Виолончель с большим запасом воздуха хорошо держала на воде, а крепкие защелки футляра не давали воде просочиться внутрь. Панафидин вспомнил, что часы остались в нагрудном кармане кителя и сейчас, наверное, еще отсчитывают время своего погружения, пока не коснутся далекого грунта. По солнцу же было уже часа два-три, если не больше.
Он заметил, что японские крейсера уже начинали вдалеке спасение рюриковцев, между ними фронтально шли миноносцы.
– Эй, аната… аната! – слабо крикнул Панафидин.
Он потерял счет времени, когда перед ним (и нависая над ним) вырос, словно карающий меч, кованый форштевень японского крейсера. "Идзумо" – прочел он на его скуле, но ошибся в иероглифе: это был "Адзумо". С борта легко выкинули откидной трап. Матрос в белых гетрах, стоя на нижней площадке, у самой воды, с улыбкой протягивал свою руку:
– Русикэ… русикэ, – звал он почти ласково.
Панафидина вытянули на трап, и в следующее же мгновение форштевень "Адзумо" сокрушил под собой хрупкое тело виолончели, сверкнувшей из разбитого футляра благородным лаком.
Японские матросы вывели мичмана на палубу – под руку, плачущего. Это был плен, страшный, унизительный плен, всегда оскорбительный для каждого честного человека…
ПРИКАЗ ПО ВОЕННОМУ ВЕДОМСТВУ № 231
Высочайше утвержденным 2-го марта приложением Военного Совета определено:
Установить отпуск в год на каждого военнопленного на чернение, смазку и починку обуви: на чернение двух пар сапог 15 коп., на смазку сапог в течение года 60 коп., на починку белья 20 коп., на стирку простынь, наволочек и полотенец – 60 коп., на покупку мыла для бани, мытья рук и стирального белья – 90 коп. А всего по 3 руб. 35 коп. на каждого пленного в год с отнесением вызываемого расхода на военный фонд…
О чем и объявляю по Военному Ведомству для всеобщего сведения и руководства.
Подписал: Военный Министр Генерал-Адъютант Сахаров
………………………………………………………………………………………
Возвращение во Владивосток напоминало траурную процессию, только без музыки и факельщиков. Общая убыль в экипажах крейсеров составила 1178 матросов и 45 офицеров. "Таких потерь в личном составе не было еще ни в одной морской битве после Наварина (1827 года), и, в частности, наш флот со времен Александра I еще ни разу не нес подобного урона; действительно, – отмечали историки флота, – нужно быть железными существами, чтобы выдержать такой адский бой…"
– Андрей Порфирьевич, – распорядился Иессен, третьи сутки не покидавший мостика "России", – я думаю, что все "результаты" боя мы погребем в море… Нет смысла удручать жителей Владивостока этим страшным зрелищем.
Мертвый кавторанг Берлинский еще лежал на мостике под Андреевским флагом, и каперанг Андреев кивнул на мертвеца:
– А его… тоже за борт?
– Оставьте. Хоть одного предадим земле…
Сразу после отрыва от Камимуры в экипажах крейсеров возникло нервное волнение среди матросов:
– Куда идем? Спешит будто на ярмарку.
– В самом деле, почему бросили "Рюрика"?
– Грех, братва! Грех на душу взяли.
– Да, скверно. Но, значит, так надо.
– А мне? Не надо жить, што ли?
– Молчи, шкура! Много ты понимаешь…
Только теперь сказалось прежнее напряжение. На мостике "Громобоя" почти замертво рухнул каперанг Дабич, и его отнесли на операционный стол. По долгу службы бодро держались одни врачи. Но среди людей начались обмороки, рвота, даже истерики. Другие же, напротив, обрели нездоровую возбудимость, хохотали без причины, не могли уснуть, ничего не ели. Жарища стояла адовая, а рефрижераторы были разбиты. Отсутствие льда увеличивало смертность среди раненых. С большим трудом механики наладили "ледоделательную" машину, которая сначала давала холодную воду… Крейсера с натугой выжимали 13 узлов. Без тяги дымовых труб усилилось несгорание углей в топках. Вовсю ревели воздуходувки компрессоров, отчего возникала масса искр, снопами вылетавших из покалеченных труб, и эти искры золотым дождем осыпали шеренги мертвецов, сложенных на ютах, обшитых в одинаковые парусиновые саваны.
