Просмотрев несколько глав в книге, Штааль отложил ее и стал перебирать в памяти прочитанное. Память у него была хорошая: запомнил сразу почти все. "Девять провинций ордена?.. Прованс, Овернь, Франция, Италия, Арагония (с Каталонией и Наваррой), Кастилия, Португалия, Германия…" Только девятой провинции он не мог вспомнить и заглянул в книгу: девятой провинцией была Бавария. "Ну да, конечно, Бавария…" Штааль подумал, в какую провинцию ему придется записаться (о Российской провинции в книге ничего не было сказано), и, поколебавшись недолго между Кастилией и Арагонией (с Каталонией и Наваррой), решил в пользу Арагонии. "Комтур Арагонской провинции" - это звучало прекрасно. Штаалю очень хотелось выслужиться именно в комтуры, хотя в ордене имелись чины и повыше: над комтурами были приоры, а над приорами - провинциалы. Но слово "приор" очень отдавало монастырем, а чин провинциала совсем не нравился Штаалю: "Точно какой-нибудь костромич или рязанец - объясняй, что здесь провинциал значит совсем другое". Ранг комтура был гораздо красивее; он звучал почти как графский титул. Русским комтурам император назначил и недурное жалованье. Но чтобы выслужиться в комтуры, нужно было либо оказать ордену особую услугу, либо проделать большой поход. Штааль подумал, какую особую услугу он мог бы оказать ордену. "Отбить, что ли, Мальту у генерала Бонапарта? Трудно…" Нет, главная надежда была, конечно, на участие в походе. "А пока что же, побуду простым мальтийским рыцарем…"
Успокоенный, он снова взялся за книгу и сразу напал на место, которое его несколько встревожило: чтобы стать рыцарем ордена, нужно было указать, по общему правилу, восемь предков, а в германской провинции даже шестнадцать. Только Арагония и Италия ограничивали требование четырьмя предками - Штааль удовлетворенно подумал, что он, еще не зная этого, выбрал именно Арагонию. Если же кто не имел и четырех предков, то он мог стать донатом - лишь бы только ни отец, ни дед его не были рабами и не занимались ремеслом. Такому условию Штааль удовлетворял, и слово "донат" было ничего, хорошее слово. Он, однако, с огорчением прочел, что в обязанность донатов входил преимущественно уход за больными. Это ему совсем не понравилось. Желая проверить французского автора, он снова заглянул в латинский статут, но там в отделе "De regula" как назло открывалась длинная и запутанная фраза, которую, наверное, не могли понять никакие ученые, ни даже сами римляне. После нескольких отчаянных попыток Штааль выделил из длинной фразы наиболее важный, по-видимому, кусок: "ut post multifariam alcemosynarum elargitionem gentem Mehummetanam oppugnant, premant, pessumdent". Совершенно разобраться и в этом куске было почти немыслимо, но общий смысл Штааль, однако, уловил: главная задача всех рыцарей ордена, независимо от их степени, заключалась в том, чтобы истреблять магометанское племя. Об уходе за больными в "De regula" ничего не говорилось. Тут, однако, Штааля смутило другое: турки только что стали союзниками России, их эскадра сражалась под командой адмирала Ушакова, и об истреблении магометанского племени, очевидно, не могло быть речи. Штааль подумал, что вообще устав ордена, конечно, устарел: едва ли в России будет соблюдаться и пункт о предках. По общему правилу в кавалергардский корпус было приказано даже рядовыми принимать только дворян, но так как дворян-рядовых не хватало, то брали и людей других сословий; как раз накануне из конногвардейцев в состав кавалергардского корпуса перевели за огромный рост двух солдат-мужиков, Хинчука и Шелкова. Шелков и Хинчук также были теперь мальтийские рыцари. "Быть может, той же Арагонской провинции?.." Мысль эта показалась неприятной Штаалю. Он пересмотрел всю книгу, читая одну страницу из десяти. Что-то еще было длинное и скучное о бессмертии души, о загробной жизни. Штааль задумался о том, бессмертна ли душа и какова может быть загробная жизнь. Так он сидел несколько минут, неуверенно вспоминая то, что он прежде читал об этих предметах в серьезных книгах. Ничего толком не вспомнив, он заставил себя снова взять книгу. Доказательства бессмертия души были настолько странны и непонятны, что Штааль подумал, уж не шутит ли автор. Но все в старой книге, от тяжелого возвышенного слога до черной кожи переплета, говорило против подобного предположения. Автор не только высказывал свои мысли; он ссылался на Платона и на отцов церкви. Было чрезвычайно странно, что Платон и отцы церкви говорили такие вещи… "Если бы душа человека не была бессмертна, злоба и грех разрушили бы ее, как болезни разрушают тело…" "Значит, грех и злоба - это болезнь души? - подумал Штааль. - Допустим… Но отчего Же так устроено, что душа хворает?.. И если бессмертие дано всем, то какой резон стараться, живи как знаешь… Зачем бессмертна, например, душа Марата?.."
