Штаны быстро наполнялись горячей кровью, и он уже не сдерживал своего крика: страшный, почти звериный вопль человеческого тела, которое корчилось от ужасной боли, наполнял мрачные переходы караван-сарая. Негр многоопытной рукой направлял острие кола, а бритый цыган работал за молотобойца.
– А-а-а-а-а-а, – выл Дениска на одной необрывающейся ноте и дергался всем телом, словно бедняга хотел сорваться с этого страшного орудия пытки…
Он бился головой об пол, грыз зубами ковер и скоро затих, выпучив глаза и громко икая. Мешочек с родной русской землей, взятой с могилы батьки, вывалился из-под рубахи, и глаза Кази-Магомы алчно блеснули:
– Золото!
Шнурок разлетелся под кинжалом, и в пальцах сына имама пересыпалось что-то зернистое – золото! Но разочарование снова обернулось в шутку, и он протянул мешочек Хаджи-Джамал-беку:
– Вот награда тебе, возьми!..
Предатель высыпал на ладонь горсть серой печальной земли и понял, что заработать на жизнь ему трудно.
– Дурак урус! – выкрикнул он и забил эту землю в перекошенный рот Дениски.
Грянули за стеной барабаны, завыли скрипки, прогудели рога. Дениску подняли на шесте кола и вынесли на улицу. Так и носили его по городу, гордясь победой, а перед ним, в руинах и пожарищах, лежал поверженный во прах Баязет, и где-то в отдалении, грозно высясь на скалах, торжественно стояла крепость.
Но глаза Дениски уже ничего не видели, и для него Баязета больше не существовало.
7
Девочка-турчанка, пригретая Потемкиным, медленно угасла на руках солдата, тихая и доверчивая. Сивицкий не мог помочь: эпидемия дизентерии становилась уже повальной, подкашивая даже богатырей.
И до последней минуты:
– Аман, урус… аман, урус, – шептала девочка понятные всем слова, и с этой жалобной мольбой о помощи, в которой – она верила – ей не откажут, она и скончалась.
– Аман, урус… аман, урус, – настойчиво вопили о помощи матери-беженки, предлагая в обмен на воду нитки жемчуга, срывая с себя бусы и выдергивая из ушей старинные серьги.
– Ама-ан, уру-у-ус… – стонали из-за дверей застенка пленные курды и турки, которым вообще не давали воды, и стоны их разносились по крепости, как эхо приглушенных воплей самих защитников Баязета…
"Говоря правду, – рассказывали потом уцелевшие, – тогда не было ни друзей, ни братьев: каждый покупал себе каплю ценою собственной жизни. Вода не уступалась ни за какие деньги (известен лишь один случай, как исключение), – хотя в более счастливые ночи излишек воды охотно раздавался товарищам даром…"
Над крепостью расползался, переносимый сквозняком, духмяный лакомый чад – на железных противнях, под которыми разводились костры, солдаты обжаривали дробленный в крупорушках ячмень. Бедные ездовые лошади, отказавшись от ячменных дачек всухую, целиком отдавали ячмень людям, и Штоквиц теперь каждый день отсыпал на роту полтора пуда ячменя. Сухари и чуреки теперь казались неслыханным лакомством.
Бывшая усыпальница Исхак-паши, этого гордого властелина Баязета, уже была вся перепахана холмиками солдатских могил, и Сивицкий велел расширить кладбище на поверхности двора. Отец Герасим, по обязанности пастыря присутствуя на каждом захоронении, исполнял еще обязанности санитара.
– Теперь посыпайте известью, – не забывал напомнить он после отпевания покойных, и мортусы принимались за дело…
После эпидемии на людей обрушились еще два несчастья – тела солдат, истощенные и грязные, покрывались болезненными вередами, а в госпитале уже лежали несколько человек с явными признаками рожистого воспаления. Штоквиц решил: виноваты врачи – и захотел поругаться с ними.
Придя в госпиталь, он начал так:
– Здравствуйте, любезные Пироговы!