Был тих, неподвижен в тот миг океан,
Как зеркало, воды блестели.
Явилось начальство, пришел капитан,
И "вечную память" пропели…
По наклонным доскам, под шелест кормовых знамен, убитые покидали свои корабли, погружаясь навеки в иную стихию.
Напрасно старушка ждет сына домой.
Ей скажут – она зарыдает,
А волны бегут и бегут за кормой,
И след их вдали пропадает…
Отгремели прощальные салюты, матросы надели бескозырки, и все было кончено. Андреев отмерил 15 капель валерьянки.
– Прибраться в палубах! – стал нервничать он.
– Во, псих… уже поехал, – говорили матросы.
Боцманские команды лопатами сгребли в море остатки безымянных человеческих тел, комки бинтов и груды осколков. Там, где лилась кровь, остались широкие мазки белой извести. Надстройки крейсеров были изъедены лишаями ожогов – в тех местах, где шимоза выжгла краску и оплавила металл…
– Боюсь, что во Владивостоке нам предстоит пережить тяжкие минуты, – заметил контр-адмирал Иессен.
– Да, Карл Петрович, оправдаться будет нелегко…
Телеграфные агентства России заранее оповестили Владивосток о битве у Цусимы, и все жители города собрались на пристани, издали пытаясь распознать степень разрушения крейсеров, желая разглядеть на мостиках и палубах своих родственников. В торжественном молчании, не спеша добирая последние обороты винтов, "Россия" и "Громобой" вплывали в Золотой Рог, осиротелые – уже без "Рюрика", – и в громадной толпе людей слышались горькие рыдания. Корреспонденты сообщали в Москву и Петербург: "До последнего момента не верилось, что "Рюрика" нет. Ужасно было состояние находящихся здесь семейств некоторых офицеров… между ними жена и дочь командира "Рюрика" Трусова, жены старшего механика Иванова и доктора Солухи".
В руках встречающих мелькали театральные бинокли:
– Жив! Вон он… Танечка, Танечка, видишь?
– Я вижу, мама. Но это не он, это другой.
– Да нет же! Ты не туда смотришь…
Вдова каперанга Трусова явилась на пристань уже в трауре, ее дочь, гладко причесанная курсистка, уговаривала:
– Мама, ну не надо… уйдем. Не нужно видеть нам эти проклятые крейсера. У тебя еще сын… сын в Порт-Артуре!
Портовые баржи, обтянутые поверху тентами, окружили крейсера, начиная принимать раненых для своза их на берег. В ситцевых платочках, держа узелки с гостинцами, вглядывались в крейсера матросские жены. Тихо плакали:
– Наверное, моего нету. Он был такой… бедовый.
– Валя! Иди сюда… не крутись. Больше нет у нас папы.
– А где он, папка-то?
– Там… – И махали руками, как в пропасть.
Под пение горнов на палубу флагманской "России" тяжко поднялся адмирал Скрыдлов, принял рапорт от Иессена.
– Я знаю, – сказал ему Иессен, – что сейчас я буду подвержен всяческим инсинуациям по поводу моего отведения крейсеров. Газеты станут порочить меня за то, что мы оставили "Рюрик", а сами ушли во Владивосток… Заранее предупреждаю: я буду требовать военного суда над собой!
Моральной стороны дела Скрыдлов не касался:
– Но по законам войны на море, к сожалению, всегда очень жестоким, вы поступили правильно… Кто осмелится обвинить вас в чем-либо? Когда погибал миноносец "Стерегущий", кавторанг Боссе тоже отвел свой "Страшный", дабы избавить флот от лишних жертв. Покойный адмирал Макаров не осудил его.
