Батюшка Аввакум умел на бесов громыхнуть. Агафья как из пучины вынырнула: лицо тихое, ласковое. Будто ветром пронесло к клиросу, упала перед протопопом, он же благословил её крестом и молитву сказал. И стояла Агафья на службе, как все, пошла из храма, как все, а все-то на неё оглядывались, дивились протопопу:
- Силён Аввакум!
- Страдалец. Бог ему за терпение воздаёт.
- Как беса-то скрутил! Все косточки бесьи треснули.
- Неужто слышно было?
- Кто близко стоял, тот слышал.
- Эй-ё-ё! Это ведь и московские бесы перед нашим батькой не устоят.
- Московские из Рима присланы, на хитрости замешены, на сатанинском огне пеклись.
- Неужто русская простота римскую хитрость не одолеет?
- Молиться надо... Да кто теперь за нас, русаков, перед Богом заступится? Патриарх, как баба-привередница, бросил дом патриарший и на царя лает. Царёвы иерархи - на него, на Никона. Брёх и лай, а не молитва.
- Пропадёт Россия, как в Смуту пропала.
- Бог милостив.
8
На Преображение в соборной церкви литургию служили ключарь поп Иван с протодьяконом Мефодием, Аввакум же был в алтаре и видел в тот светлый день чудо, от которого душу объяло ужасом. Когда протодьякон возгласил: "Двери, двери мудростью вонмем", - внимаем, стало быть, - неведомым ветром подняло воздух, покрывавший дары, и повергло на пол. Когда же всем храмом пели Символ Веры, подправленный волей Никона, звезда на дискосе над агнцом вздрагивала и переступала всеми четырьмя опорами.
- Видишь ли? - спросил Аввакум попа Ивана.
- Вижу.
- Не истинные твои глаголы, поп! То Божий знак. Я на всё ругаюсь, а вы не слушаете. Меня и не надо слушать, но неужто Бог вам не страшен?
Рассказал Аввакум Анастасии Марковне о чуде - пригорюнилась.
- "Его же царствию несть конца!" Хорошо было по-старому. Честно.
- Много честнее и мудрее, голубушка, чем "Его же царствию не будет конца". "Несть! Несть конца!" Как гвоздь, вбитый по самую шляпку. В Никоновом "не будет" коли не сомнение, так не твёрдость. Ничего ему не надо, сатане. Убрал слово "истинный", и все смирились. Довольно, дескать, "Бога истинна от Бога истинна", будто язык опухнет лишний раз сказать "истинный".
Грустна была Анастасия Марковна. Молчалива.
Покойная жизнь катит день за днём, как волны по реке. Да ведь всякий - диво, творенье невозвратное. Ох, дни, дни! Дыханье Божее.
Всего было в меру в домовитой жизни протопопа: ночных молитв, сытного брашна и поста, трудов пастырских... Одно тяготило - слава. Бабы совсем одолели. Прошёл слух: батька Аввакум грыжу у младенцев лечит. Потекли со всего края, кто на лодках, кто на лошадях, а кто и в коробу принесёт младенчика из диких, дальних лесов. Лечение Аввакум знал нехитрое. Сам о том в "Житии" своём рассказал: "...маслом священным, с молитвою презвитерскою, помажу все чювства и, на руку масла положа, младенцу спину вытру и шулнятка, и Божиего благодатию грыжная болезнь и минуется во младенце".
17 сентября, на именины царевны Софии Алексеевны{7}, вернулся Аввакум от заутрени, завалился не раздеваясь вздремнуть, и был его сон тонок. Спросил некто: "Аль и ты после стольких-то бед и напастей вздумал соединиться с прелестью? Блюдись, протопоп! Не то растешу тебя надвое!"
Аввакум вскочил с постели - да к иконам. Молитву творил сокровенно, чтоб домочадцы не шептались потом по углам.
- Господи! - дал зарок. - Не стану ходить, где по-новому поют.
И не пошёл к обедне в соборную церковь, явился к столу воеводы.
- Отправляй меня, Иван Андреевич, обратно в Дауры. Да хоть колесуй, в Никоновы церкви отныне не ходок.
Рассказал сон, заплакал.
- Прости, государь Иван Андреевич! Знаю, добрый ты человек! Худа мне не желаешь. Сам на кнут напрашиваюсь. Казни, не попрекну.
Заплакал и воевода.
- Ох, протопоп! Донесут на тебя без мешканья. На доносы люди у нас быстрые. Но всякое писаньице сначала ко мне придёт, от меня - в Москву. Дело долгое. Живи, протопоп, как совесть тебе велит. Мне перемена обещана, но пока я здесь - никого не бойся.
С того дня Аввакум не ходил в церкви, где служили по новым книгам.
