли?

Тогда солдат вцепился в его флягу и, воя, стал отдирать посудину от ремня Штоквица. Ударом кулака Ефрем Иванович выбил из солдата сознание, потом долго стоял над ним, почти обалдевший от неожиданного нападения.

– Так и убить могут, – сказал он про себя.

Отвинтив флягу, комендант поднял голову солдата и вылил ему в рот остатки воды. Опорожненная посудина, сухо громыхая, покатилась по каменным плитам коридора.

– Сыт? – спросил Штоквиц.

– Отец родной, – всхлипнул солдат, – ты отец мой…

– Убью! – сказал Штоквиц.

В этот день был разбит последний кувшин. Один из казаков рискнул спуститься на веревке со стен крепости и был подбит турками, когда висел с кувшином на высоте нескольких сажен. Бурдюки, которыми пользовались при вылазках, тоже мало годились для дела, пробитые пулями, и Штоквиц на видном месте приколотил объявление, что для нужд крепости требуются люди, знающие сапожное мастерство. Обещание давать сапожникам по чарке воды в день собрало немало мастеров, и в крепости заработала сапожная мастерская.

– Это правда? – спросил Клюгенау у Штоквица.

– Да, это правда. Теперь будут таскать воду в сапогах.

И действительно, этот способ оправдал себя: "посуда" всегда при тебе, воды в нее помещается достаточно, она не разобьется о камень, а турки в темноте не слышат больше бряканья котелков, бульканья тулуков или стука кувшинов.

И наконец наступил такой день, когда турки вдруг проявили предательское великодушие: они открыли русским беспрепятственный выход к реке. Фаик-паша решил больше не мучить защитников Баязета палящей жаждой на том мудром основании, что вода в реке теперь стала для них опаснее, нежели ее полное отсутствие.

Проведав о свободных подходах к реке, охотники принесли эту радостную весть в крепость.

– Хабар, хабар! – кричали они. – Сигай за водой, братцы!

Люди кинулись за водой, хотя река… была уже до того завалена мертвыми телами, что черпавший воду не мог этого делать иначе, как близ какого-нибудь трупа. Но для умирающих от жажды эти неудобства не имели значения. "Ночь, мешавшая видеть всю мерзость разложения, и освежающий холод воды помогали, – пишет исследователь, – даже трупным ядом утолить жажду с наслаждением. Людям, пившим мочу, не мешало употреблять принесенную воду и на следующий день, когда глазам их представлялась уже не вода, а густая, мутно-желтая вонючая жидкость, переполненная трупными червями. Приобретавшие такой напиток берегли его как сокровище…"

Некрасов, навестив Потресова на батарее, сказал ему:

– Не хочется быть высокопарным. Однако мне думается, что гарнизон уже перевалил через хребет мужества в ту прекрасную долину, которая носит название Бессмертия! И никогда еще, думается мне, Баязет не стоял так крепко и нерушимо, как стоит он сейчас!..

………………………………………………………………………………………

Ефрейтор Участкин выстрелил в темноту, и приклад винтовки, ударив солдата в плечо, отбросил его на пол.

– Что же это со мной? – удивился он, подымаясь.

Но вскоре заметил, что не только он, но и другие солдаты падают после выстрела. И если поначалу многие еще стыдились своей слабости, то потом такие случаи сделались постоянными, и цепочка застрельщиков, тянущаяся вдоль ряда бойниц, все время ломалась. Люди стали подпирать себя различными досками и козлами, в иных казематах пионеры смастерили казарменные нары, и стрелки теперь били по врагу лежа.

– Жара… ну и баня! – жаловались люди, ползая по нарам, и тут же поедали свою порцию ячменя, тут же пили, что выдавалось пить, тут же, отойдя в сторонку, справляли нужду.

Чувство стыда уже как-то притупилось, и защитники Баязета жили теперь только одним:

– Выстоять, братцы! Только бы сдюжить с турком…

– А подмога-то иде? – спрашивал другой.

– Не будет, – ругался Потемкин. – Готовь себя к смертному концу, а подмоги не жди, слюнявый!

– Эва, порадовал…

– Точно так, – отвечал Участкин. – Война – зверь жуткий: мы отсюда живыми не выйдем, но турка в Эривань не пустим!

– Так нам, братцы, и патронов не хватит.

– Достанем патронов. Еще раз на вылазку сходим…

– Оно конешно: дело такое – солдатское!

