Штрафная мразь - Герман Сергей Эдуардович 20 стр.


* * *

В подвале заводоуправления, приспособленном под тюремную камеру сидели и лежали на полу несколько арестованных.

Двое сытых конвойных в тяжёлых яловых сапогах занесли избитого Гулыгу и бросили его на бетонный пол у двери.

Заскрежетала закрывающаяся дверь и за спиной лязгнул засов.

Приспособленный под камеру подвал встретил Гулыгу насторожённой и вязкой тишиной. Но тишина была недолгой.

Сидящие в камере люди взяли его под руки и потащили в угол, где на полу была навалено солома и расстелено несколько шинелей. Гулыгу уложили на спину. Поставили рядом кружку с водой. Один из арестованных солдат, пожилой, небритый пробормотал.

- Ничего, оклемается. Меня по молодости и не так били.

Вернулся на своё место. Его дёрнули за полу шинели.

- Тимофеич, давай рассказывай дальше.

Тот, кого назвали Тимофеичем присел подвернув под себя ногу. Вздохнул:

- А чего тут рассказывать… Как комбеды у нас организовали председателем сделался Никита Шубин. Первейший на селе лодырь и злыдень.

Сидевший рядом с ним на полу южанин - чернявый, лицо маленькое, а губы толстые, в пилотке натянутой на самые уши свернул самокрутку и затянувшись несколько раз молча передал окурок своему товарищу, с неприятно синими глазами.

Тимофеич подождал, когда окурок добрался до него, бережливо затянулся и продолжил:

- По мобилизации он попал в Красную армию, где - то воевал. То ли он за кем то гонялся, то ли за ним гонялись, но попал к белякам в плен. Ну и те, вроде как истыкали его всего штыками и шашками. Может покуражиться хотели, поучить уму - разуму. А может и жизни лишить.

Но шкура у того Шубина была как у лепарды, вся в пятнах. Я сам в бане видел. Вот этот Шубин получив власть и начал злобствовать. Считал, что за свои муки ему положены от Советской власти небывалые почести и поблажки. Тех же, у кого хоть какой то достаток был, ненавидел страшно.

Бывало сидит у себя в сельсовете ночью и решает - кого под арест, кого в распыл, а кого помиловать.

Но миловал не часто.

Если в семье была хоть одна корова, заставлял сдать. Если хозяин не отдавал скотину, отправлял в холодный амбар без воды и еды.

Упорствуешь и дальше, тогда всей семьёй с малыми детишками в Нарымский край.

Я после Гражданской в городе остался. На заводе работал. А у сестры в деревне отобрали единственную коровёнку. У неё детей четверо, мужа нет. А корову забрали и в общественное стадо. Не доеные коровы мычат, сиськи надулись, а доить их некому. Сестра и другие бабы ходят вокруг сарая, а сделать ничего не могут У ворот охранник с ружьём.

Поплакала сестра, ушла. На другой день приходит, спрашивает охранника.

- Как там моя Зорька?

- А никак. Зарезали её. Сходи в сельсовет, может, кусок мяса дадут.

Сестра пошла. Дали голову и требуху. Ну и на том спасибо.

* * *

Снова заскрежетала, загремела дверь, и двое конвойных затащили в камеру бак с кашей.

Один из них, постарше, в повязанном поверх телогрейки грязном переднике накладывал кашу в алюминиевые миски. Другой, помоложе, стоял у стены с винтовкой в руках.

Гулыга зашевелился, повернулся на бок, все тело стало чутким от ощущения боли и тревоги.

Покряхтывая он сел.

Огляделся по сторонам. Выругался и потряс головой.

- Ну вот, снова тюрьма.

Однако, от осознания этого ему не стало легче.

Гулыга с трудом достал из кармана окурок цигарки. Сунул его в зубы. Прижимая большим пожелтевшим ногтем трут, долго высекал из "катюши" искру. Руки дрожали. Обломок напильника тупо лязгал о кремень. Наконец трут затлел. Гулыга затянулся. Пыхнул едучим дымом. Тут же закашлялся держась руками за рёбра.

- Я вот что думаю, мужики. - Отдышавшись сказал он.

Все замолчали. Повернулись к нему лицами.

- И что же ты думаешь? - Спросил молодой охранник с винтовкой.

- А то и думаю, что я мудак! Самый настоящий мудище! Даже два раза.

- Это почему же два раза?

- А потому. Первый раз, что, ружьё в руки взял и власть эту грёбаную защищать пошёл. Лежал бы сейчас на нарах, ан нет, полез под пули.

Второй раз, потому, что в немцев стрелял. А надо было сначала начальство своё перестрелять… Ну а теперь мне обратного хода нет.

