Долго не видели Горкушина потом. Притихла против него даже людская зависть и злоба – только желтел по ночам снег в конторе да бесновались на цепях мохнатые тундровые волкодавы. А когда переборол старик свое отцовское горе и вышел на улицу, все заметили: не тот уже стал, сник и хотя глядит по-прежнему жестко, а все равно – долго теперь не протянет... Сляжет!
И однажды пинежский почтмейстер Власий Пупоедов, перебирая ждущие оказии письма, заметил среди них одно, писанное грубым, неровным почерком. "Вдове поручика Горкушина – Екатерине Ивановне Эльяшевой" – так было обозначено на конверте.
Почтмейстер извлек берестяную тавлинку, украшенную фольгой, понюхал дрянного табачку, от которого даже чиха-лось через пень в колоду, и произнес таинственно:
– Никоим образом. Ежели што, так вот оно... туточки!
Воровато оглянулся на дверь, достал вязальную спицу, сплющенную и раздвоенную на конце, – это было главное орудие его единственной и высокой страсти. Привычно продел эту спицу в отверстия на углах конверта, и через минуту письмо Горкушина, тонкой трубочкой навернутое на спицу, оказалось в мягких и ласковых руках Власия Пупоедова... Выяснилось, что купец к смерти уже готов и просит невестку, которая состояла с сыном в полюбовном гражданском сожитии, быть готовой принять богатое наследство...
– Туточки! – весело повторил Пупоедов, и тем же путем, с помощью спицы, он вернул письмо обратно в нераспечатанный и нетронутый конверт. – Эй, почтарь! Забирай...
Вошел громадный в медвежьей шубе ямщик, молча сграбастал все письма со стола в длинный мешок и молча вышел на мороз, грузно топая в половицы тяжкими казенными сапогами. А почтмейстер еще долго сидел в лирическом одиночестве, вспоминая:
"Приезжай... прими добро... слягу вскорости..."
...................................................................................................
Еще осенью, когда леса заволокло желтизной, а болота окрестные скрипели по ночам ржавой осокой, Горкушин послал на Печору своего главного приказчика Антипа, и тот сгинул бесследно. Или набрел на недобрых людей с ножиками за голенищами, или волк рванул его за глотку, подмял и стал жрать, разрывая когтями лицо, гулким воем созывая на пиршество своих товарищей. Так в этих краях бывает. А может, ехал он, ехал и заскучал; выбрал деревцо повыше, свил веревочку покрепче, да и повесился, сердешный, от обжигающей тоски безлюдных тайбол... И такое тоже бывает! Вот и понадобился купцу новый приказчик.
Истово и размашисто перекрестился Горкушин на образа.
– Робок ты, Алексей, – сказал он Стесняеву. – А потому робок, что беден ты. Беден, а не воруешь; это хорошо. Хвалю! А не воруешь оттого, что вина не пьешь; опять похвально! А вот коли воровать учнешь...
Тут Стесняев стал сам не свой – все иконы перецеловал:
– Да я... да мне хучь золото вот здесь в угол горой насыпь, рази я возьму? Да никогда... Сыт, одет... Благодарствую!
– Цыц! – пресек его хозяин. – Знаю, что все равно обкрадешь меня. Но потащишь немного, потому как настоящего таланту я в тебе не наблюдаю. А вот Антипка, царствие ему небесное, то гениус был... эхх! – крепко выдохнул старик, вспомнив. – Ну ладно. Так и быть: ходи, Лексей, ты у меня в приказчиках... быть тебе в классе первом, вроде великого канцлера империи моей!
Когда как следует подморозило дороги, Стесняев сунул за пояс два тупостволых "бульдога" с туго забитыми пулями, старенькая Марфутка вынесла на подносе две чарочки – на дорогу.
– С богом езжай, – напутствовал его Горкушин. – Не забудь цены на доманик узнать. Насчет леса брусчатого поспрошай на бирже. В палате казенной, знаю, деньгу тянуть будут, так более четвертной в одни руки не сули...
Важно приосанясь, тепло и нарядно одетый, промчался бывший акцизный, а ныне голова всех горкушинских дел Алексей Стесняев по улицам. Придержал лошадей возле дома исправника:
– Прощевайте, Анна Сократовна, еду до самого что ни на есть Архангельского городу... очень уж изнылся я по культуре этой!
