Звезды над болотом - Валентин Пикуль 3 стр.


– Позвольте... по долгу службы... – начал было исправник, поднимая конверт, но взглянул на орленый штамп и сразу подтянулся: – Э-э, пардон, это разве вам писали?

– Да, мне.

– Но тут подпись... значительное лицо вам пишет?

– Мой дядя по матери. Он служит в министерстве императорского двора и уделов... чином же – тайный советник!

Аккуратов сразу заторопился уходить, но в дверях еще долго переминался с ноги на ногу. Вздыхал, мямлил:

– Оно, конешно... образованность! Нам-то и невдомек бывает, что к чему... Приятно побеседовать с умным молодым человеком...

Лицо у исправника было опечаленное, когда он сказал:

– Доченька-то моя ногами больна, в этом годе ее даже в Архангельск не повезли в гимназию... не учится! Вы бы, господин Земляницын, повидали б ее, потому как мы с супругой люди неначитанные, скушно ей с нами... А девочка умненькая.

Никита удивился подобной просьбе, но исправник его утешил:

– Ну, был грех: провинились вы. Так дома-то не сидеть сиднем. Опять-таки – и сородич ваш по министерству двора... На чашку чая... милости просим. Вы пироги-то какие любите больше – с морошкой или с салом оленьим?

Только выйдя на улицу, исправник вспомнил, что так и не узнал ничего о фауне и флоре. А потому, вернувшись в канцелярию, он сердито махнул рукой своему писарю:

– Пиши так: "По явному невежеству местных жителей означенные выше царствия – фауна и флора – найдены в уезде не были!"

...................................................................................................

"...Итак, продолжаю, друг мой. Писание вынужден был отложить, так как нагрянули с обыском. Успел засунуть письмо это в самоварную трубу, куда заглянуть не догадались. Живу я мерзостно и скотски, среди мерзости и скотства. Может, Вам любопытно знать, что я делаю? Читаю, занимаюсь алгеброй и полит. экономикой. Но занимаюсь, к стыду моему, мало. Виной тому даже не болезнь, нажитая в Алексеевском равелине, а то поганое болото, в какое я угодил ныне.

Вы спрашиваете меня – читал ли я роман Тургенева "Дым"? Должен сказать, что здесь, в Пинеге, не только не выписывается никаких книг, но даже двухклассное приходское училище, во главе которого стоит какой-то тупоголовый дьячок, не имеет подписки на журналы.

Ото всего этого тоска моя еще безнадежней. Я Вам уже писал, с каким паническим ужасом отнеслись ко мне обыватели поначалу. Но потом попривыкли, стали втягивать в свою компанию, а мамаши уже приглядываются ко мне как к жениху, ибо в их глазах даже я, ссыльный революционер, выгляжу более завидной партией, нежели вся эта пьяная и дикая обломовщина. Мне тут предложили баллотироваться в здешний клуб, и это только повредило мне, потому что я, глядя на всех, начал сильно выпивать. Боже мой, до чего бывает гадко думать о себе "после вчерашнего"...

Вот почему, может быть, и хватаюсь за математику, как за науку, дисциплинирующую разум, не дающую ему совсем облениться, и прошу Вас прислать мне дифференциальные исчисления. Когда мне бывает особенно пакостно, я думаю о нашем Мите Каракозове. Что мы? Нам еще повезло. А его сунули в петлю и задавили. Говорят, что, когда его везли на казнь, Митя низко кланялся на все четыре стороны простому народу... Но – молчал!

Да, кстати, ходят слухи, что наш общий друг Ишутин сошел в Сибири с ума. А где сейчас С. Нечаев? Он как-то был в тени, но, поверьте, он еще натворит бед. Я пишу Вам так откровенно, ибо это письмо идет не через почту. Напишите мне – кто остался из наших на свободе и кому я обязан за присылку мне теплого шарфа? Засим, мой друг, прощайте.

Ваш Никита Земляницын

Р. S. У кого из московских оптиков лучше бледно-синие "консервы?" И что они стоят? Хочу выписать себе, а то самодельные "консервы" посеял, теперь хожу по улицам зажмурившись. Особенно режет глаза, когда бывает отражение при солнце".

