Порой от надежды она переходила к полному отчаянию, но это длилось недолго. Аглая обвела карандашом на карте бухту Святой Магдалины, вслух придумывала всевозможные исходы боя, из которого муж должен был выходить живым и невредимым.
Громадным каменистым барьером встала на рубеже их судеб чужая, незнакомая страна, и, чтобы встретиться, надо преодолеть этот барьер. Он - там, он - в глубоких снегах Финмаркена, продолжает жить, бороться, любить ее…
Ночью Аглаю разбудил курьер, присланный с работы. Стараясь не потревожить спящую девочку, она быстро оделась и вышла на улицу.
Ночь была морозной, прозрачной. Немая военная тишина стояла над Мурманском, и скрип снега под валенками отдавался чуть ли не эхом в глухих переулках.
Изредка встречались матросские патрули. Аглая лезла в сумочку, доставала ночной пропуск. Матросы, соединив в кружок головы, читали при свете цигарок:
- Аглая Сергеевна Никонова… Зоотехник прифронтового ветеринарного пункта… Проходите, гражданка!
Ветеринарным пунктом заведовал плотный аккуратный майор с проседью на висках. Он встретил Аглаю у входа в загон корраля, за оградой которого, освещенные лунным светом, олени вяло жевали ягель, стучали копытами по мерзлой земле.
Пожав женщине руку, майор объяснил:
- Новая партия оленей для фронта. Только что прибыла из тундры. Работа срочная. К утру животных надо уже сдать фронтовикам. Так что потрудитесь… Да, кстати, у вас, кажется, ребенок?
- Да. А что?
- Я хотел вас командировать в тундру на ветеринарный кордон. Но вот…
- Ребенок не помешает, - ответила Аглая и прошла в корраль. Хлопая животных по круто выгнутым шеям, она ласково говорила: - Олешки мои, олешки!..
Здесь же расхаживали с трубками в зубах колхозники-ненцы, которые передавали оленей пехотинцам, прибывшим с фронта. Аглая велела колхозникам и солдатам подводить к ней оленей поодиночке.
Первый олень вошел на помост загона, испуганно поводя карим глазом, - уши торчмя, ноги танцуют, копыта дробно постукивают. Аглая проверила его и сразу определила в легкие нарты.
- Больше двух ящиков со снарядами на этом не возите, - сказала она солдатам. - Горяч и больно молод.
Ввели второго, третьего… Обнаженные до локтей руки Аглаи привычно ощупывали ноги и грудные мышцы животных, пробовали губы оленей, били по крестцам так, что пугливые хапторки приседали к земле круглыми задами.
- А у этого красавца долго рога держатся. Сбить!..
Пригнув оленя головой к земле, сбивали ему рога и, еще не опомнившегося, тихо стонущего, впрягали в нарты.
- А этот хора староват.
- Зачем обижаешь, начальник? Молодой хора.
- Ну что же, я не вижу? Разве это уши молодого? А вот важенка пойдет… Можете сразу впрягать ее в нарты…
Никогда еще она не проверяла животных так тщательно: ведь оленям Аглаи бежать далеко - до самой бухты Святой Магдалины!
Он брел в свое логово. Была у него теперь такая пещера под обрывом скалы. Над ней нависал гребень плотного снега, и если бы кто знал, насколько уютным и чудесным казался ему этот "свой" уголок в дикой тундре!
Он тащил на себе автомат и большой рюкзак, набитый обоймами. Это была его сегодняшняя добыча, и он, как зверь, тащил ее в свою берлогу. В руках у него была можжевеловая кривая, все в шипах и зазубринах дубина, и он опирался на нее, она помогала ему преодолевать ручьи и скалы. Усталость валила его с ног, и он пел, чтобы не замечать этой усталости. Вернее, он не пел, а выхрипывал в морозный воздух какие-то слова, которые для самого него, и только для него, слагались в прекрасную бодрую песню:
Друзья, не верьте слухам -
Я жив и невредим.
Вот кончится разлука,
Тогда поговорим.