А поручик Карабанов умирал. Еще вчера, жалея своего сумасбродного барина, денщик Тяпаев раздобыл для него госпитального супу. Была сварена немытая конина, и вонь шла из котелка такая, что Андрей зажал нос. Но когда он поел, то ощутил такой гнусный привкус во рту, что поручику стало дурно – он снова впал в обморочное состояние. Первое же, что он услышал, придя в себя, это просьбу денщика – доесть остатки супа.

– Милый ты мой, – сказал поручик, – образина ты дикая, вот погоди: если выберусь отсюда – я… я озолочу тебя!

– Не надо золотить, – ответил Тяпаев. – Ты лучше по мордам не бей меня больше…

И от этой просьбы стало Карабанову еще горше. Денщик ушел, и жажда скрутила внутренности почти острой болью. Брезгливость не позволяла Андрею пить гнойную воду, и он не знал, чем утихомирить жар в теле. Карабанов понимал, что есть еще один способ. И к нему многие прибегают. Но он еще не пробовал. А сейчас попробует…

В комнате никого не было. Однако он зашел в угол, словно стыдился кого-то невидимого. Выпить эту гадость было трудно. Карабанов решил покончить единым глотком и сразу понял, что этим способом жажды не утолить.

И отбросил от себя испоганенную кружку.

Вышел. Мутило и поташнивало от слабости.

– Какая мерзость! – простонал он, сплевывая.

Встретил Хренова: идет старик, в руке – трофейная винтовка дальнего боя, через плечо торба холщовая, как у калики перехожего, а в торбе патроны запасные.

– А ты еще не подох, дед? – спросил Карабанов.

– Куды-ы спешить, ваше благородье. Вот поясница гудит, а так-то и ништо мне. Даже блондинка меня не кусает. С других – быдто крупа, так и сыпет, так и сыпет. А у меня хошь бы одна. Инда обидно, коли делать нечего… Что ни говори, а все работа!..

– Эх, дед, дед… Из какого дерева тебя вырубали?

Карабанов прошел мимо шатра, под которым трудились персы, спросил часового:

– Будет ли толк? Когда же вода?

– Да ночью возились. Сейчас, видать, спать легли. Стихли…

Карабанов распахнул полы палатки. Так и есть: среди разбросанных инструментов лежали персы, уже мертвые. Между ними, уходя в бездонную глубину, чернела сухая глубокая скважина.

– Уходи с поста, – сказал Карабанов. – Больше тебе здесь делать нечего… Уходи!..

Было в роду Карабановых, гордившихся родством с князем Потемкиным-Таврическим, такое стыдное предание из времен Пугачевщины… Прабабка Андрея, женщина красоты невозможной, приглянулась одному мужику-атаману, и два года он возил ее по степям да низовьям. И будто бы родила она ему сына, и был тот сын родным дедом поручика Андрея Елисеевича Карабанова. В роду от него это скрывали, видел он только портрет своей красавицы прабабки, зверски изуродованной ревнивым прадедом, но от крепостных людей слышал эту историю не раз, и до сей поры, до "сидения" в Баязете, он стеснялся доли мужицкой крови в своих жилах. И только сейчас ему вдруг захотелось влезть в шкуру какого-нибудь Участкина или Егорыча, чтобы вот так же бестрепетно и стойко, как и они, переносить все тяготы осадной жизни…

На дворе, кольцом извиваясь вокруг бассейна, стояла длинная шеренга людей.

– Вы чего тут собрались? – спросил он.

– Очередь, ваше благородие.

– За чем очередь?

– На фильтр…

– Куда-а? – не понял Андрей.

– Да вот, – объяснили ему, – живодеры наши, говорят, по кружке чистой воды давать станут!

– Кто последний? – спросил Карабанов.

– Идите уж… мы пропустим.

– Нет, – ответил Андрей, – я выстою вместо с вами!..

8

Они стояли возле стены.

– Мне пришла мысль тогда, – сказал Некрасов, – заменить синус мнимым его выражением. Вот так… Тогда можно представить себе, что подынтегральная величина происходит от интегрирования известной функции бэ, дающей вот такой результат…

– Я вас понял, – ответил Клюгенау и отобрал из пальцев штабс-капитана кусок розовой штукатурки. – Тогда: минус бэ-икс, деленное на икс, между пределами от плюс а до минус бэ… Здесь я впишу так… Дифференцируя, мы получим…

Ватнин крикнул им с крыши:

– Вы что, не слышите? Подобьют вас, умников, турки…

К ним подошел Сивицкий:

– Нет ли у вас, господа, закурить?

