Тайком от японцев офицеры устроили меж собой совещание. Было решено известить столичное Адмиралтейство и Артиллерийский ученый комитет о своих наблюдениях, вынесенных из самого пекла битвы; о том, что половина артиллерии на крейсерах не была выбита японцами, а попросту разрушилась сама по себе при залпировании на дальних дистанциях боя…
– Наконец, – внушали иеромонаху, прося все запомнить, – взрыватели генерала Бринка оказались бессильны перед японской броней. Снабдить снаряды такими взрывателями мог только человек, желающий уничтожить флот России как боевую силу государства. Фугасное действие оказалось ничтожно, ибо в снаряде много металла, зато очень мало взрывчатки. Иначе говоря, наш флот превратили в красиво выкрашенную игрушку; для парадов, а боевое значение флота свели к нулю…
– Надо записать, – волновался якут, – так я всего не запомню. Если я с такими выводами появлюсь в Питере, мне просто надают по шее и выставят за ворота, как самозванца… Нет уж! Вы, господа хорошие, все это изложите на бумажке, и пусть каждый из вас подпишется. А я отвезу.
Огрызок карандаша нашли. Встал насущный вопрос: где ваять бумаги? Японцы запрещали пленным иметь бумагу, как опасное для них оружие. Тут иеромонах пошарил в карманах роскошного мундира, подаренного ему Фудзи, и достал пачку разноцветного пипифакса, которым не спешил пользоваться.
– Это мне Фудзи сунул, еще на "Адзумо", – пояснил якут. – Ничего страшного. Писать можно и на пипифаксе.
– Не возбраняется! – поддержал его "Никита Пустосвят", по-прежнему щеголяя кальсонами (в ожидании, когда японцы сошьют для него на заказ хаори невероятных размеров). – Бумага есть бумага. Не все ли равно, на какой бумаге писать?
– Вы забыли, барон, что читать… читать-то как?
– Читают так, как пишут, – огрызнулся Шиллинг.
С бароном согласились. Конечно, все делалось втайне, чтобы японцы ничего не узнали. Им ведь невыгодно (и даже опасно) любое разоблачение слабостей русского оружия – именно сейчас, в канун выхода с Балтики 2-й Тихоокеанской эскадры адмирала Зиновия Рожественского… Конечников вспоминал: "Составляли донесение в постели, я лежал справа от Иванова, барон Шиллинг слева, они были караульными. При появлении часового японца старались всеми путями замаскировать свое занятие. К четырем часам утра наше сообщение было готово…"
– Ну а что дальше? – спросил Панафидин. – Как эту нотацию скрыть от японцев? Хорошо, если бы вы были ранены. Тогда бумажку легче всего упрятать под перевязкой.
– Сережа, – возмутился якут. – Не один вы воевали, у меня тоже ранение найдется. Только я не трезвоню о нем…
Он размотал бинт на ноге и показал свою рану.
– Побольше ваты, – советовал Солуха.
– Я вам забинтую как надо. Давайте сюда ваш дурацкий пипифакс…
Николай Петрович промыл рану, между ватой спрятал секретное донесение и очень добротно перевязал ногу заново.
– Ну… господи, помоги! – взмолился Конечников.
На следующий день его, как отъезжающего на родину, изолировали от офицеров. "Грустно было, – вспоминал якут, – расставаться со своими, тем более что мне при прощании запретили даже с ними разговаривать. Под конвоем японцы отвели меня на пристань и посадили на маленький пароходик, и только в пути я узнал, что он идет в Нагасаки". Мундир у него отобрали, взамен напялили пиджак, подарили кепку. "Этого грустного путешествия мне не забыть во всю жизнь: среди чужих людей, не говорящих даже по-английски, рядом с четырьмя гробами русских матросов, я, священник, сидел в кепочке…"
Было два тщательных обыска – в Сасебо и в Нагасаки. Конечникову велели развязать рану. Он развязал, а вату держал в руке. Ему сказали, что вата уже грязная, надо бы заменить.
