5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне - Франс Анатоль "Anatole France" 5 стр.


Немного досадуя, поднялся он за нею по лестнице. Шевалье ждал Фелиси до часу ночи, коротая время с г-жой Нантейль в тесной столовой, которую украшали доспехи Жанны д'Арк. Потом он спустился вниз и сторожил ее на улице; увидев остановившийся у крыльца экипаж, он спрятался за дерево. Шевалье был уверен, что она вернется с Линьи; но, когда он увидел их вместе, ему показалось, будто разверзлась земля, и, чтоб не упасть, он схватился за ствол. Он дождался Линьи; увидел, как тот вышел из дому и, запахнувшись в шубу, направился к экипажу. Шевалье шагнул к нему, остановился, а затем быстро пошел по бульвару.

Он шел, подгоняемый дождем и ветром. Ему стало жарко, он снял шляпу и с удовольствием почувствовал на лбу холодные капли. В его сознании смутно отражались мелькающие мимо дома, деревья, стены, огни; он шел, погруженный в думы.

Сам не зная, как он туда попал, Шевалье очутился на почти незнакомом ему мосту, посреди которого стояла огромная женская статуя. Теперь он был спокоен, он принял решение. Его уже давно волновала одна мысль, но теперь она засела у него в мозгу, как гвоздь, и захватила его целиком. Он даже не вникал в нее. Он холодно соображал, как лучше осуществить задуманное. Он шел куда глаза глядят, поглощенный своей мыслью, рассеянный, спокойный, как математик.

На мосту Искусств он заметил, что к нему пристала собака, большая лохматая дворняга с бесконечно грустными ласковыми глазами. Он заговорил с ней:

- У тебя нет ошейника, ты несчастна. Ничем не могу тебе помочь, бедняга.

В четыре часа утра он очутился на проспекте Обсерватории. Увидев знакомые дома на бульваре Сен-Мишель, он почувствовал щемящую боль и быстро повернул обратно к Обсерватории. Собака отстала. Около Бельфорского льва Шевалье остановился перед глубокой канавой, пересекавшей дорогу. У насыпи под брезентом, натянутым на четыре колышка, сидел перед жаровней старик. Уши его шапки из кроличьего меха были спущены; огромный нос пылал. Он поднял голову, слезящиеся глаза при отблеске пламени казались сплошь белыми, без радужной оболочки. Он набивал маленькую трубку дешевым табаком, смешанным с хлебными крошками; табаку не хватило и на полтрубки.

- Угостить табачком, старик? - спросил Шевалье, протягивая ему кисет.

Старик ответил не сразу. Он соображал туго и не привык к вежливому обращению. Наконец он открыл беззубый рот.

- Отказываться не приходится, - сказал он.

И приподнялся. Одна нога у него была обута в старый башмак, другая обмотана тряпкой. Он принялся медленно набивать трубку своими корявыми пальцами. Шел мокрый снег.

- Можно? - спросил Шевалье.

И подлез под брезент к старику. Время от времени они перекидывались словом, другим.

- Отвратительная погода!

- По времени и погода. Зима - она суровая. Летом лучше.

- Так вы ночным сторожем работаете, приятель?

Старик отвечал на вопросы охотно. Сперва в горле у него что-то долго негромко свистело и булькало, и только потом раздавались слова:

- Сегодня одно, завтра другое делаю. Я за всякую работу берусь.

- Вы не парижанин?

- Я родом из Крезы. Работал землекопом в Вогезах. Я сбежал в тот год, как туда пруссаки и всякие другие народы пришли… Ты, парень, может, слыхал про прусскую войну?

Он долго молчал, потом спросил:

- Ты что же это, парень, без работы валандаешься? В мастерскую не идешь?

- Я драматический актер, - сказал Шевалье.

Старик не понял и спросил:

- Мастерская-то твоя где?

Шевалье захотелось похвастаться.

- Я играю на сцене в большом театре, - сказал он. - Я один из главных актеров "Одеона". Вы слыхали про "Одеон"?