Заковало реку льдом, землю снег укрыл. Обновился мир, стал бел, чист, непорочен... Вздыхал протопоп, о людях печалуясь:
- Всё меняется у Господа, дерево и зверь, один человек и зимой и летом всё тот же.
Томился протопоп, ворочался ночами. На малых своих детишек глядел, вздохи сдерживая. Выбрала минутку Анастасия Марковна, подсела к батюшке под бочок, спросила:
- Нездоровится тебе, Петрович?
- Дома сижу. Отчего заболеть?
- Печален, голоса твоего совсем не слыхать.
Не рассердился. Согласно покачал головой:
- Твоя правда, матушка... Морозы ныне трескучие, да не мороз страшен. Сама видишь, Марковна: одолела Русь зима еретическая. Восстать бы, криком кричать! Не смею. Связали вы меня. Как говорить против сатаны? Ведь Акулинку с Аксиньицей затопчет, как сыночков наших затоптал. Уж больно далеко посылает царь за слово святой правды.
- Господи, помилуй! - перекрестилась Анастасия Марковна. - Что ты, Петрович, говоришь? Вчера, слыхала, читал ты послание апостола Павла: "Привязался еси жене, не ищи разрешения. Егда отрешишися, - не ищи жены". Благословляю тебя, батюшка, и дети твои тебя благословляют: дерзай говорить слово Божие по-прежнему. О нас не тужи. Пока Бог изволит - живём вместе, а разлучит - в молитвах своих нас не забывай. Поди, поди, Петрович, в церкву - обличай блудню еретическую!
Встал Аввакум, сложил ладони на груди, поклонился жене, слёз не сдерживая. Ничего сказать в ответ не сумел, но была в его глазах тишина, море любви неизречённой.
9
Переждал протопоп рождественские морозы, переждал крещенские. Сретенские тоже переждал. Как помягчало на дворе, затрусило наст снежком, собрался и пошёл обозом через Тюмень, через Туринский острог на Верхотурье.
Иди и дойдёшь.
В Верхотурье встретил Ивана Богдановича Камынина, старого знакомого. Нижегородский человек, в Москве знались. Иван Богданович полтора года тому назад служил в Верхотурье воеводой. Пока дела сдавал, в дорогу собирался, восстали татары.
- Как же ты проехал, протопоп?! - удивился Камынин.
- Христос пронёс. Пречистая Богородица провела, - легко отвечал Аввакум. - Мне, Иван Богданович, никто уж не страшен после Даур. Одного Христа боюсь.
И верно, зело осмелел протопоп.
Местный иерей, почитая великого страдальца, позвал Аввакума в соборе служить. Аввакум же не только отслужил обедню по-старому, крестясь двумя перстами, но и громыхнул проповедью. Власти, насаждающие Никоновы новшества, назвал волками. Напоследок же так молвил:
- Волчат подавить нигде не худо - ибо волками вырастут. Я же обещаю вам сыскать в Москве матерого вожака, череп ему раскроить за пожранное стадо овец словесных.
От таких речей у священника медвежья болезнь случилась.
Власти тоже проводили протопопа из Верхотурья с великим удовольствием.
По зимней дороге успел Аввакум доехать до Устюга Великого. Здесь и пережидал полые воды.
Мог бы и до Тотьмы добраться, но ростепель обманула. По лужам в Устюг приплыли-прикатили в день Сорока Мучеников. Сняли дом на два месяца. Тут и грянули морозы, да такие, что на улице вздохнуть страшно, грудь обжигает.
Великий Устюг потому и великий, что был в старые годы северной столицей. Все поморы, открыватели ледовитых морей и великих рек, или родом устюжане, или снаряжались в путь в Устюге. Что ни дом - купец, мореход, казак-землепроходец.
В Великом Устюге власти к протопопу благоволили, но друга себе нашёл не среди именитых людей. Шёл к заутрене, неся на себе облако морозное, - в одной рубахе, бос, без шапки - юноша. Не калека, не дурачок.
- Юродствуешь? - спросил Аввакум.
- Уродствую.
- Холодно?
- Холодно, батюшка.
- Приходи ко мне домой, помолимся.
- Сам приходи! Спроси Фёдора, всяк укажет, где моя келейка.
Во время службы юродивый забежал в церковь к иконам приложиться. Ноги об пол стучат как деревянные. Молящихся от того стука мороз по спине продирает.
А Фёдор встал под куполом, на орла Иоаннова, названого сына Богородицы, засмотрелся{8}. Руки сами собой поднялись, но до локтей. Не орлиный взмах - шевеленье замерзающей вороны. Тут певчие запели, Фёдор и замер. Руки топорщатся, ноги боль нестерпимая корчит. Палец с пару сойдёт - взвоешь, а тут по колено мёрзлое мясо на окаменелых костях, - он же, милый, как ангел, глядит на Царские врата, на престол и Духа Святого видит.