– Ну, до Пироговых-то, батенька, нам еще, знаете… – Сивицкий весьма цинично определил разницу между собой и Пироговым. – Однако, как умеем, лечим!
– Я бы не хотел лечиться у вас, – продолжал Штоквиц. – Еще великий Суворов называл лазареты "преддвериями к погосту…".
– Да? – обозлился Сивицкий. – А не он ли сам и лечил солдат? Квасом, хреном, солью да водкой… Вы пришли сюда, господин комендант, очевидно, сделать нам выговор?
– Мне надоело составлять списки мертвых.
– Убитых, – уточнил Китаевский, – или умерших?
– Это все равно: труп есть труп… Но я говорю сейчас не об убитых. Что делаете вы, чтобы спасти людей?
Сивицкий показал на флягу, висевшую у пояса коменданта.
– Что я могу сделать, – спросил он, – чтобы вы совсем не пили воды?
– Может, и дышать нельзя?
– В том-то и дело, что нельзя… А люди пьют эту заразу и дохнут. И люди дышат этой заразой и дохнут. Я отвечаю за тех, кто попал под мой нож или же попал ко мне на излечение. Но я не могу заменить воздух, как не могу и дать им чистый источник!
Подошла Хвощинская, в раздражении шлепнула на стол перед Штоквицем раскрытый журнал госпиталя.
– Вот, – сказала она. – можете проверить. Мы цепляемся здесь за каждую жизнь. Мы за волосы тянем людей из могилы. И… смотрите сюда: двадцать семь солдат ушло из лазарета даже здоровыми! А этим вот занимаюсь я…
Женщина вытолкнула из-под стола корзину, наполненную бинтами, снятыми с перевязок, и закончила:
– Вот эта мразь, снятая с одних ран, накладывается на другие. Деревянное маслице да карболка – вот и все, что в нашем распоряжении. Но гангрена не царствует здесь. И поверьте, что даже Пирогов растерялся бы, увидев наше положение…
Штоквиц пожал плечами, повернул к выходу.
– Извините меня, господа, – сказал он. – Я не думал, что у вас даже нету бинтов… Сколько же человек поступает к вам на излечение ежедневно?
– Полвзвода вас не испугает?
– С ума можно сойти!..
И комендант ушел, хорошо запомнив выражение людских глаз, смотревших на его флягу. Корзина, доверху набитая тряпками, заскорузлыми в крови и гное, долго еще преследовала его воображение.
"Кто виноват?" – размышлял Ефрем Иванович и не мог отыскать виновника, хотя одним из виновников этих бедствий в лазарете был и он сам, как комендант крепости.
В узком и тесном проходе ему попался солдат. Заметив капитана, он сначала как-то присел, потом медленно опустился перед ним на колени и стал покрывать поцелуями сапоги.
– Дай, дай, – умолял он, – дай, родимый, дай…
Штоквиц отшвырнул его от себя:
– Убирайся! С ума вы посходили здесь, что ли?
Тогда солдат вцепился в его флягу и, воя, стал отдирать посудину от ремня Штоквица. Ударом кулака Ефрем Иванович выбил из солдата сознание, потом долго стоял над ним, почти обалдевший от неожиданного нападения.
– Так и убить могут, – сказал он про себя.
Отвинтив флягу, комендант поднял голову солдата и вылил ему в рот остатки воды. Опорожненная посудина, сухо громыхая, покатилась по каменным плитам коридора.
– Сыт? – спросил Штоквиц.
– Отец родной, – всхлипнул солдат, – ты отец мой…
– Убью! – сказал Штоквиц.
В этот день был разбит последний кувшин. Один из казаков рискнул спуститься на веревке со стен крепости и был подбит турками, когда висел с кувшином на высоте нескольких сажен. Бурдюки, которыми пользовались при вылазках, тоже мало годились для дела, пробитые пулями, и Штоквиц на видном месте приколотил объявление, что для нужд крепости требуются люди, знающие сапожное мастерство. Обещание давать сапожникам по чарке воды в день собрало немало мастеров, и в крепости заработала сапожная мастерская.
– Это правда? – спросил Клюгенау у Штоквица.