Сторож покачал головой. Он не слыхал про "Одеон". После очень долгого молчания он опять открыл свой беззубый рот:

- Так, так, парень, ты, значит, гуляешь. Не хочешь обратно в мастерскую? Верно ведь?

Шевалье ответил:

- Почитайте послезавтра газету. Там будет напечатана моя фамилия.

Старик постарался понять смысл его слов; но это было ему не под силу, он отказался от такой задачи и вернулся к своим привычным думам:

- Вот так без работы иной раз несколько недель, а то и месяцев прогуляешь…

Когда стало светать, Шевалье встал и ушел. Небо было молочно-белого цвета. Колеса тяжело громыхали по мостовой. В свежем воздухе то тут, то там раздавались голоса. Снег перестал. Шевалье шел куда глаза глядят. Он даже будто повеселел, видя, как возрождается жизнь. На мосту Искусств он долго смотрел, как течет Сена, затем пошел дальше. На Гаврской площади он увидел открытое кафе. Стекла на фасаде алели в слабом свете зари. Официанты посыпали песком пол, вымощенный плитками, и расставляли столики. Он сел.

- Человек, рюмку полынной!

VI

Миновав укрепления, Фелиси и Робер ехали вдоль безлюдного бульвара, крепко прижавшись друг к другу.

- Любишь свою Фелиси, да? Скажи!.. Разве тебе не приятно, что твою любимую обожает публика, что ей хлопают, пишут о ней в газетах? Мама наклеивает в альбом рецензии обо мне. Альбом уже заполнен.

Он ответил, что оценил ее еще до того, как она начала пользоваться успехом. И действительно, их связь началась, когда она впервые, еще скромной дебютанткой, выступала в "Одеоне" в возобновленной малоизвестной пьесе.

- Когда ты сказал, что хочешь меня, я не томила тебя долго, а? Упрашивать не пришлось. Скажи, ведь я поступила правильно? Ты слишком умен и не осудишь меня за то, что я не ломалась. С первого же раза, как я тебя увидела, я знала, что буду твоей. Так стоило ли тянуть? И я не жалею. А ты?

Экипаж остановился неподалеку от укреплений перед садом, обнесенном решеткой.

Решетка, давно уже не крашенная, завершала выложенную камешками стену, довольно низкую и довольно широкую, так что на нее могли взобраться дети. Ржавые острия решетки, до половины забранной зубчатой полосой толя, торчали на высоте трех метров от земли. В середине между двумя каменными столбами, увенчанными чугунными вазами, в решетке была двухстворчатая калитка, цельная внизу, с внутренней стороны снабженная источенными временем ставнями.

Они вышли из экипажа. В тумане вырисовывались легкие остовы деревьев, посаженных в четыре ряда вдоль бульвара. В охватившей их беспредельной тишине замирал шум колес их экипажа, который ехал обратно в Париж, да от заставы приближался стук копыт.

Она сказала, поеживаясь:

- Как грустно в деревне!

- Но какая же это деревня - бульвар де Вилье, дружочек?

Он никак не мог справиться с калиткой, замок скрипел.

Фелиси сказала с раздражением:

- Да открой ты ее, ради бога: этот скрип мне на нервы действует.

Она заметила, что экипаж, приехавший из Парижа, остановился у этого же дома, деревьев за десять от них; она посмотрела на тощую, вспотевшую лошадь, на обтрепанного кучера и спросила:

- Это еще что за экипаж?

- Это извозчик, милая.

- Почему он тоже здесь остановился?

- Он остановился не здесь. Он остановился рядом у соседнего дома.

- Рядом нет дома, там пустырь.

- Ну что ж, тогда, значит, он остановился у пустыря. Что я тебе еще могу сказать?..

- Никто из экипажа не вышел.

- Возможно, извозчик поджидает седока.

- У пустыря?

- Ну, конечно, милая… Вот беда, замок заржавел.

Прячась за деревьями, она дошла до того места, где остановился экипаж, затем вернулась к Линьи, который справился наконец с калиткой.

- Робер, шторки спущены.

- Значит, там влюбленные.