Долгое тягостное молчание повисло в подвале. Гулыга курил, пуская клубы дыма, и все смотрели в пол. Прямо себе под ноги.

Потом молодой опомнился. Испуганно оглядел всех сидевших и уставился на Гулыгу.

- Т-ты… т-ты что сейчас сказал?

Гулыга бросил окурок под ноги. Его глаза омрачились вдруг вспыхнувшей злобой.

- То, что ты слышал, фраер дешёвый.

Лёг и и обессилено вытянувшись, отвернулся лицом к стене.

Ему грезилось, что его ведут длинными гулкими тюремными коридорами. В конце коридора светятся забранные в решётку подслеповатые пыльные стекла.

На решётке висит паутина. На потолке мерцают тусклые маленькие лампочки.

По обеим сторонам коридора тянутся металлические двери камер с круглыми глазками и закрытыми деревянными окошечками - кормушками.

Лязгнул засов. Перед ним мрачное тесное помещение до отказа набитое людьми.

Гулыга окинул взглядом переполненную людьми камеру, поклонился: "Доброго здоровьичка, человеки…Разрешите пройти простому русскому вору".

И люди боязливо расступались, давая ему пройти.

А потом опять зал судебных заседаний, и судейские кресла с высокими спинками.

Он, Никифор Гулыга, дремлет на скамье подсудимых. И странно, что успевает ему даже присниться сон, цветной и яркий, словно лубочная картинка.

Он стоит на макушке заснеженной, голой сопки. Его окружала тьма и где-то в звездной гуще, словно северное сияние мерцало слабое зарево. Колючий, пронзительный ветер, сбивал с ног так, что звезды дробились в глазах. "Надо идти", - крутилась в голове мысль - "Там свет, там тепло" и припустил бегом, словно мальчишка по первому тонкому льду. Лицо ему залепило колючим снегом, шапка упала на землю. Её подхватило ветром и унесло.

Остановился Никифор Гулыга передохнуть, и почувствовал, что ветер вдруг стих, как умер. А сияние исчезло, кругом голые заснеженные сопки. И небо над ними странное, как болото, какое - то мутно-зеленое.

А под ногами огненно-золотым светом мерцали остывающие черепа-головы. И земля под ногами была усыпана человеческими костями, сияющими, словно золотые самородки, с вкраплениями грязного кварца. Вот на это свет от человечьих костей он и шел.

И почувствовал он такой страх, словно его беззащитного пацанёнка первый раз бросили в тюрьму. "Куда хоть я попал? Это же Колыма, гиблый край. Меня для расстрела сюда привезли".

"Я здесь! Стреляйте, стреляйте, суки!" - закричал он в темную, холодную пустоту. А из груди вырвался то ли стон, то ли писк. Но пустота страшная расслышала его отчаянный крик и отозвалась: вздохнула тяжко, словно топь болотная.

Тоска смертная навалилась на Гулыгу.

Громкий голос произносит повелительно: "Встать, суд идет!"

По хозяйски входит в зал толстый потный судья. За ним торопливо спешат двое заседателей, называемых кивалами.

Все встают.

"Именем Российской Советской Федеративной Социалистической республики"!

А потом бесконечные дни и ночи в осуждёнке, да штрафном изоляторе, когда мерил шагами камеру, чтобы не сойти с ума от холода и тоски. От окна до двери, а потом обратно. Бережно курил запрятанный окурок и всё смотрел и смотрел в оконце на далекое небо…

Доподлинно неизвестна дальнейшая судьба бывшего штрафника Никифора Гулыги.

Скорее всего его тихо пристрелили в одном из тюремных подвалов, именем советском власти и во имя Победы. Или зарезали на этапе во время сучьей резни. А может быть его душа поднялась по крутой голой сопке в черное небо, и там, в ином мире, в нездешнем распадке вошел он в золотистое марево. И вышел его встречать Архангел Михаил, и сказал: "Жизнь ты прожил грешную и страшную, Никифор… Но место твоё в раю, так как погиб ты смертью мученической за Отечество своё".

Сгинул Гулыга, как бесследно исчезли десятки тысяч храбрых фронтовиков, хлебнувших горького до слёз и попавших в поле зрения НКВД. Пропал, прощёный Богом, но так и не смыв своей вины перед Родиной. Такие люди, как правило исчезали навсегда.

На войне жизнь человек стоит мало, жизнь штрафника не стоит вообще ничего.

Военное лихолетье бездумно распоряжалось судьбами людей, не утруждая себя разобраться в такой мелочи, как человеческая жизнь…

* * *

В штрафную роту вновь прибыло пополнение.

Среди вновь прибывших немало дядек вполне призывного возраста. Они и не скрывали, что, попав в окружение в сорок первом, разбрелись по местным хуторам и селам, где и осели до последнего времени.