Никита отложил перо, распрямил плечи. Прошелся по комнате, неслышно ступая мягкими меховыми тобоками.

"Есть-то как хочется! – сказал он про себя. – И деньги не присылают..."

Запечатав письмо, спустился вниз, в жарко натопленную контору купца. Горкушин сидел за столом, повязав голову теплым платком Марфутки, лицо его покрывали нездоровые красные пятна, скреб пальцами впалую грудь.

– Тимофей Акимович, вот письмо к моему приятелю...

– Ладно. Что мне до твоих приятелев?

– Со своей торговой оказией перешлете?

– Ладно. Пошто и не переслать? Чай, не бочка.

– Я вам так благодарен, Тимофей Акимович...

– Ладно. Что мне с твоей благодарности? На стенку не повешу.

– И еще одна просьба. Вы не смогли бы мне... вот бабушка... она обещала... – вышлет сразу, как пенсию за деда...

– Хрен с тобой и с твоей бабушкой!

И купец Горкушин выложил на стол перед ссыльным свежо хрустнувшую ассигнацию.

...................................................................................................

Пинега того времени знала следующие болезни: лихоманку, потрясуху, ломовиху, икотницу, гнетуху, жаруху и маяльницу. Не обозначенные в медицинской литературе, эти болезни широко были известны на Севере. Как правило, все они излечивались одним способом, завещанным еще праотцами. Обычно к больному, когда он заснет, подкрадывались исподтишка и выливали на него ушат воды колодезной, после чего болящий с испугу вскакивал. Ежели здоров – то уже не ложился, а если бог призывал его к себе настоятельно – то уже и не вставал, со смирением христианским поджидая гласа трубы смертной.

А вот чем была больна Липочка Аккуратова, дочь исправника, того никто не знал. Занедужила с шестого класса гимназии ногами. Чем дальше – тем хуже. Пришлось с учения снять, дома девицу содержать, и было то для исправника тяжко. Коли кто спрашивал его о здоровье дочери, он с болью сердечной отмахивался:

– Э-э, лучше и не говори...

Липочке всего семнадцать лет. Невеселая молодость, неуютный родительский дом, молодящаяся мачеха, нянька пьет по углам наливки; зачитанный томик стихов Некрасова, изредка письма гимназических подруг и больные ноги. Сама же Липочка считала, что вся ее болезнь – только от страха: в Архангельске ее напугал до смерти один пьяный на улице; от страха ноги у нее подкосились.

– Вот если бы кто меня опять напугал! – мечтала она. – Может, новый страх победит страх прошлый, и я тогда пойду...

Липочка берет костыли, выходит на крыльцо, дает унылому Полкану лизать свои руки, а сама плачет... Архангельские врачи советовали ехать в Баден-Баден или пробыть сезон на купаниях в Аркашоне, что до глубины души возмутило исправника.

– Вам легко рецепты писать, – ругал он врачей. – Как же! Сел и поехал... Экие деньги, чтобы в воде лежать. Фелшар мой в уезде того не сказывал, чтобы ехать из России!

Так и осталась девушка вековать в Пинеге. Добрая и жалостливая, словно вытканная из незлобия и наивности детской, Липочка бинтовала кошкам и собакам перебитые лапы, а когда кто-либо из ее пациентов умирал, уносила их в сад и закапывала; там у нее было уже целое кладбище – кошачье и собачье.

Осенью ее возили в село Долгощелье, к одному зырянину, что славился в уезде как ловкий знахарь. Заросший густыми волосами, как леший (а глаза – молодые-молодые), этот знахарь, ухмыляясь чему-то в бесовскую бороду, отнес Липочку в жаркую темную баню. Там он играючи швырял на каменку ушаты с водой, хлестал по ногам девушки вересковым веником.

И весело покрикивал на девицу, словно на лошадь:

– Нно-о, милая... поехали за орехами. Нно-о!

От душного пара, пахнущего чем-то странным, томительно кружилась голова, и Липочка вдруг ощутила на теле своем жесткие пальцы знахаря. Она закричала, а знахарь, отбросив прочь веник, даже обиделся на нее:

– Ишо лечить вас, листократов! Ну и ползай как можешь...