– Да, это правда. Теперь будут таскать воду в сапогах.
И действительно, этот способ оправдал себя: "посуда" всегда при тебе, воды в нее помещается достаточно, она не разобьется о камень, а турки в темноте не слышат больше бряканья котелков, бульканья тулуков или стука кувшинов.
И наконец наступил такой день, когда турки вдруг проявили предательское великодушие: они открыли русским беспрепятственный выход к реке. Фаик-паша решил больше не мучить защитников Баязета палящей жаждой на том мудром основании, что вода в реке теперь стала для них опаснее, нежели ее полное отсутствие.
Проведав о свободных подходах к реке, охотники принесли эту радостную весть в крепость.
– Хабар, хабар! – кричали они. – Сигай за водой, братцы!
Люди кинулись за водой, хотя река… была уже до того завалена мертвыми телами, что черпавший воду не мог этого делать иначе, как близ какого-нибудь трупа. Но для умирающих от жажды эти неудобства не имели значения. "Ночь, мешавшая видеть всю мерзость разложения, и освежающий холод воды помогали, – пишет исследователь, – даже трупным ядом утолить жажду с наслаждением. Людям, пившим мочу, не мешало употреблять принесенную воду и на следующий день, когда глазам их представлялась уже не вода, а густая, мутно-желтая вонючая жидкость, переполненная трупными червями. Приобретавшие такой напиток берегли его как сокровище…"
Некрасов, навестив Потресова на батарее, сказал ему:
– Не хочется быть высокопарным. Однако мне думается, что гарнизон уже перевалил через хребет мужества в ту прекрасную долину, которая носит название Бессмертия! И никогда еще, думается мне, Баязет не стоял так крепко и нерушимо, как стоит он сейчас!..
………………………………………………………………………………………
Ефрейтор Участкин выстрелил в темноту, и приклад винтовки, ударив солдата в плечо, отбросил его на пол.
– Что же это со мной? – удивился он, подымаясь.
Но вскоре заметил, что не только он, но и другие солдаты падают после выстрела. И если поначалу многие еще стыдились своей слабости, то потом такие случаи сделались постоянными, и цепочка застрельщиков, тянущаяся вдоль ряда бойниц, все время ломалась. Люди стали подпирать себя различными досками и козлами, в иных казематах пионеры смастерили казарменные нары, и стрелки теперь били по врагу лежа.
– Жара… ну и баня! – жаловались люди, ползая по нарам, и тут же поедали свою порцию ячменя, тут же пили, что выдавалось пить, тут же, отойдя в сторонку, справляли нужду.
Чувство стыда уже как-то притупилось, и защитники Баязета жили теперь только одним:
– Выстоять, братцы! Только бы сдюжить с турком…
– А подмога-то иде? – спрашивал другой.
– Не будет, – ругался Потемкин. – Готовь себя к смертному концу, а подмоги не жди, слюнявый!
– Эва, порадовал…
– Точно так, – отвечал Участкин. – Война – зверь жуткий: мы отсюда живыми не выйдем, но турка в Эривань не пустим!
– Так нам, братцы, и патронов не хватит.
– Достанем патронов. Еще раз на вылазку сходим…
– Оно конешно: дело такое – солдатское!
А поручик Карабанов умирал. Еще вчера, жалея своего сумасбродного барина, денщик Тяпаев раздобыл для него госпитального супу. Была сварена немытая конина, и вонь шла из котелка такая, что Андрей зажал нос. Но когда он поел, то ощутил такой гнусный привкус во рту, что поручику стало дурно – он снова впал в обморочное состояние. Первое же, что он услышал, придя в себя, это просьбу денщика – доесть остатки супа.
– Милый ты мой, – сказал поручик, – образина ты дикая, вот погоди: если выберусь отсюда – я… я озолочу тебя!