И сдвинутся стаканы -
За жизнь, что нам дана,
За боевые раны,
За наши ордена…
Что-то резко шарахнулось в кустах, снежная пыль взметнулась столбом, и он схватился за автомат:
- Хальт! Сейс! Илте! - на трех языках сразу.
Но это был всего лишь заяц, вспугнутый его приближением. Однако нервы человека были уже натянуты до такой степени, что даже встречи с косым было достаточно для него. Никонов опустился на снег, долго и тяжело дышал.
- Люди, - сказал он, смахивая иней с бороды и усов, - люди… только они. А звери - что?
Он со стоном поднялся. Уже был близок рассвет, а он еще не успел углубиться в глушь сопок. Ноги вязли в рыхлом снегу, скользили по хрупким насыпям фирна. Ремень трофейного шмайсера больно натер шею, оружие леденило ладони.
Зачем же верить слухам -
Я жив и невредим.
Окончится разлука,
Когда мы победим…
С пологой вершины виднелся утонувший в ущелье стан горняков Ревущий. В сумерках маячили рудничные башни. В центре стана на крыше каменного дома развевался гитлеровский флаг с крестом. Ранние дымки вились из труб бараков,
- Кха-кха-хы-хы, - раскашлялся Никонов и поразился тому, каким гулким эхом отдается в тишине его кашель. Теплые дрожащие огни рудничного поселка манили его к себе, манили к теплому очагу, около которого можно согреть руки, его слух, истосковавшийся по людской речи, чутко улавливал далекие отголоски…
- Нельзя! - сказал он себе, словно пытаясь убедить себя в чем-то, и решил обогнуть поселок с юга, чтобы потом выйти на дорогу, уходящую к заброшенным каменоломням. Он спустился с холма и, высоко поднимая ноги, побрел дальше. Вершины фиельдов курились утренними туманами. В неясном предрассветье медленно проступали упавшая на снег веточка, след хромавшего волка, обрывок бумаги, занесенный ветром со стороны поселка…
От усталости и голода толчками движется кровь. Сержант уже привык к морозам, но голод - вот что мучило его все время. Никонов теперь часто и подолгу дежурил на поворотах дорог, где обычно буксовали идущие к фронту немецкие машины, чтобы вскочить на ходу в кузов и шарить в нем в поисках съестного.
Потом сержант изменил свою тактику: выбрав удобное место, где шоссе проходит над обрывом в ущелье, он часами лежал в снегу, подстерегая обоз врага. Никонов бил одиночными выстрелами, целясь, как правило, в шофера, и грузовики, потеряв управление, с разбегу рушились в пропасть. Потом, при свете сполохов полярного сияния, разведчик рылся в обломках кабин, подбирая целые диски для своего шмайсера, разыскивал съестное…
Кто-то идет… трое!..
Никонов уже порядком отошел от Ревущего, когда заметил идущих вдоль дороги трех немецких солдат. Сержант спрыгнул в низину, в глубине которой его не могли увидеть, но немцы неожиданно свернули с дороги и, проваливаясь по пояс в снег, тоже стали спускаться под откос.
"Куда вы лезете, проклятые? Что вам здесь?.."
Он долго не мог понять, что нужно немцам в этот глухой предрассветный час в этой темной, заваленной снегом низине, и дал гитлеровцам подойти ближе, чтобы лучше их рассмотреть.
"Тотальная сволочь!" - определил он их.
Один немец - без погон, без ремня, в пилотке, низко надвинутой на уши, - не шел, а почти качался, часто останавливаясь и спрашивая что-то у своих спутников. Те в ответ громко смеялись и, указывая карабинами дорогу, шли дальше. У первого немца оружия не было. Он все время держал руки позади, и Никонов вначале решил, что он держит за спиной топор, а все трое просто идут рубить кустарник.
Но скоро враги подошли настолько близко, что сержант угадал в двух идущих позади солдат полевой жандармерии, а в этом…
"О-о, какой ужас!.."
Первый немец снова обернулся, и сержант вдруг увидел его руки, скрученные сзади веревками. От удивления Никонов даже приподнялся с земли, чуть не выдав себя. Стало все ясно: жандармы сейчас будут расстреливать этого солдата.