- Тебе не кажется странным этот экипаж?

- Красоты в нем мало. Но извозчичьи экипажи все такие. Входи.

- А вдруг это кто-нибудь следит за нами?

- Кому охота за нами следить?

- Почем я знаю… Может быть, какая-нибудь из твоих женщин.

Но она говорила не то, что думала.

- Входи же, милая.

- Запри как следует калитку, Робер, - сказала она, войдя.

Перед ними расстилалась овальная лужайка. В конце сада стоял самый обычный дом - крыльцо в три ступени, оцинкованные маркизы, шесть окон, черепичная крыша.

Линьи снял этот дом на год у старика приказчика, которому надоело, что всякие праздношатающиеся таскали у него кур и кроликов. Посыпанные песком дорожки огибали лужайку с обеих сторон и вели к крыльцу. Они пошли по правой дорожке. Под ногами скрипел песок.

- Опять госпожа Симоно забыла закрыть ставни, - сказал Робер.

Госпожа Симоно была жительница Нельи, каждое утро приходившая прибирать квартиру.

Сухое, словно мертвое, иудино дерево дотянулось черным изогнутым суком до самой маркизы.

- Не нравится мне это дерево, - сказала Фелиси, - у него не ветки, а какие-то огромные змеи. Одна прямо в спальню к нам лезет.

Они вошли по ступенькам. И пока он отыскивал на связке нужный ключ, Фелиси положила голову ему на плечо.

Фелиси раздевалась со спокойной гордостью, что придавало ей особое очарование. Она так безмятежно любовалась своей наготой, что сорочка у ее ног казалась белым павлином.

И когда Робер увидел ее голой и светлой, как ручьи и звезды, он сказал:

- Тебя по крайней мере не приходится упрашивать!.. Странно, есть женщины, которые сами, не дожидаясь просьб, идут тебе навстречу во всем, что только возможно, и в то же время не хотят, чтобы ты видел вот хоть столечко их голого тела.

- Почему? - спросила Фелиси, наматывая на палец легкие нити своих волос.

У Робера де Линьи был большой опыт по части женщин. И все же он не почувствовал, сколько лукавства в ее вопросе. Он был воспитан на принципах добродетели и, отвечая Фелиси, вдохновился преподанными ему уроками.

- Вероятно, это зависит от воспитания, - сказал он. - От религиозных взглядов, от врожденной стыдливости, которая остается даже, когда…

Так отвечать, конечно, не следовало, и Фелиси передернула плечами, уперла руки в свои гладкие бедра и перебила его:

- Что за наивность! Попросту они плохо сложены… Воспитание! Религия! Я прямо киплю, когда слышу такие слова… что, я хуже других воспитана? Что, я меньше их в бога верю?.. Ты мне скажи, Робер, сколько ты видел хорошо сложенных женщин? Пересчитай-ка по пальцам… Да, очень многие женщины никогда не обнажают ни плеч, ни иного прочего! Вот хотя бы Фажет, она не показывается даже женщинам: когда она надевает чистую рубашку, она старую придерживает зубами. И будь я сложена, как она, я, конечно, тоже так бы делала.

Она замолчала, умиротворилась и со спокойным самодовольством провела руками по талии, по бедрам.

- Главное нигде ничего лишнего, - сказала она с гордостью.

Она знала, как выигрывает ее красота от изящной худощавости ее форм.

Сейчас она лежала, запрокинув голову, потонувшую в светлых волнах распустившихся волос, лениво вытянув хрупкое тело, слегка приподнятое подушкой, соскользнувшей к бедрам; одна нога поблескивала вдоль края кровати, и заостренная ступня заканчивала ее наподобие меча. Яркий огонь, горевший в камине, золотил неподвижное тело, на котором трепетали свет и тени, одевая его великолепием и тайной, а платье и белье, раскинутое на ковре и стульях, казалось, терпеливо ждали ее, точно присмиревшее стадо.

Она приподнялась на локте и подперла голову рукой.

- Знаешь, ты первый. Я не лгу: другие все равно, как не существуют.