– Не надо золотить, – ответил Тяпаев. – Ты лучше по мордам не бей меня больше…
И от этой просьбы стало Карабанову еще горше. Денщик ушел, и жажда скрутила внутренности почти острой болью. Брезгливость не позволяла Андрею пить гнойную воду, и он не знал, чем утихомирить жар в теле. Карабанов понимал, что есть еще один способ. И к нему многие прибегают. Но он еще не пробовал. А сейчас попробует…
В комнате никого не было. Однако он зашел в угол, словно стыдился кого-то невидимого. Выпить эту гадость было трудно. Карабанов решил покончить единым глотком и сразу понял, что этим способом жажды не утолить.
И отбросил от себя испоганенную кружку.
Вышел. Мутило и поташнивало от слабости.
– Какая мерзость! – простонал он, сплевывая.
Встретил Хренова: идет старик, в руке – трофейная винтовка дальнего боя, через плечо торба холщовая, как у калики перехожего, а в торбе патроны запасные.
– А ты еще не подох, дед? – спросил Карабанов.
– Куды-ы спешить, ваше благородье. Вот поясница гудит, а так-то и ништо мне. Даже блондинка меня не кусает. С других – быдто крупа, так и сыпет, так и сыпет. А у меня хошь бы одна. Инда обидно, коли делать нечего… Что ни говори, а все работа!..
– Эх, дед, дед… Из какого дерева тебя вырубали?
Карабанов прошел мимо шатра, под которым трудились персы, спросил часового:
– Будет ли толк? Когда же вода?
– Да ночью возились. Сейчас, видать, спать легли. Стихли…
Карабанов распахнул полы палатки. Так и есть: среди разбросанных инструментов лежали персы, уже мертвые. Между ними, уходя в бездонную глубину, чернела сухая глубокая скважина.
– Уходи с поста, – сказал Карабанов. – Больше тебе здесь делать нечего… Уходи!..
Было в роду Карабановых, гордившихся родством с князем Потемкиным-Таврическим, такое стыдное предание из времен Пугачевщины… Прабабка Андрея, женщина красоты невозможной, приглянулась одному мужику-атаману, и два года он возил ее по степям да низовьям. И будто бы родила она ему сына, и был тот сын родным дедом поручика Андрея Елисеевича Карабанова. В роду от него это скрывали, видел он только портрет своей красавицы прабабки, зверски изуродованной ревнивым прадедом, но от крепостных людей слышал эту историю не раз, и до сей поры, до "сидения" в Баязете, он стеснялся доли мужицкой крови в своих жилах. И только сейчас ему вдруг захотелось влезть в шкуру какого-нибудь Участкина или Егорыча, чтобы вот так же бестрепетно и стойко, как и они, переносить все тяготы осадной жизни…
На дворе, кольцом извиваясь вокруг бассейна, стояла длинная шеренга людей.
– Вы чего тут собрались? – спросил он.
– Очередь, ваше благородие.
– За чем очередь?
– На фильтр…
– Куда-а? – не понял Андрей.
– Да вот, – объяснили ему, – живодеры наши, говорят, по кружке чистой воды давать станут!
– Кто последний? – спросил Карабанов.
– Идите уж… мы пропустим.
– Нет, – ответил Андрей, – я выстою вместо с вами!..
8
Они стояли возле стены.
– Мне пришла мысль тогда, – сказал Некрасов, – заменить синус мнимым его выражением. Вот так… Тогда можно представить себе, что подынтегральная величина происходит от интегрирования известной функции бэ, дающей вот такой результат…
– Я вас понял, – ответил Клюгенау и отобрал из пальцев штабс-капитана кусок розовой штукатурки. – Тогда: минус бэ-икс, деленное на икс, между пределами от плюс а до минус бэ… Здесь я впишу так… Дифференцируя, мы получим…
Ватнин крикнул им с крыши:
– Вы что, не слышите? Подобьют вас, умников, турки…
К ним подошел Сивицкий:
– Нет ли у вас, господа, закурить?
– Нету, Александр Борисович. Спросите у казаков.
– И у них нету. Вот беда…
– Может, у нашего хана?
– Нет уж. Благодарю покорно. Лучше портянку изрублю в табак и выкурю…
К врачу, шатаясь, словно тень, приблизился солдат.