"Кто - кого, мы еще посмотрим…"
Никонов на всякий случай выдвинул из-за камня ствол своего автомата. Осужденный на смерть заслонял собой идущих позади жандармов, и нельзя было выстрелить, не задев и его. Сержант терпеливо выжидал.
Наконец один из карабинеров крикнул:
Жандармы стали утаптывать ногами снег, а солдат, повернувшись к ним лицом, молча следил за их работой. Вся его фигура была неподвижна и выражала полное равнодушие ко всему происходившему. Но Никонову сзади было хорошо видно, как судорожно двигаются его руки, стараясь освободиться от крепких веревочных пут.
"Ого, - подумал сержант, - немец, видать, из горячих…" И, беря на мушку первого жандарма, он с интересом наблюдал за взволнованной поспешностью убийц и сдержанной яростью убиваемого.
Карабины жандармов взлетели кверху, и вдруг солдат, еще раз рванув связанными руками, крикнул:
- Наздар Чехословенска!..
Никонов два раза нажал на спуск, и упали все трое: жандармы - сразу, а третий - немного погодя. Держа дымящийся шмайсер, сержант подбежал к солдату. В каком-то непонятном исступлении он схватил его за плечи, из которых еще торчали нитки от споротых гитлеровских погон, и бешено затряс, крича ему в самое ухо:
- Я - русский… Москва… Россия!.. Понимаешь ты? Глаза солдата с удивлением смотрели на него.
- А ты?.. Кто ты? За что тебя? Отвечай!..
И вдруг услышал в ответ - слабое, как выдох:
- Прага…
Словак Иржи Белчо был мобилизован в немецкую армию. Уже на корабле, отправляясь на фронт, он решил при первой же возможности перейти на сторону русских. Но замыслам Белчо не удалось осуществиться. Ночью транспорт подорвался на мине, и только на вторые сутки к месту гибели подошел немецкий миноносец. Иржи вытащили из воды, и матросы долго вырывали из его закоченевших пальцев обломок шлюпочного борта. Миноносец сразу же взял курс на Каттегат. Он шел в Норвегию.
Иржи попал в концлагерную охрану. О дезертирстве нечего было и думать. От Эльвебаккена, где находился лагерь, до передовой пролегала снежная пустыня, в которой только изредка дымили чумы нищих саамов. Здесь же Белчо впервые увидел русских. Их было двенадцать человек, и они ждали смертного приговора. Белчо даже не знал их имен, называя всех одним ласковым словом - "друже". И друже терпеливо вели подкоп из-под барака. Иржи достал им двенадцать ложек, и они скоблили этими ложками каменистую почву, вынося выкопанную землю наверх в своих карманах. Подкоп уже подходил к линии проволочных заграждений, когда Белчо узнал, что на рассвете все двенадцать будут расстреляны. Он сообщил им об этом, а сам заступил часовым на пулеметную вышку. И ночью, когда все спали, земля раскрылась, из нее вышли молчаливые друже и пропали в тундровой тьме. А потом…
В камеру гарнизонной гауптвахты пришел фельдфебель, назначенный вести следствие. "Чего тебя защищать? - откровенно заявил он. - Измена великой Германии карается смертью. Так и так ящик!" И ушел, оставив после себя два окурка и едкий запах дешевых солдатских духов. На рассвете (ох, эти рассветы, когда гремят выстрелы!) его вывели из Ревущего, где он просидел в солдатском каземате целых полтора месяца…
Когда словак рассказал все это своему спасителю, Никонов долго молчал, вертя в пальцах трофейную сигарету. Потом, как бы нехотя, выдавил вместе с дымом:
- Что ж, надо верить.
- А почему не верить? - спросил Белчо.
- А можно верить?
- Верь, товарищ!
Однажды они шли по узкой горной тропинке… Тропинка вилась по уступам скалистого хребта; внизу темнело заросшее кустами ущелье. Небо в этот день присело к земле совсем низко, облака царапали острые зубья вершин. Они брели почти без цели, почти наугад, вслепую - ведь им было все равно куда идти, лишь бы попадался враг, лишь бы удалось добыть на сегодня съестного.
- Сейчас бы по стаканчику рому, - сказал Белчо. - И хорошо бы под крышу!