– Нету, Александр Борисович. Спросите у казаков.

– И у них нету. Вот беда…

– Может, у нашего хана?

– Нет уж. Благодарю покорно. Лучше портянку изрублю в табак и выкурю…

К врачу, шатаясь, словно тень, приблизился солдат.

– Э! – сказал он, показывая ему белый язык.

– Большая лопата. Иди, братец.

Но солдат не уходил.

– Э! Э!– говорил он.

– Так чего тебе надо?

– Э!..

– Ну, ладно. Так и быть. Скажи, что я велел. Три ложки воды пусть даст госпожа Хвощинская.

Солдат ушел.

– Вот и все время так… Эй, эй! – окликнул врач одного солдата. – У тебя курить не найдется?

– Откуда? – спросил солдат.

– Да, тяжело…

Отец Герасим, босой, в рваной солдатской рубахе, пробежал мимо, неся в руке кусок яркого мяса.

– Где раздобыл, отец? – спросил Некрасов.

– Лошади, – ответил священник, воровато оглядываясь. – Лошади падать стали.

– Какой же сегодня день?

– Семнадцатый, господа. Семнадцатый…

Помолчали. Каждый думал о своем.

– Штоквиц говорит, будто котенок у него сбежал.

Некрасов понимающе улыбнулся:

– Дальше комендантского желудка бежать ему некуда!

– Я тоже так думаю, – согласился Клюгенау.

– Где же достать покурить? – спросил Сивицкий.

– Дениски нет – он бы достал.

– Дениска теперь далеко…

Опять замолчали. Говорить было трудно. Языки от жажды едва ворочались во рту.

– Ну, ладно. Надо идти, – сказал Сивицкий и пошел.

– Хороший он человек, – призадумался Некрасов.

К ним подошла цыганка, оборванная и страшная, но еще молодая. Худые ноги ее осторожно ступали по раскаленным камням.

– Сыночку моему… – сказала она и сложила руку лодочкой.

– Чего же тебе дать? – спросил Клюгенау.

– Дай, – ответила цыганка.

– У меня ничего нет.

– У тебя нет, добрый сердар… Где же тогда мне взять?

– Сходи на конюшню. Может, получишь мяса.

С плачем она скоро вернулась обратно:

– Не дали мне… Ты – дай!

– Почему же именно я? – спросил Клюгенау.

– А я вижу… по глазам вижу: тебе ничего не нужно! Ты дашь… сыночку моему!

От цыганки едва избавились, и Клюгенау загрустил: ему было жалко эту мать и женщину.

– Нехорошо получилось, – сказал он.

Потресов вышел из-под арки, мигая покрасневшими глазами.

– Что с вами, майор?

Артиллерист, скривив лицо, всхлипнул:

– Вы знаете, так жалко, так жалко… Бедные лошади!

– А много пало?

– Вчера Таганрог, этакий был забияка. Потом верховая кобыла Фатеж и две пристяжных – Минск и Тихвин… Вошел я к ним, бедным, а они лежат и… И головы свои друг на друга положили, будто люди. Как их жаль, господа! Ведь они еще жеребятами ко мне в батарею пришли. Смешные такие, миляги были…

– Шестнадцать дней без воды – предел для лошади, – заметил Клюгенау. – Не знал, теперь буду знать… Неповинные в этом споре людских страстей, они заслуживают памятника!..

Клюгенау отворил ворота конюшни. Лошади сразу повернули в сторону вошедшего человека головы и заржали. Но, словно поняв, что воды не принесли, они снова опустили головы, и прапорщик впервые услышал, как стонут животные – они стонали почти как люди…

– Вот и всегда так, – объяснил ездовой солдат, – сердце изныло, на них-то глядючи, ваше благородье!

Клюгенау двинулся вдоль коновязи, и лошади тянули его зубами за рукава, словно требуя чего-то.

– Осторожнее, ваше благородие, – подсказал ездовой. – И закусить могут… Они – ведро покажи им – так зубами его рвут. Всю посуду перепортили. А то кидаться начнут одна на другую. Видите, все уши себе обгрызли. Плохо им, страдалицам нашим…

Иные из лошадей с остервенением рыли копытами землю, поминутно обнюхивая яму, точно ожидая появления из почвы воды. Особенно ослабевшие животные казались сухими настолько, будто из них уже испарилась всякая влага.

Назад Дальше