– Э! – сказал он, показывая ему белый язык.
– Большая лопата. Иди, братец.
Но солдат не уходил.
– Э! Э!– говорил он.
– Так чего тебе надо?
– Э!..
– Ну, ладно. Так и быть. Скажи, что я велел. Три ложки воды пусть даст госпожа Хвощинская.
Солдат ушел.
– Вот и все время так… Эй, эй! – окликнул врач одного солдата. – У тебя курить не найдется?
– Откуда? – спросил солдат.
– Да, тяжело…
Отец Герасим, босой, в рваной солдатской рубахе, пробежал мимо, неся в руке кусок яркого мяса.
– Где раздобыл, отец? – спросил Некрасов.
– Лошади, – ответил священник, воровато оглядываясь. – Лошади падать стали.
– Какой же сегодня день?
– Семнадцатый, господа. Семнадцатый…
Помолчали. Каждый думал о своем.
– Штоквиц говорит, будто котенок у него сбежал.
Некрасов понимающе улыбнулся:
– Дальше комендантского желудка бежать ему некуда!
– Я тоже так думаю, – согласился Клюгенау.
– Где же достать покурить? – спросил Сивицкий.
– Дениски нет – он бы достал.
– Дениска теперь далеко…
Опять замолчали. Говорить было трудно. Языки от жажды едва ворочались во рту.
– Ну, ладно. Надо идти, – сказал Сивицкий и пошел.
– Хороший он человек, – призадумался Некрасов.
К ним подошла цыганка, оборванная и страшная, но еще молодая. Худые ноги ее осторожно ступали по раскаленным камням.
– Сыночку моему… – сказала она и сложила руку лодочкой.
– Чего же тебе дать? – спросил Клюгенау.
– Дай, – ответила цыганка.
– У меня ничего нет.
– У тебя нет, добрый сердар… Где же тогда мне взять?
– Сходи на конюшню. Может, получишь мяса.
С плачем она скоро вернулась обратно:
– Не дали мне… Ты – дай!
– Почему же именно я? – спросил Клюгенау.
– А я вижу… по глазам вижу: тебе ничего не нужно! Ты дашь… сыночку моему!
От цыганки едва избавились, и Клюгенау загрустил: ему было жалко эту мать и женщину.
– Нехорошо получилось, – сказал он.
Потресов вышел из-под арки, мигая покрасневшими глазами.
– Что с вами, майор?
Артиллерист, скривив лицо, всхлипнул:
– Вы знаете, так жалко, так жалко… Бедные лошади!
– А много пало?
– Вчера Таганрог, этакий был забияка. Потом верховая кобыла Фатеж и две пристяжных – Минск и Тихвин… Вошел я к ним, бедным, а они лежат и… И головы свои друг на друга положили, будто люди. Как их жаль, господа! Ведь они еще жеребятами ко мне в батарею пришли. Смешные такие, миляги были…
– Шестнадцать дней без воды – предел для лошади, – заметил Клюгенау. – Не знал, теперь буду знать… Неповинные в этом споре людских страстей, они заслуживают памятника!..
Клюгенау отворил ворота конюшни. Лошади сразу повернули в сторону вошедшего человека головы и заржали. Но, словно поняв, что воды не принесли, они снова опустили головы, и прапорщик впервые услышал, как стонут животные – они стонали почти как люди…
– Вот и всегда так, – объяснил ездовой солдат, – сердце изныло, на них-то глядючи, ваше благородье!
Клюгенау двинулся вдоль коновязи, и лошади тянули его зубами за рукава, словно требуя чего-то.
– Осторожнее, ваше благородие, – подсказал ездовой. – И закусить могут… Они – ведро покажи им – так зубами его рвут. Всю посуду перепортили. А то кидаться начнут одна на другую. Видите, все уши себе обгрызли. Плохо им, страдалицам нашим…
Иные из лошадей с остервенением рыли копытами землю, поминутно обнюхивая яму, точно ожидая появления из почвы воды. Особенно ослабевшие животные казались сухими настолько, будто из них уже испарилась всякая влага.