– Благодарю, что вспомнили, – отвечал Иессен…
Из рапорта контр-адмирала К. П. Иессена: "В заключение считаю своим долгом засвидетельствовать о доблестной службе и преданности воинскому долгу офицеров и нижних чинов моей бригады крейсеров. Это были железные существа, не ведавшие ни страха, ни усталости. Вступив в бой прямо ото сна, прямо с коек, без всякой перед тем пищи, они в конце пятичасового сражения дрались с тою же энергией и с такой же великолепной стойкостью, как и в самом начале боя…"
………………………………………………………………………………………
Впечатления от пленных с "Рюрика" японцы изложили в интервью для английских газет: "Вообще, – говорили они Сеппингу Райту, – хотя русские были очень спокойны и деликатны, но держали они себя с большим достоинством, даже с оттенком некоторой надменности по отношению к нам, победителям…"
Панафидин появился на палубе "Адзумо" как раз в тот момент, когда японские унтер-офицеры пытались пересчитать пленных. Матросы, еще мокрые, израненные, не понимали, чего хотят от них эти "япоши", и Панафидин помог победителям:
– Ребята, постройтесь вдоль борта, как на "Рюрике"…
Японский врач наложил перевязки на его обгорелые руки, мичману выдали короткое кимоно (хаори). Всех офицеров отводили в особую каюту, где стоял накрытый для угощения стол, поражавший изобилием вин, заморских фруктов и коробками папирос. Минуя длинный коридор, Сергей Николаевич заметил много пустых бутылок и в этот момент поверил, что писали в газетах: перед боем японцы, обычно люди трезвые, пьют непростительно много… В каюте Панафидин застал прапорщика Арошидзе и мичмана Шиллинга, который по-прежнему оставался в своих роскошных кальсонах. "Никита Пустосвят" спросил его:
– Чего тебя подхватили позже? Мы уже обсохли.
– Отнесло течением. Думал, вообще не заметят.
– А-а, ну садись с нами. Выпьем…
Панафидин выпил виски без всякой охоты. Сообща офицеры стали перебирать в памяти уцелевших – кто кого последний раз видел и где. Арошидзе вдруг показал глазами направо. Панафидин разглядел в борту круглую, почти аккуратную дырку калибром в 203 мм, через которую вошел русский снаряд. Арошидзе перевел глаза влево. Там, в переборке, была такая же дырища – результат попадания русского снаряда.
– Били точно, да что толку? – хмыкнул Шиллинг.
– Очевидно, – догадался Панафидин, – снаряд выскочил из другого борта, проделав еще дыру, и разорвался над морем.
– Значит… – помрачнел Арошидзе и замолк.
– Значит, – договорил за него "Никита Пустосвят", – эти взрыватели замедленного действия, изобретенные генералом Бринком, могут только смешить японцев…
Вечером, когда их позвали к ужину, дырки были уже заделаны деревянными втулками, точно подогнанными под калибр русских снарядов, и эти незаметные раны в корпусе своего крейсера японцы закрасили: шито-крыто, никаких следов.
– Ловко работают, – удивился барон Шиллинг.
Утром они увидели крайсер "Нанива" из отряда адмирала Уриу, на котором оказались доктор Солуха и механик Маркович. Панафидин удивился, что иеромонаха Конечникова самураи держат на особом положении… Кесарь Шиллинг пояснил:
– У него такая выразительная физиономия, что самураи испытывают к нему почти родственную симпатию…
Иеромонах был представлен командиру "Адзумо" – кавторангу Фудзи. Якут, естественно, поклонился ему. Но Фудзи тут же указал на портрет императора Муцухито:
– Прежде поклонитесь ему… Куда вы шли?
На его груди, средь множества орденов, иностранных и японских, блистал русский орден Анны 2-й степени. Задав вопрос, Фудзи предложил священнику гаванскую сигару из коробки. После чего якут заговорил с ним по-английски:
– Я вряд ли могу ответить на ваш вопрос, ибо я некомбатант, лицо духовного культа и к навигации не имел отношения.