Он не ревновал ее к прошлому и не боялся сравнений. Он спросил:

- Ну, так как же другие?

- Прежде всего их было только двое: мой преподаватель, он в счет не идет, и потом тот, что я говорила, человек положительный, которого присмотрела для меня мать.

- И никого больше?

- Честное слово.

- А Шевалье?

- Шевалье? Ну, знаешь!.. Еще что выдумал!

- А положительный человек, которого присмотрела для тебя мать, тоже в счет не идет?

- Уверяю тебя, с тобой я совсем другая женщина. Нет, правда… Ты у меня первый… Странно, как только я тебя увидала, меня повлекло к тебе. Сейчас же во мне поднялось желание. Я угадала. Почему? Затрудняюсь сказать… Ах, я не раздумывала!.. Понравился мне, вот и все! И твои корректные манеры, и твоя сухость, холодность, и весь твой вид волка в овечьей шкуре, все понравилось! Теперь я не могу жить без тебя. Нет, правда, не могу.

Он уверил Фелиси, что обладание ею дало ему неожиданные радости, и наговорил кучу ласковых и приятных слов, которые говорились много раз до него.

Она взяла его голову обеими руками.

- A y тебя и вправду волчьи зубы. Мне кажется, что тогда в первый день именно твои зубы и привлекли меня. Ну, укуси, укуси…

Он прижал ее к себе и почувствовал, как все ее гибкое и крепкое тело отзывается на его ласку. Вдруг она высвободилась из его объятий.

- Тебе не кажется, что скрипит песок?

- Нет.

- Ты послушай. Мне почудились шаги на дорожке. Она села и, нагнувшись вперед, прислушалась.

Он был разочарован, раздражен, возмущен и, пожалуй, чуточку оскорблен в своем мужском самолюбии.

- С чего это ты? Ведь глупо же.

- Замолчи! - прикрикнула Фелиси.

Она прислушивалась к легкому и близкому шороху, словно от ломающихся веток.

Вдруг она вскочила с кровати таким быстрым, инстинктивно проворным кошачьим движением, что Линьи, как мало он ни был начитан, невольно вспомнил о кошке, превратившейся в женщину.

- Ты с ума сошла? Куда ты?

Она приподняла край занавески, протерла уголок вспотевшего стекла и посмотрела в окно. В темноте ничего не было видно. Шум прекратился.

Между тем Линьи, отвернувшись к стенке, недовольно ворчал:

- Конечно, это твое дело, но, если простудишься, пеняй на себя!

Она скользнула в постель. Сначала он немного дулся; но она прильнула к нему и обдала его восхитительной свежестью.

Они были очень удивлены, когда, придя в себя, увидели, что уже семь часов.

Он зажег лампу, керосиновую лампу в виде колонны со стеклянным резервуаром, в котором словно солитер извивался фитиль. Фелиси быстро оделась. Им надо было спуститься в нижний этаж по деревянной лестнице, узкой и неосвещенной. Он пошел вперед, держа лампу, и, остановившись в коридоре, сказал:

- Иди, милая, я тебе посвечу.

Она открыла дверь и тут же с криком отпрянула назад. На крыльце, раскинув крестом руки, стоял Шевалье, длинный и черный. Он держал револьвер. Револьвер не блестел, и все же она очень явственно различила его.

- Что случилось? - спросил Линьи, прикручивая фитиль.

- Слушайте и не подходите! - громко сказал Шевалье. - Я запрещаю вам принадлежать друг другу. Это моя последняя воля. Прощай, Фелиси.

И он вложил в рот дуло револьвера.

Она прижалась к стене и зажмурилась… Когда она открыла глаза, Шевалье лежал на боку поперек двери. Глаза у него были широко открыты; казалось, он смотрит и смеется. Струйка крови стекала изо рта на ступеньки крыльца. Рука судорожно дергалась. Потом он затих. Он лежал согнувшись и казался не таким длинным, как всегда.