– Вата еще чистая, – ответил якут по-японски…
………………………………………………………………………………………
Лагерь в Мацуями был размещен в сараях барачного типа, сколоченных из досок; потолков не было, а крыши соломенные, и когда задувал ветер с моря, японская солома тоскливо шуршала над головами спящих, навевая печальные сны о России, где соломы тоже хватало. Окна были заклеены бумагой. Для офицеров поставили кровати, а матросы спали на земляном полу. Завтрак начинался с чая, к которому давали хлеб, яйца и масло. Обед состоял из трех блюд, очень дурно приготовленных, но обязательно с мясом, что удивляло пленных, ибо они знали, что сами-то японцы сидят на рыбе. Армейские чины, попавшие в плен при Тюренчене, оставались в своих сапогах, а морякам, имущество которых погибло с кораблями вместе, японцы выдавали соломенные сандалии, в каких ходили крестьяне.
– Вообще-то, – рассуждал "Никита Пустосвят", облаченный в новое хаори, – нам с этими Гаагскими конференциями здорово повезло. Самураи из шкуры вон лезут, только бы доказать миру, что они приобщились к достижениям европейской гуманности… Сережа, а Вольтер у них был? – спросил барон.
– Не знаю, – отвечал Панафидин, выковыривая желток из яйца. – Наверное, если не Вольтер, то что-нибудь похожее на Вольтера японцы в своей истории имели. Вряд ли найдется нация, которая не дала бы миру хоть одного мыслителя!
Пленных рюриковцев навестили (вроде экскурсии) молодые мичманы и гардемарины японского флота. Они сразу выставили несколько бутылок коньяку и виски "банзай". Настроены гости были радостно и радостными голосами сообщили, что крейсера из эскадры Порт-Артура завершили свою трагическую судьбу:
– "Аскольд" разоружился в Шанхае, "Диана" интернирована в Сайгоне, а ваш крейсер "Новик" зашел в Кью-Чжао, где и бункеровался. Мы его потеряли из виду, а он тем временем обогнул всю Японию со стороны океана, и мы настигли его уже на Сахалине, "Новик" взорвался, как и ваш "Варяг", а матросы ушли в тайгу… Нам, – говорили гости, – было очень жаль топить ваш героический "Рюрик", но вы нас очень обозлили своим сопротивлением. Извините, пожалуйста.
– На этот раз извиняем, – отозвался Иванов 13-й.
– Зато на втором галсе, – грозно произнес "Никита Пустосвят", – постараемся быть более осмотрительны. И тогда уж вы извините нас, если мы поменяемся местами, как в вагоне поезда, чтобы из окна не слишком-то вас задувало холодом…
Вспоминая о бое крейсеров у Цусимы, японцы точно называли места своих попаданий, перечислили все пробоины на "Рюрике" и свое знание тут же вежливо оправдали:
– У нас были отличные дальномеры системы Барра и Струда, каких вы не имели. Не огорчайтесь: сейчас эскадра вашего адмирала Зиновия Рожественского, готовая тронуться в путь, уже поставила на мостиках подобную же оптику…
На прощание японцы оставили в бутылках недопитый коньяк и пачку газет, в которых журналисты Токио с большим уважением описывали геройское поведение "Рюрика". Офицеры просили Панафидина переводить эти статьи, столь лестные для их самолюбия, но мичман оказался толмачом неважным:
– Я не все понимаю. Пишут, что мы дрались отважно. А расстрел нашего экипажа в воде оправдывают разумным подходом к делу, который оказался в бою выше норм человеколюбия…
Вечером Панафидин встретился с Шаламовым на условленном месте – под столбом, на котором висело объявление: "Нельзя посторонникам ходите отсюда к северу, югу и дальше". Наверное, это писалось на уровне знаний русского языка обворожительной переводчицы Цутибаси Сотико…
– Ну так что будем делать дальше? – спросил Панафидин.
– Да я согласен, – отвечал Шаламов, охотно беря папиросу у мичмана. – Мне с вами-то бежать способнее. Вы же человек у нас образованный. Даже по-японски учились.