Штааль закрыл глаза и постарался вообразить загробную жизнь. Ему представилась дверь, запертая наглухо, а за ней огромная полутемная зала ("Как в кадетском корпусе", - подумал он, кривя губы)… В этой зале на большой высоте скользило, колеблясь, что-то белое, кисейное… Темная зала тоже куда-то летела… Штаалю стало страшно; он поспешно отогнал от себя этот образ и открыл глаза, стараясь восстановить прежний ход мыслей. Вдруг его охватила радость. "Что же случилось хорошего? Платон и бессмертие души?.. Нет… Ах да, латы", - вспомнил он и ясно представил себя в мундире кавалергарда, в шляпе с плюмажем, в серебряных латах.
Мальтийский орден удовлетворял потребностям его души. Все новое было приятно Штаалю, выбор жизни - лучшая радость и поэзия молодости. Штааль еще раз быстро восстановил в уме все доводы в пользу того, чтобы стать мальтийским рыцарем. Хорошо было уж и то, что поступление в орден навело его на такие серьезные и полезные мысли… И все знатные персоны Петербурга записывались теперь в рыцари. Против этого шага было только одно соображение: жаль было покидать конногвардейский полк. Конная гвардия сразу усвоила к кавалергардам враждебно-ироническое отношение (впоследствии длившееся долгие десятилетия). Чтобы заглушить укоры совести, Штааль припоминал все обиды, которые ему пришлось перенести от начальства конногвардейского полка. Обид было не очень много, но воспоминание о них раздражало Штааля. Его не сумели оценить, пусть же теперь не пеняют.
Он сел за стол и, обдумывая каждое слово, написал по-французски частное письмо князю Долгорукову, лично его знавшему. Письмо с просьбой о принятии в кавалергарды было очень хорошо составлено, особенно в конце. Своим французским слогом Штааль желал обратить внимание Долгорукова и сгладить разницу в их общественном положении, обнаружив одновременно и крайнюю почтительность. Вместо банального "veuillez agréer" Штааль написал: "Si mon audace égalait l’estime, que j’ai toujours professée pour votre personne j’oserais signer, prince: le plusl fidèle et le plus respectueux de vos serviteurs".
От буквы "s" последнего слова шел эффектный росчерк на три строки вниз и чуть влево, непосредственно переходивший в подпись. И конструкция этой заключительной фразы, и выбор места для слова prince, и даже росчерк показались Штаалю чрезвычайно удачными. "Так, кажется, заканчивали письма версальские вельможи… Так ли? Ну, все равно оригинально…" Он с удовольствием переписал письмо набело (росчерк вышел еще лучше), запечатал своею печатью и сам отнес на Фонтанку в бывший дом Хлебникова, где помещалась канцелярия кавалергардского корпуса.