Вот и ходит она, постукивая костылями, по дому; из комнаты в комнату тянется, словно нитка, ее жалобный голос:

Скажи душою откровенной -
Любила ль ты кого-нибудь,
А слезы грусти сокровенной
Лила ли ты себе на грудь?
Скажи ты мне,
Скажи ты мне...

А со стены, мрачно и сурово, взирает из "красного угла" серьезный писатель Писемский, портрет которого отец Липочки приобрел у заезжих офеней как изображение петербургского митрополита.

– Папочка, – не раз просила Липочка отца, – снимем Писемского из-под икон: ведь не святой он – романы сочиняет.

– Мыло не мыло, а купил – так ешь! – мудро отвечал ей папа. – Деньги я платил за него как за митрополита, и пущай висит. Писателев таких я не знаю, а борода у него вполне подходит духовному званию.

– Опозоримся мы, папенька... – слабо покорялась Липочка.

...................................................................................................

Земляницын пришел как-то под вечер. Долго обметал в сенях снег с тобоков, а Липочка уже знала, что это он, это о нем говорил отец. Было немножко жутко и даже сладко слышать за дверями его голос – голос еще незнакомого человека" который пришел не к отцу, не к матери, а – к ней... Он будет сейчас первым ее гостем в жизни!

Земляницын еще дольше разматывал шарф на тонкой шее, тоскливо размышлял: "Ну, зачем? К чему я пришел сюда? Даже смешно: явился к дочери царского слуги, который еще вчера меня обыскивал... Ах, куда не загонит человека тоска!"

Заранее решив, что это его первое посещение будет и последним, Никита проследовал за пьяненькой нянькой в комнату девушки.

Липочка привстала на костылях, произнесла тихо:

– Добрый вечер, господин Земляницын...

– Зачем вы встаете? Сидите... так вам лучше.

Ей хотелось сказать что-нибудь благодарное и умное, поразить его. Но вместо этого, в каком-то замешательстве, Липочка ответила ему почти словами своего отца, которые он обычно льстиво произносил, принимая у себя начальство из губернии:

– Да нет, как же-с! Вы наши гости, милости просим... рады!

И от этого она смутилась окончательно и покраснела.

Слегка поморщившись, Никита уселся напротив, подкрутил фитиль лампы. Он понял, что сейчас надо как-то принизить ее беспомощный пафос мещанского гостеприимства.

– А вам, Липочка, – спросил он, – когда больше нравится: зимой или летом?

– Зимой. Тогда комаров нету.

– Но ведь и ягод нету тоже, – заметил Никита серьезно.

– Нету! – согласилась девушка,

– Одиноко вам здесь, – сказал Никита, сам не ожидая, что скажет такое; потом, совсем по-домашнему, расстегнул тесный воротник старой студенческой тужурки.

Стали разговаривать. Поначалу гость показался девушке даже скучноватым – наверное, еще и потому, что она, боясь показаться глупенькой, поспешно выбалтывала перед ним запас своих книжных познаний, а Никита лишь поддакивал в ответ. Но Липочка чувствовала, что этот юноша не может быть скучным, и – пусть у него совсем молодое лицо! – он все-таки заговорщик, о нем в городе говорят шепотом – ведь он замышлял покушение на человека, выше которого никого нет в России!..

И, прервав разговор, она вдруг тихонько спросила:

– Скажите, и пусть это останется между нами, а... страшно быть революционером?

– Прекрасно, а не страшно!

Костыль с грохотом, разрушая сытую тишину, выпал из рук девушки. Никита поднял его, с костылем в руках прошелся по комнате. Глянул через окно на разбухшие крыши Пинеги, на безнадежный разлет тундр, обступающих город; мужик тащил поросенка в мешке, визга не было слышно, но мешок с поросенком отчаянно крутился на спине мужика. И светилось, как волчий глаз, вдали окно трактира.

– Я, кажется, удивил вас? – спросил Никита.

– Да. Вот уж не думала, что это... прекрасно.

– Поверьте, что это так.