Молох войны ежедневно перемалывал тысячи солдатских жизней. Каждый бой выкашивал в штрафной роте большую часть личного состава. Но пополнение в штрафные части шло неиссякаемым потоком.

Кроме бывших заключённых в роту присылали и тех, кто при отступлении Красной Армии попал в окружение или дезертировал, а потом осел на оккупированной территории. Были и освобожденные из вражеского плена.

Весной 1942 года, когда в результате успешного, но непродуманного наступления Красной армии вплоть до Харькова из освобожденных областей и районов полевыми военкоматами при запасных полках было призвано большое количество оставшегося там мужского населения. Однако вскоре не удержали занятых позиций и стали отступать, уводя за собой новобранцев. Во время суматохи многие разбежались по своим хатам, оказавшимся на территории врага.

После Курской дуги 40-я армия снова наступала по тем же местам, снова работали полевые военкоматы, и дезертиры оказались призванными вторично. Прежняя документация на них сохранилась, поэтому нетрудно было установить факт преступления. Без суда, приказом командира полка таковым определялось 3 месяца штрафной роты. Так набиралась команда из 200–250 человек и передавалась в штрафную роту.

Следом за частями Красной Армии, уничтожающая внешнего врага, двигалась армия НКВД, которая занималась поисками внутренних врагов, тех кто лютовал при немцах.

С такими не церемонились. Их вешали и расстреливали. Но оставались еще и те, кто пошел на службу к врагу по принуждению. Те кто лишь лизал врагу задницу, кланялся ему низенько, но в душегубствах участия не принимал. Таких ловили, судили и отправляли в штрафные роты.

Половков гонял во рту папиросу и щурясь от папиросного дыма листал личные дела новоприбывших штрафников. Боец Клепиков стоял за спиной ожидая поручения.

На столе перед командиром роты ворох серых папок. Капитан не глядя взял верхнюю. Клёпа скосил глаза.

На обложке химическим карандашом выведена фамилия - Гриценко. Только вчера Клёпа играл с ним в буру.

- А этот за что, товарищ капитан?

Половков придавил в консервной банке докуренную до мундштука папиросу и раскрыл папку.

- Он у немцев в полиции служил.

- Да ну? - изумился Клёпа. - Не может быть! Полицай? А с виду показался таким приличным человеком! Котлы мне вчера засадил!

- Может. Говорят, перед тем как нашим сдаться, всю свою команду из пулемёта положил. Потому и не повесили.

Клёпа ворчал себе под нос.

- Вот и верь после этого людям. Ещё вчера с ним кушали, а сегодня выяснилось, что он из полицаев.

Половков прикрикнул.

- Хватить бухтеть. Давай ко мне этого полицая! Надо посмотреть, что это овощ!

Клёпа вышел. Через десять минут бывший полицай Гриценко стоя перед Половковым уже рассказывал свою историю.

Жил на Украине. В самом начале войны добровольцем ушёл в армию.

В первом же бою его часть попала в окружение и, Гриценко, решил пробираться к своим. Однако, Красная армия отступала так стремительно, что за фронтом он не поспевал. Тогда плюнув на всё решил пробираться в родные места. Когда дошел до родного Кировограда, там были немцы. Несколько недель Гриценко отсиживался в подвале, а потом, убедившись, что немцы пришли всерьёз и надолго, выбрался из подвала и пошел служить в полицию. Служил хорошо и даже получил от немцев какую то медаль. Прошло около года, и в городе стала слышна канонада. Красная армия стремительно наступала. Тогда Гриценко расстрелял из пулемёта всё отделение полиции вместе с начальником и сдался в плен.

* * *

Не уходил из головы Лученкова штрафник Гулыга.

Хотелось думать, что разобрались с ним по справедливости и уже воюет где - нибудь в другой роте.

Однажды улучил время, подкараулил замполита.

Тот как всегда выглядел щеголем, в обмундировании чистом, в ремнях командирских.

Но выглядел все-же неважно. Синяки под глазами, щеки вдавленные. Видать досталось за месяц на передовой.

У Лученкова мелькнула мысль, лучше бы капитан в телогреечку оделся - неприметней было бы.

Торопливо одернул телогрейку, поправил ремень и, приняв "смирно", отчеканил:

- Товарищ комиссар, разрешите обратиться?

Замполит любил, когда к нему так обращались. Словно к чапаевскому Фурманову.

- Пожалуйста, - запросто, без тени обычной строгости сказал капитан. - Обращайтесь, если есть с чем.

Видно было, что он не прочь был пошутить и, может, даже угостить папироской. Правда, Лученкову было не до курева, его мучили другие вопросы.

- Товарищ капитан, а вы не помните Гулыгу? Со мной во взводе был.