III
От князя Долгорукова долго не было ответа. Для поступления в Мальтийский орден требовалось, очевидно, пустить в ход связи, и Штааль решил поговорить со своим старым покровителем Александром Андреевичем.
Безбородко в последние годы достиг предельной вершины почестей. Он занимал должность канцлера, имел титул светлейшего князя и считался, вместе с Шереметевым и Строгановым, богатейшим человеком в России. Но и карьера, и жизнь Александра Андреевича подходили к концу. Он был тяжко болен водянкой, и, по общему отзыву, силы его слабели с каждым днем. Говорили, однако, что канцлер не сознает всей опасности своего положения, мечтает о поездке в чужие края и по-прежнему занят коллекциями и постройками. Свой московский дом, считавшийся самым роскошным в России, он продал государю и теперь строил себе в Москве новый дворец, еще больше и Пышнее. Между тем уже шли озабоченные споры о том, кто займет должность Александра Андреевича и как будет разделено между наследниками его несметное богатство. Говорили теперь о канцлере без всякой злобы и зависти: все отдавали должное его уму, способностям и государственным заслугам. Это было самым зловещим признаком.
Слухи о тяжкой болезни князя доходили и до Штааля, и ему поэтому было неприятно идти к Александру Андреевичу, которого он искренне любил. Однако в числе его знакомых не было никого, кто хотя бы немного приближался к канцлеру по влиянию и связям. Штааль решил, что простая вежливость предписывает ему этот визит, а там уж будет видно, можно ли просить об услуге Александра Андреевича в его нынешнем состоянии.
В качестве бывшего своего человека Штааль вошел в дом канцлера с подъезда Большой Исаакиевской. Отсюда к князю направлялись без доклада, и даже швейцара при этом подъезде не было. Впрочем, к Александру Андреевичу, как к большинству вельмож того времени, вообще ходили в гости довольно свободно. В ту гостеприимную пору существовал в обеих столицах целый разряд людей, которые не считали нужным держать собственный стол, так как к их услугам имелся гораздо лучший - у Алексея Орлова, У Шереметева, у Остермана: в их дворцы приходил обедать кто хотел, не будучи вовсе знакомым с хозяином (у Орлова чуть не ежедневно обедало несколько сот дворян).
Штааль хорошо знал дом Александра Андреевича, но всякий раз, после непродолжительного отсутствия, находил там перемены. Он поднялся во второй этаж, прошел по ряду гостиных комнат, заметил новую горку с китайским фарфором, шедшую почти до потолка, увидел голубую вазу, о которой ему говорил Иванчук, утверждавший, что другой такой нет в целом мире. За эту вазу Безбородко заплатил двенадцать тысяч. Штааль полюбовался вазой, но недолго: во дворце князя имелось множество самых редких и дорогих вещей, и потому, как в больших музеях, любоваться ими было нелегко. С тех пор как по службе Безбородко достиг предела, доступного русскому подданному, а многочисленные болезни отняли у него женщин, единственной страстью Александра Андреевича осталось искусство. Он в нем знал толк, как, быть может, никто другой в России, и последние мысли его, еще связанные с честолюбием и завистью, относились не к служебным успехам других вельмож, а к картинной галерее Строганова, которая одна могла соперничать е его собственной.
Штааль остановил одного из слуг и спросил, где находится его светлость. Слуга, хотя и не знавший в лицо гостя, нисколько не удивился незнакомому человеку и предложил проводить его в спальную. Но Штааль знал туда дорогу и уверенно пошел к князю. Безбородко спал в очень простой комнате, которая спальной не называлась. А в спальной, главной гордости его дома, он принимал - не просителей, но знакомых.