Служба кончилась. Подошёл юродивый к протопопу благословиться, сказал, в глаза глядя:
- Д сам тебе келию мою покажу. Пойдёшь?
- Пойду.
А с ним, бедным, не то что выходить из храма, подумать о выходе - студёно. Фёдор углядел смятенье, к руке Протопоповой лицом припал.
- Ничего, батька, я привык. Ради дружбы нашей Господь мороз послал.
Жил Фёдор у людей хороших. Изба стояла на заднем дворе, утонув в снегу. Но пол вымыт, на столе хлеб, печь топится, в печи горшок каши.
- Из каких же ты людей будешь? - спросил Аввакум.
- Из богатых, - просто ответил Фёдор. - У моего батюшки в Новгороде амбары и лавки, но родом мы из Мезени.
- Книги у тебя.
- Батюшка денег не жалел на учителей. Я большие торга вёл, да спохватился. Деньгами вечную жизнь не купишь. Наплакался по себе и пообещал Господу уродствовать. Язык смел, да тело не больно храброе. Солгал я Исусу Христу. Батюшка уговорил не ввергать дом в убытки. Какое купцу доверие, если сын блаженный дурак. Но Господь меня быстро приструнил. Плыл я на ладье с Мезени, волны расходились. Не помню как - то ли смыло, то ли ветром сдуло - упал с ладьи. Ноги в снастях запутались, а голова в море. Тут и обещал Господу: коли спасёшь от потопления, буду бос по снегу ходить. Уж какой силой, а видно - Божией - выперхнуло меня обратно на палубу. И уж больше Господнего терпения не испытывал, пошёл странствовать.
Аввакум ткнул пальцем в Следованную Псалтирь - в Никонову заразу:
- От богатства уберёгся, поберегись же, Фёдор, и от книжных прелестей.
- Не ведаю, батюшка! - испугался юродивый. - Чем книга нехороша?
- Тем, что Никоном порчена. В сей Псалтири - ложь великая. Всего два пропуска, а православие погублено. Велел патриарх выпустить статью о двенадцати земных поклонах при чтении великопостной молитвы святого Ефрема Сирина да статью о двуперстном крестном знамении. Не крестись, как святой равноапостольный князь Владимир{9} крестился, не крестись, как творил знамение отец Сергий, святейший Гермоген-мученик. Крестись, как Никон крестится - враг Христов.
Фёдор так и подскочил с лавки, будто зад ему обожгло.
- Бог тебя, батюшка, наградит за спасение души моей.
Схватил книгу и, нимало не размышляя, кинул в печь.
- Зело! - изумился Аввакум.
Благословил Фёдора. Фёдор же поклонился протопопу в ноги и сказал со страхом:
- Тебя в Москве в золотых палатах ждут.
10
Великий государь Алексей Михайлович{10} в ту минуту, прозрённую сердцем юродствующего Фёдора, помянул Аввакума добрым словом.
Умер главный иконописец Оружейной палаты Яков Тихонов Рудаков. Государю то печаль, но ещё большая печаль государю - кого поставить над иконописцами? Хороших людей много. Поставь этого - будет это, поставь иного - будет иное. Кого ни поставь, перемены не избежать.
Послушался бы батьку Аввакума, батьку Неронова{11} - был бы в патриархах Стефан Вонифатьевич, кроткая душа{12}. Так нет, возжелалось Никона, и вместо покоя с миром - поклёп с дрязгой, вместо благословений - проклятья...
- Батька Аввакум сказал бы, кого поставить в Оружейную! - вздохнул Алексей Михайлович.
Царица Мария Ильинична даже напёрсток уронила.
- Зачем вспомянул протопопа? Да и зачем бы ты спрашивал у человека недворцового?
- Затем, что правдив. Богдашка Хитрово ведь хитрово и есть: не лучшего поставит, а для себя удобного. Большой таскун. Дай волю - всё из дворца украдёт.
- Уж очень ты сердит, свет мой!
- Как не сердиться? Дементий Башмак донёс поутру: у Хитрово в доме медные деньги серебрят.
- Доказано ли?
- А хоть и доказано! Он - оружейничий! Узнает народ, что воры в Оружейной палате сидят, - жди беды. По кирпичику Кремль разнесут. По морде Хитрово шмякну - вот и всё наказание злодею.
- Беда с медными деньгами.
- Ещё какая беда. Уж год, как приказано сливать монеты в бруски да в казну сдавать. Не поспешают.
- Жалко! Рубль отдай, а получи пять копеек.