- Тише, - остановился Никонов, - кого-то несет навстречу. По-моему, едут.
- Едут? - удивился словак. - Здесь два барана не разойдутся, на этой тропе. Как можно еще ехать?
Он скинул с шеи автомат, проверил ход затвора.
- Не надо, - сказал ему Никонов. - Немцы не станут здесь ездить. По таким тропам рискуют только норвежцы…
Действительно: из-за крутого поворота, скользя шинами по обледенелой тропе, выехала на прогулочном велосипеде легко одетая в лыжный костюм девушка. Никонов никогда не переставал поражаться мужеству жителей Финмаркена и сейчас почти с восхищением наблюдал за велосипедисткой.
- Постойте, фрекен, - сказал ей Никонов.
Не оставляя седла, девушка прислонилась к скале, молча и без тени страха на лице ждала, когда к ней подойдут эти странные незнакомцы.
- Вы далеко едете? - спросили ее.
- До города. Я еду к пастору…
Оказалось, что девушка хорошо говорит на "руссмоле" - этом старинном местном наречии, схожем на русский и норвежский языки одновременно. Никонову, который немного владел норвежским, было нетрудно с ней объясняться.
- Вы догадываетесь, кто мы такие? - спросил он.
- Вы - трубочисты, - ответила девушка. - Я давно не видела таких грязных людей…
Они не могли оценить ее юмора и попросили никому не говорить, что она их видела. Девушка ответила, что она терпеть не может болтунов и "наперченных" ("наперченными" звали в Норвегии квислинговцев по имени их вождя фюрера Видкупа Квислинга, которого однажды избили мешком с перцем).
- Вы не знаете, где бы здесь можно было согреться? - спросил ее Иржи Белчо, который сильно страдал от холода.
- Здесь, - пояснила норвежка, - поблизости есть сразу два места. Охотничье "хютте" стоит вон за тем хребтом, но я не советую идти туда. Эсэсовцы, когда охотятся на диких оленей, всегда забредают в то "хютте". Лучше спуститесь по этой низине к морю. Там, в соседнем фиорде, стоит заброшенный рурбодар. До войны там было можно найти дрова, сухари и спички.
Девушка оттолкнулась от скалы, нащупала педали.
- Обождите уезжать, - сказал Никонов. - Мы хотим отблагодарить вас. - Он развязал свой мешок, вынул банку бразильского кофе, который достался ему от немцев. - Вот вам, держите. Я знаю, что для вас кофе - все равно что хлеб для русского человека!
Глаза девушки засияли:
- О, в наше время это почти как золото…
Жить они стали в покинутом норвежскими рыбаками старом рурбодаре. Почерневший от соленых ветров, заросший со стороны севера мхом, этот дом одиноко стоял на берегу пустынного фиорда. Оконце, залепленное пузырем рыбы палтуса, одноглазо и тускло смотрело в полярное небо. Рурбодар топился по-черному; сажа слоями свисала с низкого потолка; плохо закрывалась разбухшая дверь, изо всех щелей дуло, но они были рады и такому жилью.
Вдвоем они коротали бесконечно тянувшиеся полярные ночи, грелись возле одного огня, а если не было дров, сидели, тесно прижавшись друг к другу; они делили пополам табак и пищу, их сближало родство славянской речи, но еще долго в их отношениях оставалась какая-то натянутость и настороженная подозрительность.
Но скоро они дважды попали в такие переплеты, что не думали выйти живыми. А когда поняли, что старуха смерть на этот раз только пожевала их в костлявой пасти и выплюнула, то они, как пьяные, целовали друг друга от счастья. Преисполненные тоской одиночества, их сердца как-то сразу открылись одно другому, и между ними возникли отношения даже не товарищей по оружию, а скорее - побратимов, как будто кровь одного из них перешла в жилы другого. Никонов говорил, словно извиняясь:
- У меня в тот день дрожали руки. Шмайсер запрыгал, как кузнечик в траве. Еще немного, и я бы, наверное, полоснул нечаянно по тебе очередью.