Штааль задержался на мгновенье в небольшом кабинете перед спальной: находившиеся в нем бюро, жирандоли и тамбурные занавеси принадлежали Марии-Антуанетте и были вывезены из Малого Трианона. Как всегда в этой комнате, Штааль не удержался и потрогал рукой доску стола, за которым писала казненная королева. В кабинете тоже были новые вещи: бокалы из перламутра и серебра, украшенные камеями и драгоценными каменьями. Штааль подумал, что не худо бы поставить несколько таких бокалов на полку у себя в квартире на Хамовой улице, и вздохнул. Затем подошел к спальной, послушал (ничего не было слышно) и слегка постучал в дверь; за дверью тотчас послышался кашель, и знакомый голос произнес с малороссийским акцентом:
- Ну, что ж там? Войдите…
На Штааля пахнуло теплом и запахом аптеки. Спальная, затянутая красным бархатом комната-музей, была жарко натоплена. Безбородко сидел около печки в низком кресле, вытянув вперед на тумбу ноги, прикрытые пледом. На коленях у него лежала книга в ободранном переплете. Рядом на столе стоял графин и несколько склянок.
Штааль едва узнал князя - так его изуродовала страшная болезнь. По его груди, плечам, особенно по ссохшейся, жилистой шее видно было, как сильно он исхудал. Но ноги, руки, живот Александра Андреевича безобразно распухли от водянки, и фигура его походила теперь на уродливую раздавленную куклу или на изображение в искривленном зеркале. Лицо князя также опухло и приняло серо-зеленоватый цвет. Ничего не оставалось от его обычного выражения благодушия, самоуверенности и хитрости.
Александр Андреевич на мгновенье впился глазами в Штааля, стараясь не упустить его впечатления, затем улыбнулся - улыбка вышла жалкая. Видимо, он рад был гостю - оттого ли, что любил его, или же потому, что ему теперь было страшно оставаться без людей.
Он приветливо кивнул Штаалю и с очевидным усилием, как чужой предмет, подал ему холодную распухшую руку. Штааль пожал ее и с ужасом почувствовал, что на отекшей коже от пожатия, точно на подушке, осталось углубление. Безбородко перенес руку на стол и уставился на нее расширенными глазами.
- Как ваше здоровье? Надеюсь… - начал Штааль.
- Здоровье? Хвастать нечем, брат, - ответил небрежно Александр Андреевич, отрывая взгляд от своей руки. - Блок дрянью пичкает, приписывает все гуморроиду. Да что-то в груди терплю боль и жаждой томлюсь… Кровь было из горла выкидывал, ты, может быть, слышал? - Он внимательно посмотрел на Штааля. - Кровь - это пустое, верно, какая-нибудь жилка порвалась… Советуют пьявицы поставить… Думаю Крузе позвать, но у них с Блоком шиканы, еще уморят, со злости один на другого.
- Слава Богу, что ничего сурьезного, - сказал Штааль.
- Ну, да ты почему же думал, что сурьезное?.. Не всем, брат, рассказам верь. Меня многие, верно, уж похоронили, а я назло возьму и их переживу. Все, правда, под Богом ходим. "Не весте бо егда приидет тать и подкопает храмину…" Умирать, однако, пока не собираюсь. Худо, брат, то, что сон имею плохой. Так сидя и сплю… Это, брат, худо…
- Вам бы съездить отдохнуть на теплые воды, ваша светлость, - посоветовал Штааль. - Перетрудились вы очень…
Безбородко посмотрел на него внимательно и, по-видимому, остался доволен впечатлением, произведенным на нового человека. В речи его появилась прежняя закругленность и внушительность интонаций.
- Прошу теперь государя уволить меня от всех дел и для пользования моего здоровья всемилостивейше дозволить отлучиться в чужие края, к водам Карлсбадским и Пирмонтским. А то от телесных немощей, без сна как бы не отшибло у меня память и другие способности, к доброму и успешному производству дел необходимо нужные, - сказал он удовлетворенно и легко надавил средним пальцем кожу левой руки. На коже появилось углубление. Лицо Александра Андреевича снова потемнело.
Желая развлечь князя и доставить ему удовольствие, Штааль обвел глазами спальную, сделал изумленный жест и попросил показать новые покупки.