- Государыня ты моя! Семь тыщ казнили из-за медных денег, а страха в народе нет. Ведь к тем семи тысячам ещё пятнадцать прибавь. Кому руку секли, кому пальцы, у кого всё имущество в казну взято... Не боятся. Натирают полтины ртутью, полудой кроют. А на каждом крест! О чём Христа просят? Помоги, Боже, у царя своровать?! Мне, Мария свет Ильинична, правдивые люди нынче дороже золота. Потому, знать, Аввакум и вспомнился. Едет из Сибири батька. Никон его так и сяк гнул, а протопоп прямёхенек.
Мария Ильинична с удивлением поглядела на супруга, но промолчала.
- А знаешь, кого я решил поставить над иконописцами?
- Не ведаю, государюшко. Теперь в Оружейной кого только нет у тебя: греки, немцы, шведы, поляки с иудеями.
- Иудей один - Иван Башманов. Есть и татаре, тот же Ванька Салтан. Поставлю я русака, Симеона Ушакова. Пятнадцать лет в знамёнщиках. Серебряник первой степени. Святые образа пишет с великим прилежанием. Владимирскую Божью Матерь одиннадцать лет писал!
- Батюшка, зачем же тебе советы, когда сам людей добрых знаешь?
Мария Ильинична подняла бровки, такое милое, юное проглянуло в её лице, что у Алексея Михайловича дух захватило. Опуская руки, сложил их на животе, и тотчас досада разобрала. Живот пёрло, будто кто надувал.
- Мать, что делается-то со мною! Ведь поясами с тобой мерились!
- Эко вспомнил! Было дело, да минуло! На меня взгляни. Тот ли стан?
- Матушка! Ты десятерым родила, а я как на сносях. Ладно бы до еды был жаден. Сама знаешь, как пощусь. Корка хлеба да кувшин пива на день.
- Отпусти, государь, на Благовещенье из тюрьмы половину женщин, Бог тебя и пожалует милостью.
- Половину отпустить не могу!
- Не торговался бы ты с Господом, Алексей Михайлович!
- Ильинична, голубушка! Вот ты уж и рассердилась! А как половину отпустить, когда в тюрьме сидят двадцать семь злонамеренных баб?
- Эко?! - снова подняла бровки Мария Ильинична. - Отпустить тринадцать - число нехорошее. Отпустить четырнадцать - тринадцать останется... А колодников сколько?
- Семьсот тридцать семь.
- Батюшка, зачем ты обо всём помнишь?
- Позавчера тюремных целовальников слушал, потому и помню. Много сидельцев! Ведь по сорока девяти статьям Уложения в тюрьму сажают. А я бы, пожалуй, ещё одну статейку добавил. В воскресный день работаешь - Бога гневишь, на царство да на царя с царицею насылаешь Господний гнев - садись и сиди, пока царь не подобреет.
- Батюшка, коли половину баб нельзя отпустить, отпусти десять.
- Двадцать отпущу. Оставлю самых бешеных. Колодников человек пятьдесят помилую, из тех, кто о грехе своём плачет.
Алексей Михайлович пришёл в терем меньших детишек приласкать. Федосью, которой ещё двух лет не было, трёхлетнего Фёдора, Софью - ей уж седьмой годок, читать умеет! Пятилеточку Екатерину, четырёхлетнюю Марию. На каждого мальчика царица рожала двух девиц.
Детки, радуя батюшку, дюжину псалмов на память спели.
- Хорошие у ребятишек головы! - похвалил Алексей Михайлович царицу.
- Да все в тебя! - спроста сказала Мария Ильинична.
В груди и потеплело. Собирался уж уходить, но царица вспомнила вдруг о доносе.
- Чуть не забыла, государь! Мой стольник Степан Караваев слышал от многих людей: привезли-де из Воскресенского монастыря "Житие" Никона. Продают в Москве, хоронясь, по четыре гривны за книгу.
Поскучнел Алексей Михайлович.
- Ах, Никон, Никон! Неймётся ему. Донос велю расследовать. Может, врут? Никон в патриархах саккосов штук сто нажил да тьму врагов. Мне показывали три новые книги, одна об Иверском монастыре, другая Псалтирь, и Рай...
- А ведь ты всё жалеешь его! - покачала головой Мария Ильинична.
- Коли бы не был он столь неистов! - сказал государь. - Скоро патриархи приедут, рассудят нас, грешных.
Алексей Михайлович перекрестился, поклонился, но тут царица ещё об одном деле вспомнила.
- Сестрица моя приезжала, Анна Ильинична! Плакала... Отписал ей воевода из Большого Мурашкина: человек сорок бобылей да крестьян убежали в Сергач. Управы на них нет. Воевода ни денег, ни припасов не шлёт, дескать, имение Борису Ивановичу было дадено не навечно, село теперь государево... За что гнев, батюшка, на царицыну сестру, на вдову любимого дядьки? За какие прегрешения ты Анну, голубушку, по миру пустил?