Фудзи с подозрением пригляделся к якуту:
– Некомбатант? Я бывал в России и знаю, как выглядят русские священники. У них длинные волосы и большие бороды.
– Я из якутов, – отвечал отец Алексей, – а мои волосы и моя бороденка сгорели в бою, как и этот подрясник.
– Азия – для азиатов… не так ли? – засмеялся Фудзи и сказал, что русских надо вытеснить за Урал. – Вам, якутам, лучше благоденствовать под скипетром нашего микадо…
С этими словами он открыл платяной шкаф своей каюты. Это было совсем уж нелепо, но факт: Фудзи облачил православного иеромонаха в мундир японского офицера. На прощание сунул в карман Конечникова пачку бумаги, назначение которой каждому понятно. Этот японский пипифакс – спасибо за него Фудзи! – позже пригодился для другого дела, более важного…
На подходах к Симоносеки японцы пересадили с миноносца на "Адзумо" шкипера Анисимова. Старик на восьмом десятке лет молодцевато, как юнга, поднялся по зыбкому шторм-трапу.
– Все сметено могучим ураганом, теперь мы станем мирно кочевать… – кричал он рюриковцам еще издали.
В гавани Сасебо было тесно от кораблей. Здесь рюриковцы увидели броненосцы Того и крейсера Камимуры. Большие портальные краны ловко выдергивали из их башен поврежденные орудия, словно гнилые зубы из десен, подавали на башни новенькие стволы. Японцы, умевшие хранить свои секреты, на этот раз явно сплоховали. Пленные все видели своими глазами:
– Попали мы, братва, как раз в капитальный ремонт.
– Видать, им тоже от нас досталось.
– Да, не все нам… вон какие пробоины!
– Это не наш калибр: это артурцы наделали…
Пленных с "Адзумо" высадили на берег, где они встретили Иванова 13-го, механика Альфонса Гейне, штурмана Салова и доктора Солуху. Всех раненых отвезли в госпиталь, а здоровым велели построиться. Каждому офицеру была выдана пачка папирос и веер. Почти все были облачены в хаори, лишь один "Никита Пустосвят" оставался в кальсонах, ибо японцы не нашли халата для его гигантской фигуры. Черт дернул прапорщика Арошидзе за язык:
– Вот пусть барон и открывает наш парад победы…
Другой бы обиделся, а Кесарь Шиллинг воспринял этот совет вполне серьезно и занял место во главе колонны – с папиросой в зубах и веером в громадной ручище. Было еще очень рано, но вдоль улиц Сасебо толпились горожане, молча наблюдая, как перед ними тащится говорливая колонна пленных, ведомая великаном в кружевных кальсонах нежного цвета. И уж совсем было непонятно жителям, почему среди русских пленных затесался босяк с лицом азиата, но в мундире офицера японского флота, поверх которого красуется христианский крест.
Пленных разместили в казармах на окраине (офицеров отдельно от матросов). Иванова 13-го японцы просили составить списки раненых и здоровых, что он и сделал. Переводчицей была молоденькая Цутибаси Сотико, которую многие знали по прежней развеселой жизни во Владивостоке. От нее же выяснили, что в Сасебо не задержат – всех отправят в Мацуями.
– Хороший город-курорт, – щебетала Сотико.
– А я был там, – мрачно возвестил старик Анисимов. – Ничего городишко, только у нас в Тамбове лучше…
Японцы дали русским расслабиться, обжиться в казармах, потом начали таскать на допросы. Легче всех отбоярился иеромонах Алексей, который сказал, что, кроме молитв, ничего не знает. Зато из других офицеров японцы душу вытрясли. Перед Панафидиным они раскладывали карты и схемы Владивостока, просили рассказать о готовности окрестных фортов.