- Есть, есть кое-что, - сказал Безбородко. - Да ты что видел? Вернетов моих знаешь? Числом шестнадцать, в том числе Карадыкинский? Ну да, Вернетов я тебе показывал, их кто же не знает…
Он спустил ноги с тумбы, тяжело оперся одной рукой о стол, другой о палку и поднялся с кресла, странно закидывая назад голову, как это делают больные водянкой. Чулки его больше не спускались с распухших ног.
- Есть, есть кое-что новое, - повторил он. - Ну, вот недавно навязал мне Мелиссино этого Греза "L’enfant gâté". Дорого взял, собака, но не жалуюсь: Грез преизрядный. У короля французского, может быть, были лучше, да революционеры, хамье, растаскали, так что теперь Греза лучше моего не сыщешь. А вот "Богоматерь" Гверчинова, тоже грех хаять: весьма хорошая… А это "La charité romaine" Гвидо, превосходной красоты… Мелиссино ценит скромно тысяч до пяти. Ну а насчет сией картины ты что скажешь?..
Штааль нерешительно смотрел на картину, боясь осрамиться: осторожнее было не говорить ничего - как бы изучая внимательно.
- Жулио Романо Моценигов, - пояснил Беэбородко. - Только о нем, голуба, мысли разные: иные хвалят, иные хулят. Гваренги почитает настоящим, а немцы, собаки, ругают чужим. Ты как думаешь? - спросил Александр Андреевич, озабоченно глядя на Штааля и, видимо, желая, чтобы он признал картину подлинной. - Я полагаю, что Гваренги верно говорит… Ну и гроши вытяблили ох какие!.. Чек акча вирды, - сказал Безбородко.
Штааль посмотрел на него с изумлением.
- Чек акча вирды - по-татарски "много денег ушло", - повторил Александр Андреевич. - Опять же грех жаловаться: кое-что и даром перепало. Покойный король польский, царство ему небесное, подарил мне знаменитую картину… Вот та большая - Рубенса "Le dénir de Saint Pierre". Какой колер?.. Ты посмотри, какой колер, - сказал с удовольствием Безбородко, в тысячный раз любуясь картиной. - Рыбаки-то, рыбаки, а? Экое здоровое мужичье!.. А знаешь ты, какая это баба сзади стоит с ведром? Это, дружок, первая мадам Рубенс… Не дурак был Рубенс, а? Царство небесное польскому королю, очень я его жалел, - сказал Александр Андреевич, искренне благодарный за сделанный ему подарок.
Штааль воспользовался случаем для того, чтобы перевести разговор поближе к своему делу: от польского короля к польским делам, а оттуда к Мальтийскому ордену.
- Правда ли, ваша светлость, - спросил он, - будто поляки опять собираются нас воевать? Говорят, Костюшко вернулся из Америки и получает командование во французской армии?
- Ну да, правда, - ответил нехотя Безбородко, садясь снова в кресло и перебирая в руках медали из стоявшего на столике блюда. - Павел Петрович, как взошел на престол родительницы, ей назло возьми и отпусти эту Костюшку на волю. Да не просто, а с наградами, с подарками, да с комплиментами, и так, и этак… Одними чистыми деньгами подарил ему государь шестьдесят тысяч рублей, да шубу, да серебро, да фарфор, да экипаж…
- И Костюшко принял?
- А что, он дурак, что ли? Натурально принял, - сказал канцлер. - Деньги, правда, теперь, через два года, вернул, спохватился, - верно, его паны надоумили, - с отчизны, пане, и больше возьмете… А шубы и серебра не вернул, шельма… Ругательное письмо государю прислал, честь честью, на французском языке, а шубы нет, не вернул, - с сожалением повторил Безбородко. - Хорошая была шуба, соболья… И серебро первый сорт… Первый сорт… Чек акча вирды… Чек акча вирды…