Он стал рассказывать ей о Петропавловской крепости, о часах крепостного собора, выбивающих неустанно "Коль славен нам господь в Сионе", о шустром мышонке, который жил в его камере, о страшных ночных допросах, куда водили при свете факелов по темным галереям. Говорил о своих друзьях, навеки сгинувших на сибирских этапах...

И когда он ушел, Липочка долго стояла перед иконами на коленях, просила бога – впервые в жизни! – о чем-то таком, чего и сама не ведала.

...................................................................................................

Вздохнул Горкушин столь глубоко, что на жилетке даже пуговица отскочила.

– Ну, – сказал, – выбирай сам, чем тебя потчевать: кулаком в глаз или сзаду арапником освежить?

Стесняев бухнулся ему в ноги:

– Ваше благо... Фейкимыч! Не брал, ей-богу, не брал, рази уж я... Любого спросите. Всяк скажет, что Стесняев – ни-ни! Чужого не возьмет...

Вдоволь нагулялась ременная плетка по спине главного приказчика. Стесняев в конце экзекуции высморкался в руку, заплакал жалостно:

– При акцизе состоял... в люди выходил! Мог бы и в Архангельск перевестись. А тут меня ни за што ни про што порют, будто сучку каку...

– Молчи, гнида! – отвечал Горкушин. – Предвидел я воровство твое, да не чаял, чтобы ты столь рано в талант входил... Молчи, а не то до смерти зашибу кочергой тебя!

Замолчал Стесняев, только ляжки его, обтянутые модными панталонами на манер городских, мелко вздрагивали.

– А мастера позвал? – строго прикрикнул Горкушин.

– Незамедлительно. Как изволили просить.

– Так зови его до меня...

Явился шустрый дед, с бородой словно из пакли.

– А вот и мы! – захихикал. – Прибыли-с!

– Сымай мерку, – наказал ему Горкушин. – Да лес добрый клади. Не то я в твой гроб и не лягу.

– Лесом не обижу. Ежели што, так прикажите только... Просмолю его; никакой червяк вас уже не съест!

Горкушин встал на цыпочки, даже подбородок задрал.

– Вишь, – спросил, – какой длинный я? Не ошибись с аршином своим. Просторней мерь... Еще при жизни с тобой расплачусь!

Снял дедушка с Горкушина мерку, пошептал нужные цифры, чтобы запомнить до дому, снова захихикал.

– Весельчак... Чего тебя разбирает-то? – спросил Горкушин, поднося ему чарочку.

Дедушка мигом ее опростал, мотнул бедовой головушкой.

– Не скушно жить, – сказал, – коли вокруг меня все помирают, а мимо меня ни один покойник не проскочит. А человек я веселый, верно. Оттого и в гробовщики пошел, чтобы солидность приобресть. А смолоду – мне, почитай, никакого сладу не было. Палец мне покажут – я так и зальюсь от хохоту... Хи-хи-хи!

В тот вечер, когда Никита возвращался от Липочки, гроб уже стоял в сенях. Приказчики, прыская в кулаки, смотрели, как их грозный хозяин примеривается к новой домовине.

Тимофей Акимович брал на тот свет подушку помягче, пуха лебяжьего, крутился в гробу, вздыхал, потом руку себе о гроб занозил:

– Разве это мастерство? – вздыхал, выкусывая занозу из руки, как собака из лапы. – Кажинный норовит только б деньги урвать, а мастерства высокого не увидишь...

Старенькая Марфутка терла глаза платком.

– Да ведь грех! – печалилась. – Велик грех, Акимыч, творишь. Другие бегут от смерти, а ты живой во гробе разлегся. Хоть чаю туды тебе подавай... Бога прогневишь ты!

Горкушин, темно глянув на Никиту из гроба, сказал:

– А ну, студент, растолкуй мне – что такое смерть? Вот понесут меня в этом ящике пятками вперед, а зачем жил, а? Зачем лесу повырубил столько, зачем камня наломал горы? Неужто ради того только, чтобы в эвтом тесном сундуке под конец лежать?