- А почему вы спрашиваете, боец? - нахмурился капитан бдительно. Взглянул пристально.

- Да просто так интересуюсь… В одном лагере были… Потом воевали вместе. Хороший солдат… был. Храбрый. Интересно… чем кончилось?

- Разберутся и с вашим знакомым. У нас органы не ошибаются. Идите!

У Лученкова перехватило горло. Сразу стало холодно и неловко, как будто спросил о чём то постыдном. Захотелось выругаться, но он стиснул зубы.

Подошёл Клёпа. Злобно звякнул о приклад винтовки металлическими ножнами трофейного ножа - сдвинул их за спину.

- Я вас давно хочу спросить, товарищ капитан.

Замполит поощрительно улыбнулся. - Спрашивайте, товарищ боец.

- И-иии эх, начальник, - выдохнул Клёпа, горбясь, как лагерник. - И почему наша жизнь такая сука?

Улыбка у него была точь-в-точь такая, как и три месяца назад на лагерном плацу.

Отойдя от замполита Лученков почувствовал, что в его груди ожил и зашевелилась обида. Он стоял сумрачно смотря на снег, с прижатым ко рту кулаком, сотрясаясь от беззвучного кашля. Где-то вдалеке слышалось бренчанье консервных банок, прицепленных на колючую проволоку. Мягкие фиолетовые снежинки спокойно и плавно струились на землю.

* * *

Разных людей собирала война в штрафные роты. И судьбы штрафников тоже были разными, в основном трагическими, также, как и любого другого воина, не щадившего живота своего ради Отечества.

Но воевали штрафники отчаянно. Не потому что в штрафные роты набирали лучших. Совсем даже наоборот…

Иногда с очередным пополнением приходили откровенные подонки, которые и здесь пытались урвать свое, в том числе и ценой чужой жизни.

Но деваться было некуда. Сзади родное государство с трибуналами и пулемётами, впереди немцы с пушками и автоматами. Потому, чтобы выжить самому приходилось драться.

К концу второго месяца погибли многие из тех, кто пришёл с Лученковым одним этапом. Уже не было в живых - Гулыги, Мамая, Пушкарёнка, Хусаинова.

Сизову вырвало осколком бок, Сане Васину перебило руку, Мухе осколок попал в живот, а Ахтямову оторвало ногу.

Из стариков в роте оставались лишь - Клёпа, Лученков, Швыдченко, Паша Одессит, Аркаша Гельман.

В следующем бою погиб Клёпа. Его раздавил немецкий танк.

Т-III мог бы остановить Коновалов, у которого в ячейке лежали две противотанковые гранаты. Он он испугался. Струсил. Спрятался на дне окопа. Танк прошёл мимо.

Проутюжил ячейку из которой Клёпа бил из пулемёта и пошёл дальше. На то что осталось от Клёпы было страшно смотреть. Облепленного мокрой землей и снегом, его переломало и раздавило. Вместо головы было месиво спутанных волос, крови и еще чего - то серого. Лишь в приоткрытом рту тускло виднелась металлическая фикса.

На войне часто говорят, что человек чувствует свою смерть. Это правда. Даже не чувствует, скорее кличет. Когда человек ломается, устает жить в земле и воде, в холоде и постоянном нервном напряжении, когда его телом овладевает страх, это притупляет инстинкты. Лишает психологической силы, от чего уходит и сила физическая. Проводимость нервов и реакция мозга снижаются. Человек теряет те самые секунды, которые только и позволяют выживать. Делает не совсем то, что должен.

Он понимает, что в нем что-то не так, понимает, что это значит и от этого ломается еще больше. Все время находится в каком-то полусонном состоянии, перестает думать, не вылезает из апатии или страха, нереальности существования - и уже принимает свою гибель как единственный из вариантов. И больше его не интересует уже ничего.

От такого человека за версту тянет смертью. Все знают, что он умрет. Но сделать никто ничего не может.

Клёпа тоже чувствовал. За два дня стал тихий. Перестал шутить. Забросил карты.

Лученков стоял на коленях, сметая с лица покойного колючую мёрзлую землю, и слёзы текли по его обмороженным щекам.

- Теперь ты, Миха, свободен. Ни решеток для тебя, ни заборов…

Подошёл Васильев, приказал - "Приволоките мне эту, суку!"

Коновалов вёл себя, как ни в чём не бывало.

"Тварь"! - закричал Васильев, и ударил его ногой. "Из-за тебя человек погиб! В следующий раз, сука, в атаку впереди всех побежишь!"

Кто - то из штрафников сказал осуждающе: "Вот завсегда у нас так. Покойников жалеть проще. Живых жалеть не умеем".

Назад Дальше