– Ах, что вы!..
– Как приеду, все обскажу по порядку. Ежели угодно, то могу и дневник вести... Почитать дам потом, чтобы всю правду души моей наскрозь рассмотрели.
– И один не боитесь? – спросила исправница, вся замирая.
– У меня вот... – Показал ей "бульдоги". – На медведя заряжены. Как пальну – так враз с копыт в канаву. Соблаговолите заказ сделать – каких конфет привезти вам? Могу и в бумажках...
И, оставив вдали невеселые домики Пинеги, выехал Стесняев на прямую, как полет одинокой вороны, лесную просеку. Тронул за пазухой пакет с бумагами, сказал:
– Ишь ты, еще четвертной им давать, кровососам казенным! Мы, пока по акцизу состояли, так законы разучили всякие... Мы и без подношений все обделаем, как муху в патоке... И-эх, залетные, гони – гррррабят!
Вернулся он из дальней поездки уже на Аксинью-зимницу, и вечером, в жарко натопленном клубе, учил девиц – как надо танцевать, чтобы не стыдно было показаться в Архангельске. Восемь дочек почтмейстера, как восемь здоровых кобылиц, вразброд топали одинаковыми туфлями, сшитыми утонувшим в прошлую весну сапожником. Трио заблудших в Пинегу музыкантов, потрясая давно немытыми патлами, терзали свои скрипки. В перерывах между танцами Стесняев не забывал выбегать в переднюю, чтобы проверить – не украл ли кто его новенькие галоши?
А в буфете запаренные от преферанса чиновники, таясь своих жен, торопливо глотали за ширмой водку, моргали кроличьими глазками. Им было любопытно – что там нового в губернии?
– А памятник Ломоносову все еще стоит в Архангельске? – спрашивал один у Стесняева. – Стоит, да? Это хорошо. Мы тоже пока стоим, еще не падаем...
– А вы, – интересовался другой, – не смотрели там водевиль "Невеста во щах и жених в гречневой каше"? Не смотрели... Жаль. Презабавная, скажу я вам, штука... Обхохочешься!
Стесняев чувствовал себя на седьмом небе. Взоры женщин в этот вечер были прикованы к нему, они расспрашивали его о модах, и как бы невзначай он говорил:
– Этот фрак мне шили у месье Роже... Каково?
Мешало Стесняеву в этот счастливый вечер только присутствие уездного секретаря – Аполлона Вознесенского: мятый и полупьяный, одетый в мундир, рукава которого доходили ему почти до локтей, он до забивания гвоздей еще не допился. Но был близок к этому. На всякий случай Стесняев держался от него подальше, а то... всяко бывает... еще в ухо въедет... При дамах неудобно в ухо звон получить!
– Только побывав в столице нашей губернии, – рассказывал Стесняев, – я воспылал любовью ко всяким знаниям. Как приятно там, господа! Тут тебе и музыкальные вертисмены, и магазины с конфетами в коробках, и галстуки поштучно... А вы бы видели, каков выезд у нашего губернатора!
– Видели, – раздался бас Вознесенского. – Мы видели. И въезд, и выезд. И туда, и сюда. И в штанах, и без штанов... И нас, в духовной академии пасомых, уже ничем не удивить!
– Что вы жаждали этим сказать, Аполлон Касьяныч? – смутился Стесняев, невольно заробев.
– Что хочу, то и говорю, – отвечал Вознесенский...
Стесняев еще раз проверил, на месте ли его галоши, и снова ринулся в танцы. Но слава героя дня померкла для него сразу, как только послышался певучий звон бубенцов. Все бросились к окнам, торопливо оттаивая ртом морозные узоры на стеклах. В вихрях снежной пыли промелькнула кибитка, холодно блеснули при свете луны лезвия штыков, и рослый жандарм, стягивая заиндевелый башлык, зычно возвестил собранию еще с порога:
– Господин пинежский исправник! По указу его императорского величества ссыльный Никита Земляницын, что осужден по делу государственного преступника Каракозова, доставлен...