– Смерть, – отвечал Никита, – есть органическое отмирание клеток, после чего прекращается деятельность функций организма, и... Вот, пожалуй, и все! Так говорит наука.

– Дураки твою науку придумали. А ты тоже дурак, коли повторяешь. Смерть – она, брат, духовно, а не телесно страшна. Телом-то я помереть согласен, а вот душой – никогда... Это как понимать? – возмутился Горкушин, молодо выпрыгивая из гроба. – Эвон, приказчики мои, к примеру, жить останутся, а я помирать должен... Вот чего душой стерпеть не могу! Мне жизнь потерять не страшно – мне и смерть не нужна. Хорошо бы после смерти где-нибудь вокруг хозяйства своего болтаться да наблюдать, что тут делается. Вон газеты – никогда не читал их. А в царстве мертвом, кажись, и газетке рад был бы!

Три дня еще ходил в контору старик, лениво щелкал на счетах, по привычке материл приказчиков. На четвертый день попарился в бане и слег. Пил жидкий квасок из деревянного жбана. Читал, мусоля пальцы, какую-то книгу староверческого письма. Протяжно вздыхал по ночам, оглашая дом загадочными восклицаниями:

– Если б кто знал... если б мне знать!.. Никто не знает!..

Приказчики, почуяв свободу, словно с цепи сорвались. До одури хлестали водку, а вечерами бегали в Долгощелье к гулящим солдаткам. Никита равнодушно наблюдал, как разваливается жившее в строгости хозяйство. Жалел он в этом неуютном доме только одного купца. За его дикой и темной силой он угадывал проблески души хорошего человека...

Скоро в горкушинском доме появился отец Герасим Нерукотворнов и прочно осел на кухне, поближе к пирогам и вареньям, распивая с утра до ночи бесконечные чаи "вприкуску". Купец сам призвал его на случай смерти, но костил почем зря:

– Ишь, патлатый! Сидит и ждет, как ворон кости.

Старенькая Марфутка сбилась с ног в постоянной беготне по дому и вызвала из деревни (на подмогу себе) племянницу – плотную и белую, словно сбитую из сметаны, девку Глашку. Крепко шлепая по комнатам босыми пятками, Глашка вечно что-нибудь жевала, шмыгала широким носом, и Никита часто слышал из спальни умирающего ее визгливый голос:

– Да будет вам... Да пустите... Да ну вас!

Стесняев осунулся, потускнел, но из дома не уходил. Ждал. На забавы приказчиков смотрел сквозь пальцы, позволяя им воровать для солдаток хозяйское мясо и мешки с крупой. А сам больше просиживал на кухне с отцом Герасимом, проводя время в душеспасительных беседах...

– И вот, – рассказывал он, – черт-то вышел и говорит моему тятеньке: "А ну, сын собачий, показывай, где у тебя самовар находится?" Тятенька мой, конешное дело, полные штаны наклал со страху и просит черта: мол, по хозяйству полный отчет сделаю – только меня не забижай... А тот уже на шесток влез, где у нас куры сидели, да хвостом-то своим кэ-э-эк свистнет тятеньку по глазам! Так он за сундук и зарылся...

– А черт-то велик ли был? – спрашивал отец Герасим.

– Да не... махонький. С огурец всего!

– А цвета-то какого?

– Быдто зеленого.

– Велика премудрость господня! – вздыхал, откусывая от пряника, пинежский батюшка...

Однажды Горкушин настойчиво постучал в стенку, вызывая к себе Никиту.

Горкушин, лежа на высоких подушках, вытянул вперед длиннющие руки – сползли рукава домотканой рубашки, и обнажились исхудалые, но еще выпуклые мышцы.

– Во, студент! – сказал он. – Этими-то руками, бывало, чего только не делано. Умираю, а потому не боюсь. Правду говорю: и на большую дорогу с кистенем хаживал. Голодным же не помогал, потому как, когда я голодным был, так мне куска хлеба никто не бросил. Но и храмов пышных, в отпущение грехов себе, тоже не возводил на горах высоких. Храмы на Руси – красивы и благолепны, да! А земля худа и печальна...

Замолчал ненадолго, снова заговорил:

Назад Дальше