Услышав выстрел, Линьи подбежал, приподнял в темноте тело Шевалье. И сейчас же осторожно опустил его на ступеньки и стал чиркать спичками, которые тут же задувал ветер. Наконец при вспыхнувшей спичке он увидел, что пуля сорвала часть черепа и обнажила кусок мозговой оболочки величиной с ладонь; серая, кровянистая, с рваными краями, она напоминала ему своим очертанием Африку, как ее изображают в атласах. Неожиданно он почувствовал благоговейный трепет перед покойником, подхватил его под мышки, с величайшей осторожностью втащил в переднюю. Оставив его там, он стал звать Фелиси, разыскивая ее по всему дому.

Он нашел ее в спальне, она уткнулась головой в неубранную постель, стонала "мама, мама" и громко молилась.

- Тебе лучше уехать, Фелиси.

Они спустились вместе по лестнице. Но в коридоре она остановилась:

- Ты же знаешь, что пройти нельзя.

Он провел ее через черный ход.

VII

Оставшись один в безмолвном доме, Робер де Линьи зажег лампу. Он прислушивался к серьезным, даже немного торжественным голосам, которые вдруг заговорили в нем. Воспитанный с детства на принципе моральной ответственности, он ощущал болезненное раскаяние, похожее на укоры совести. При мысли, что он, пусть даже невольно, стал причиной смерти этого человека, он чувствовал какую-то долю своей вины. Совесть его смущали отрывочные воспоминания о тех философских и религиозных взглядах, которые ему прививались с детства. Сентенции моралистов и проповедников, заученные в коллеже и лежавшие где-то под спудом, теперь неожиданно всплывали в его памяти. Их твердили ему внутренние голоса. Они повторяли слова какого-то духовного оратора былых времен: "Предаваясь порокам, самым невинным в глазах света, подвергаешь себя опасности совершить деяния, достойные всяческого осуждения… Ужасные примеры подтверждают нам, что сладострастие ведет к преступлению". Эти изречения, над которыми он никогда не задумывался, вдруг приобрели для него определенный и грозный смысл. Они навели его на серьезные размышления. Но их воздействие было довольно слабым и непродолжительным, ибо он не был глубоко религиозным человеком и не отличался чрезмерно чуткой совестью. Вскоре он решил, что все это скучно и не приложимо к его случаю. "Предаваясь порокам самым невинным в глазах света… ужасные примеры подтверждают нам…" Только что эти сентенции звучали в его душе раскатами грома, теперь же ему слышались гнусавые или шепелявые голоса преподавателей и священников, обучавших его, и он находил эти слова немножко смешными. По совершенно естественной ассоциации мыслей он вспомнил отрывок из поразившей его старой римской новеллы, которую он прочитал на уроке в предпоследнем классе - всего несколько строк о женщине, уличенной в прелюбодеянии и обвиненной в том, что она подожгла Рим. "Ибо поистине, - говорил рассказчик, - тот, кто нарушил целомудрие, способен на любое преступление". При этом воспоминании он мысленно усмехнулся и подумал, что у моралистов все же нелепые понятия о жизни.

Нагоревший фитиль давал мало света. Линьи никак не мог снять нагар, и лампа несносно чадила. Думая об авторе слов, относящихся к римской матроне, Робер де Линьи делал такой вывод:

- Ну, уж это он перехватил!

Робер успокоился и больше не винил себя. Легкие угрызения совести окончательно рассеялись, и он уже не понимал, как мог хоть на мгновение счесть себя ответственным за смерть Шевалье. Все же случившееся тяготило его.

Вдруг он подумал: "А что, если он еще жив!"

Только что, на протяжении какой-то секунды, при свете вспыхнувшей и тут же погасшей спички он видел, что у Шевалье прострелен череп. А что, если ему это только померещилось? Что, если это поверхностная рана, и ему только показалось, что повреждены череп и мозг? Трудно сохранить трезвый рассудок в первые минуты удивления и испуга. Рана может быть страшной, но не смертельной и даже не очень опасной. Ему, правда, показалось, что Шевалье мертв. Но ведь он же не доктор, чтобы судить об этом с уверенностью.

Назад Дальше