– К нам?.. Никак в Пинегу? – слабо ойкнув, спросил побледневший от испуга Филимон Аккуратов.
– Да. К вам. По месту назначения, – подтвердил жандарм.
Пораженные, все долго стояли молча, словно соображая, что же происходит. Потом, словно по команде, толпа людей кинулась в переднюю и, хватая шубы и шапки, почти вытолкнула жандарма.
Обратно. На улицу. На мороз.
Стесняев все-таки успел надеть свои галоши.
...................................................................................................
Откуда-то появился фонарь, и вся эта орава чиновников и их жен, полупьяная, разморенная от печей и танцев, плотно окружила кибитку, в которой сидел государственный преступник.
После глухого полярного мрака яркий свет фонаря ослепил Земляницына. Закрыв глаза тонкой ладонью с длинными, словно из воска, пальцами, он сказал – устало и безразлично:
– Фонарь-то не обязательно... Завтра меня рассмотрите.
– Вот изверг! – искренне возмутилась исправница. – Нет, нет, не убирайте фонарь. Страшно в темноте с этим человеком...
– Со мною, – подоспел к ней Стесняев, – вам не должно быть страшно. Ради вас превращусь в тигру лютую и всем глаза выцарапаю... Хотите?
– Обыскать его надобно, – на высокой ноте прозвучал чей-то голос. – Он, может, всех нас ночью перережет!
– И – в холодную его, – заключил почтмейстер Пупоедов, – чтобы впредь знал, как на царя-батюшку нашего покушаться.
Расталкивая плечами толпу зевак, к кибитке протиснулся Аполлон Вознесенский – грубо сунул преступнику руку, сказал:
– Ррад! Весьма рад видеть культурного человека. Я счастлив! Позвольте мне обнять и поцеловать вас от души?
Земляницын пожал плечами, удивленный, и – отвернулся.
– Не желаете? Брезгуете? Напрасно... Ведь я тоже страдалец за землю русскую.
Тут подошел жандарм, велел солдату посветить и разомкнул на ногах студента промерзлые кандалы. Душевно посоветовал:
– Ноги-то, сударь, сразу маслицем смажьте. Подсолнечным хорошо бы. А сейчас можете идти постой себе отыскивать. Как найдете – исправнику доложите.
К удивлению толпы, жандарм очень тепло попрощался с преступником, коего конвоировал от самого Петербурга.
– Спасибо за компанию, – говорил ему жандарм. – Хорошо время провел... скушно не было, сударь. Еще раз спасибо за, компанию!
И когда преступник, взяв в руки тощий баульчик, вылез из кибитки и, зябко поеживаясь, сказал: "Погреться бы..." – интерес к нему сразу остыл, и толпа понемногу разбрелась.
Пинега, где собака в две минуты пробегает от одной окраины до другой, уже знала: "антихристов сын" шляется по городу, жилье себе сыскивает. Спускали с цепей битых-перебитых шавок, спешно накладывали крюки на двери, матери шлепками и руганью гнали детишек с улицы:
– Ванятка, Анфиска! Шасть в дом, постылые, вот я вас ужо...
И когда Никита Земляницын стучал в какие-нибудь ворота, дом глухо молчал, слепо смотрели закрытые ставнями окна. А какой-то нищий в рваном допотопном архалуке, подпоясанном веревкой, на которой болталась жестяная кружка, увязался за ссыльным и, грозя в спину ему суковатою палкой, все время вещал:
– Погибель тебе... у-у, иррод... сатана!
На пустынной базарной площади, под единственным на весь город фонарем, что качало на столбе ветром, стояли оленьи аргиши. Семейство канинских самоедов дружно распивало водку, заедая ее сырым снегом. Древняя безобразная старуха с громадной лысиной тут же справляла нужду и долго не могла подняться на ноги, сильно пьяная. Наконец она просто свалилась в снег и затянула монотонную песню.
Хозяин семейства, низенький самоед с трубкой во рту, подошел к Земляницыну, дружески протянул ему тяжелую четверть с водкой, на дне которой плескался стручок перца,
– Ань-дорова-те, – протяжно поздоровался он. – Выпей, бачка, сярку. Тепло будет. Петь будешь... Тыко богатый, Тыко олешков продал, Тыко вторую жену покупать едет...