Иванов 13-й велел передать в матросский барак:
– Пусть молчат, если начнут спрашивать. Ушами хлопай, знать не знаю, ведать не ведаю – милое дело…
Ни бумаги, ни карандашей, ни газет японцы пленным не давали. Но кормили хорошо и даже пытались угодить русским национальным вкусам. Вечером, гуляя перед своим бараком, Панафидин встретил Николая Шаламова и ужасно ему обрадовался. Рассказал, что до сих пор не может понять, как оказалась в море его виолончель, которая и спасла ему жизнь.
– Так это я ее выкинул, – ответил Шаламов.
– Ты?
– Ну да. Вы же сами говорили, что, ежели придет амба, так первым делом надо спасать вашу бандуру… Вот я и решил угодить вашему благородию. Взял ее и швырнул за борт.
– Ладно. Теперь давай думать, как бежать отсюда.
– Так это проще простого. Тока сухарей поднакопить надо. Хорошо бы еще – огурцов. Без огурцов рази жизнь?
Но сначала решили осмотреться в Мацуями.
– Сасебо уже видели… дрянь! Может, в Мацуями интереснее, – рассуждал Шаламов, охотно покуривая мичманские папироски. – А с другой стороны, когда еще в Японии побываем? Надо пользоваться случаем, коли сюда заехали…
………………………………………………………………………………………
Мацуями – городок с гаванью на острове Сикоку, что расположен в южной части Японии (префектура Эхиме). Японский писатель Синтаро Накамура в своей книге "Японцы и русские" писал, что жизнь военнопленных в лагерях Мацуями "была очень вольной: они играли в карты, шахматы, пели, плясали… Некоторые из них держали даже певчих птиц… В школах их принимали радушно, угощали чаем с десертом… Пленные часто отправлялись на серные источники Дого близ Мацуями… После купания они приятно проводили время: за пивом…"
У меня нет оснований не доверять автору, другу нашей страны, но по мемуарам военнопленных я знаю, что их моральное состояние было отвратительным. Никакие льготы и поблажки, узаконенные решением Гаагских конференций, не могли избавить русских людей от чувства своего позорного положения. Плен есть плен, и тут не до японской экзотики. "Жизнь в плену, – писал доктор Н.П. Солуха, – нравственно очень тяжела, и, несмотря на то, что я ни в чем не могу упрекнуть японцев в их обращении с пленными, я постоянно мечтал о том счастливом дне, когда я буду свободен…" Однако через Красный Крест доктор отправил жене во Владивосток открытку, чтобы не ждала его скоро, ибо он по своей воле задержится в Мацуями.
– В чем дело, док? – удивился Иванов 13-й. – Вы же некомбатант, как мы, грешные. Вам дорога на родину открыта.
– Дорогой Константин Петрович, – отвечал Солуха, – я все-таки врач и не могу покинуть своих раненых. Мало того, мой здешний коллега, японский профессор Кикуци, был ассистентом профессора Брунса в клинике германского Тюбингена, а потому я, ассистируя ему, могу многому поучиться… Нам, врачам, никогда не следует отмахиваться от чужого опыта!
С ним было все ясно: Солуха – человек долга, и потому пусть жена подождет. По законам войны все некомбатанты (врачи, священники, вольнонаемные, а также калеки) имели право на депортацию. Впрочем, японцы, чтобы избавить себя от лишних едоков, охотно отпускали на родину и тех офицеров, которые давали им "честное слово", что они по возвращении домой не станут более участвовать в этой войне…
Очаровательная Цутибаси Сотако предупредила Алексея Конечникова, что его документы уже выправлены в конторе французского консула и скоро он, как некомбатант, может ехать на родину. Якут заартачился, говоря, что у него, как и у доктора, тоже есть свой долг перед паствой. Но тут Иванов 13-й многозначительно подмигнул ему, чтобы он не упорствовал. Конечников затих, сидя на своей циновке, разложенной на полу. Когда же Сотико ушла, он спросил лейтенанта:
– Чего вы мигали мне, Константин Петрович?
Тут иеромонаха обступили офицеры с "Рюрика".
– А ума-то у вас нету, – говорили они ему. – Вам обязательно надо ехать. И чем скорее в Петербурге узнают подробности нашего боя, тем лучше для всего флота российского…