- Ну, что ты говоришь! - отвечал Иржи Белчо, смеясь. - Эти двое, которых мы там оставили, никогда бы не промахнулись. У меня в Праге старуха мать. Поверь, у нее теперь два сына: ты и я!..
Жизнь постепенно налаживалась. Лихая и суровая жизнь. Жизнь - не просто партизана, а еще и полярника. В страшные морозные бураны, когда заметало снегом двери и окна, они любили уют своего убогого жилья как-то особенно нежно. Засветив трофейные фонари, распечатывали банки консервов. Никонов вышлепывал пробку из бутыли рому.
- Давай музыку! - говорил Константин, и словак доставал губную гармошку. - Играй вот эту: "Товарищ, я слышал во сне, как мать меня кличет по имени…" Я люблю эту песню!..
Потом, обняв друг друга и раскачиваясь в такт песни, они распевали марш узников Эльвебаккена, который Иржи Белчо запомнил еще по лагерной службе:
Все ниже, и ниже, и ниже
советские бомбы летят,
и мы в Эльвебаккене слышим,
как Гитлера кости хрустят.
Все выше, и выше, и выше
мы головы держим в беде…
А ночью они засыпали тревожным, опасливым сном, и над одним из них властно шумели столетние дубы Вацлавского наместья, а другой видел вокзальные перроны, кружились лепестки роз, и Аглая, вся залитая солнцем, шла навстречу, еще издали протягивая к нему свои руки.
Так спали они, положив опухшие от холода, давно не мытые пальцы на ледяные курки трофейных шмайсеров.
Суббота
В кубрике было шумно и тесно. Повсюду качались подвешенные к койкам зеркальца, и матросы, приседая перед ними, торжественно скоблили бритвами щеки. С каждой минутой увеличивалась и без того бесконечная очередь на единственный утюг - гладить праздничные брюки и воротнички. Шел в ход даже сахар - его разгрызали на зубах в порошок и потом, борясь с искушением проглотить, яростно выплевывали на ботинки, - получалось впечатление лака.
Пахло корабельной субботой, то есть, говоря иными словами, мылом, содой, бензином и одеколоном.
Ну, а разве можно молчать в такую минуту, когда чуть ли не вся команда собралась в одном кубрике? Конечно, нет! Ну и, понятное дело, говорили не стесняясь.
- Ребята! У кого суконка - пуговицы драить?
- У Мордвинова.
- Эй, Яшка, дай суконку, слышишь?
- Не мешай ему, он мечтает.
- О чем же?
- О лейтенанте медицинской службы. Влюблен!..
- Найденов, быстрее гладь свой океанский клеш.
- А что?
- А ничего, просто быстрота - залог морской службы.
- Эй, награжденные, с вас приходится.
- А вот мы сегодня все выпьем по сто граммов!
- Ну да! По сто граммов - это если во время похода было до пятнадцати градусов ниже нуля.
- А в последнем сколько было?
- Спроси у Хмырова - он знает.
- Хмыров!
- Ну что тебе?
- Какая температура была в последний раз?
- Минус семнадцать.
- Ну вот, видишь, значит, по сто пятьдесят.
- А за шторм нам ничего не полагается?
- Ишь, что выдумал! Море-то вечно штормит, что ж, и нам быть вечно пьяными?
- Кузьма, что ты мне за бритву дал? Как топор!
- Смирно! Товарищ лейтенант, личный состав корабля занимается самообслуживанием. Дневальный по кубрику краснофлотец Ставриди.
- Вольно.
Пеклеванный в хрустящем по складкам кителе спустился по трапу.
- Поздравляю вас с награждением, вас и ваших товарищей, - сказал он.
- И вас также, товарищ лейтенант.
- Спасибо! - Пеклеванный старался не встречать устремленных на него взглядов, точно чувствовал за собой какую-то вину. - Команды подавать не надо, - предупредил он дневального, - можете заниматься своими делами…
Проходя по коридору, Пеклеванный замедлил шаги возле двери судового лазарета.
- Входите, лейтенант, - раздался из каюты голос Вареньки, узнавшей его по шагам.
Он вошел. Девушка стояла к нему спиной перед туалетным шкафиком. Их глаза встретились в зеркале.