Земляницын вдруг разрыдался. А нищий откуда-то из темноты базарных рядов швырнул в него свежим оленьим пометом.
– А-а-а, проняло! – сипло загоготал он. – Плачь, родненькой. Плачь, миленькой. Это из тебя диавол выходит...
Из кабака, двери которого светились во мраке, выкатился вдруг кривоногий мужичонка, выкрикнул яростно:
– Где он... злодей-то? Сейчас я его бить стану!
И нищий, радостно вскинувшись, так что прыгала на спине котомка, бодро затрусил навстречу.
– Здеся он, – откликнулся. – Здеся... Я его стерегу...
Ретивый пинежанин уже размахнулся для удара, обжигая лицо ссыльного сивушным духом. Но тут из темноты вдруг выросла чья-то сухопарая фигура в шубе. Как бревно шлагбаума, вскинулась длинная рука – и пьяный кубарем полетел в снег, сшибая бочки и ящики, с треском прилип к стене амбаров. Нищего сразу как языком слизнуло, только настойчиво и долго бряцала в отдалении его жестяная кружка.
– Фейкимыч, – взмолился пьяный, не вставая с земли, – да я рази што... проучить маленько... Хосподи, надоумь!
Длинная фигура ткнула мужика валенком в бок:
– Пшшел вон, падло мокрохвостое...
Это был старик Горкушин.
...................................................................................................
Не говоря ни слова, Тимофей Акимыч взял из рук Никиты его баульчик и зашагал в темноту улиц, безмолвно приказывая ссыльному следовать за собой. А тот, измученный и ослабший, покорно шагал след в след старику, как-то с первого раза доверившись этому человеку.
Только введя ссыльного в свой дом, похожий на острог, купец снял с бороды наросшие ледяные сосульки, отбросил их к порогу, разомкнул плотно сжатые синеватые губы.
– Вша есть? – вопросил со всей строгостью.
Никита промолчал, осматривая пустые бревенчатые стены, из пазов которых торчали седые, как волосы старухи, клочки тундрового ягеля.
– Неужто вшей нету? – удивился Горкушин. – В тюрьмах она, брат, по себе знаю, любого орла заест... Марфутка! – позвал он кухарку. – Истопи баньку для господина студента преступного! А ты (повернулся он к Никите) исподнее сымай, сымай...
Он вышел и скоро вернулся обратно, неся охапку чистого добротного белья. Бросил его на постель, сообщил мрачно:
– Сыновье ишо. Он у меня тоже... как бы это... тово, вроде, как и ты, сынок... Понял, что говорю?
– Нет. Не понял.
– А чего не понять? Тоже студент был. Ну, листки, значит, писал всякие. Его за это – на Капказ. Еще при Николае Первом. Не пиши, мол. До офицера выслужился. А тут...
И грубым корявым пальцем старик утер нечаянную слезу.
– Аул Гуниб... слышал про такой? Вот под этим аулом его саблями своими капказцы до костей обтесали. Это евонное. Надевай.
Горкушин положил ладонь на белье. Невольно погладил.
Часть вторая
Тоска зеленая
Архангельское общество естествоиспытателей природы, рассылая по всем уездам губернии анкеты с вопросами, не забыло и Пинегу – отпечатана анкета была на казенной бумаге и подписана столь неразборчиво, что такую неразборчивость могло позволить себе только лицо, высоко стоящее в ранге служебном.
Пинежский исправник Аккуратов в любое время дня и ночи мог ответить, сколько в его городе, согласно "ревизским сказкам", содержится лиц "мужеска и женска" полу, сколько свиней, коров и оленей, но... Эта казенная бумага вопрошала его совсем о другом: "В каком состоянии находится в уезде растительное (флора) и животное (фауна) царства?"
– Это дело, конешно, ученое, – рассуждал Аккуратов. – Коли о науках нас спрашивают, так тут особый ум иметь надобно...
– Совершенно справедливо, – отвечал ему писарь.
– Тэк-с, – важничал исправник. – Мы и ответим... Возьмем вот – и ответим. Чего тут долго раздумывать?
– Ответим, – подбадривал его писарь. – Как на духу, по всей правде ответим, ежели начальство нас спрашивать изволит...
Длилось молчание, потом – снова:
– Вот я и говорю, что тут особый ум иметь надо...
И так как своего "особого" ума у исправника не нашлось, то он пошел к учителю. Сам учитель в валенках на босу ногу сидел в кухне и качал на носке валенка своего пятого младенца, которого нажил – от тоски – со школьной стряпухой. При виде казенной бумаги в руках исправника учитель задрожал всем телом.
– Не верьте, ваше благородие, не верьте, – плачуще запричитал он. – Это все почтмейстер на меня поклепы возводит... Не воровал я школьные дрова, не воровал. И овцу школьную не я зарезал – она сама сдуру на косу наткнулась. Христом-богом прошу, не оставьте малых деток сиротами...
– Да о чем ты? – удивился Аккуратов. – Эва тебя, профессор, расквасило как... Про овцу-то я и сам знал, а про дровишки не ведал, что ты их воруешь!
Когда же учитель прослышал о настоящей цели прихода исправника, он долго моргал своими стеклянными пуговицами, потом, сорвавшись с места, бросился прямо на чердак.
– Фауны – нету! – кричал он с лестницы. – А флору эту самую мы сейчас... Мотря! – позвал он сверху стряпуху.
– Чаво? – откликнулось откуда-то снизу.
– Куда книжку мою подевала?
– А на чо она мне, книжка твоя?..
Учитель приволок с чердака пыльную книжицу.
– "Живописное обозрение", – похвастался он. – За целый год... Тут все есть, как в Библии. У одного майора жена сбежала, так он объявление о розыске ее тоже здесь пропечатал... Флору – это мы сейчас. Помню, была такая... Вот! – торжественно возвестил он, протягивая исправнику раскрытую книгу.
Аккуратов увидел изображение толстой и голой тетки лет эдак тридцати, которая нахально валялась в густой траве, прижимая к пышной груди букет цветочков. И – порхали над ней бабочки.
А под картинкой было написано: "Флора".
– Ну и стерва баба! – сказал Аккуратов. – Ни стыда у ней, ни совести... Однако занятная штука. Ну-ка братец, поближе к свету... Здорово нарисовано!
Однако казенная бумага ждала ответа, и Аккуратов заскучал:
– Ученость – она, брат, наука! Нехорошо, что ты овцу зарезал... А книгу эту я забираю у тебя. Негоже при школе, где дети учатся, такие книжки сомнительные содержать. Говоришь, тут майор жену ищет? Я вечером почитаю... А дрова не воруй!
Покинув школу, Аккуратов решил отправиться к ссыльному.
"Должен все знать, – размышлял исправник дорогой. – А то какой же он ссыльный, ежели не знает чего?"
Но прийти к Земляницыну только затем, чтобы расспросить о флоре и фауне, он считал неудобным. Гораздо удобнее нагрянуть с обыском!..
– Приятного здоровьица! – сказал Земляницыну, входя. – Уж вы не серчайте... служба! Отца родного продашь... присяга! Разрешите обыскать вас.
Встряхнув матрас и ощупав подкладку пальто, Аккуратов зачем-то долго глядел в кадушку с водой; что он там увидел – одному богу известно. Искал неумело – не было столичного опыта. Потом исправник подошел к книжной полке.
– Неужели все прочитали? – спросил. – Я-то вот долго читать не могу; у меня крапивница начинается. А вот доченька моя, Липочка... она – да, любит! Ну а как ваше отношение к разным царствиям, позвольте узнать? – издалека начал исправник.
Никита слегка улыбнулся:
– Мое отношение к царизму... оно вполне понятно: я бы не сидел здесь, если бы относился к нему, как вы, к примеру.
– Мы-то сидим здесь, – ответил Аккуратов. – А чего вам в Москве да Питере не хватает?.. Ну а к растительному царствию вы, простите, как относитесь?
– Да никак не отношусь, – ответил ему Никита. Копаясь в книгах и ничего в них не понимая (всюду цифры, цифры, цифры), Аккуратов снял одну книжку с полки, и тут на пол выскользнул плотный конверт с громадным штампом.