– К сожалению, по шпаргалкам. Экзамен-то в институте выдержать легко, зато трудно сдавать экзамены, когда вопросы задает не профессор, а сама жизнь… Привыкли мы на Руси все делать шаляй-валяй, лишь бы поскорее да понаваристее… Знаешь ли ты, братец, где мы с тобой находимся?
– Так точно – в Мацуями.
– Допускаю. А где Мацуями?
– Ну, в Японии.
– Вот именно, а Мацуями на острове Сикоку…
Следовательно, бежать они могли только морем, предварительно стащив у рыбаков фунэ – лодку или шхуну с парусом и компасом. Симоносекский пролив загорожен брандвахтой, значит, им надобно обогнуть Кюсю с юга, а там – прямым весовым курсом – можно выбираться прямо к Шанхаю.
– Сдохнем! – заявил Шаламов, прежде подумав.
– Без запаса воды, конечно, сдохнем. Но что-нибудь придумаем. Лишь бы оторваться в море – подальше от Мацуями.
Беседуя, чуть отошли от столба и сразу же напоролись на штык часового, охранявшего лагерь.
– Матэ, омайя! – заорал он. – Матэ, омайя!
Пришлось вернуться обратно к столбу.
– Чего он хоть вопил-то нам? – спросил Шаламов.
– В таких случаях кричат одно: "Стой, кто идет?"
– Да я иду! – обозлился Шаламов. – Русский матрос идет. Нешто ж мне эдакой сопли слушаться? Бежим…
О замышляемом побеге Панафидин рассказал в офицерском бараке одному только старику Анисимову.
– Не советую, – отвечал титулярный советник. – Японский язык знать можно, но глаза на японский манер не перекосишь. В этом-то халатике до колена хорошо только из сумасшедшего дома бегать, а в Мацуями за версту видать, что русский идет. На первом же углу за цугундер схватят и…
– Так не сидеть же мне тут! – возмутился мичман.
– Сиди, коли попался. Если бы из Японии так легко бежать было, так, наверное, уже все мы в России чай пили…
За бараками лагеря начинались густые заросли бамбука, даже не огражденные забором. А что там, за этой бамбуковой рощей, Панафидин не знал… К ночи стало свежо. Чистые звезды приятно помигивали с небес, и невольно думалось, что эти же звезды видят сейчас во Владивостоке. Из матросского барака проливалась над Мацуями сердечная песня:
Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел я силенку,
И крепко же, братцы…
А в офицерском сарае упивался своим баритоном Шиллинг:
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит.
Паду ли я…
Утром Панафидина растолкал штурман Салов:
– Вставайте, мичман… тревога! Пока мы тут спали, барон Кесарь Шиллинг убежал. Японцы в панике и прострации…
Впрочем, не прошло и часа, как солдаты гарнизона, гордые оказанной им честью, доставили беглеца в лагерь.
– Да ну! – отмахивался от расспросов барон. – Разве тут убежишь? Не успел я выйти из лагеря, все прохожие набросились на меня, как голодные собаки на мясо…
По лагерю было объявлено, что пленный мичман барон Шиллинг не оправдал доверия японского императора и потому должен отсидеть 10 суток в карцере. В наказание за побег барону не давали бриться, не разрешали убирать в камере. Вокруг лагеря японцы заметно усилили охрану, понаставили везде будок с часовыми. Но бамбуковую рощу по-прежнему не охраняли, как препятствие для русских непреодолимое… Очень хорошо!
Японские ночи – душные, кошмарные ночи. Панафидин не мог спать. Томился, мучился. Переживал былое. Вия теперь отошла куда-то в небытие, совсем ненужная. Но почему-то (знать бы – почему?) снова вспоминалась красота той незнакомки в Адмиральском саду, ее тонкие пальцы, обвивавшие отпотевающий бокал с ледяным лимонадом… "Кто же она? И для кого несет свою неземную красоту?.."
………………………………………………………………………………………
– Сколько у вас гробов? – спросили в Нагасаки.
– Четыре, – отвечал Конечников.
– Значит, еще копать четыре могилы…
Сдав гробы с мертвыми матросами властям Нагасаки, иеромонах Алексей устроил их погребение на русском кладбище в Иносе и десять дней (в ожидании парохода) не снимал с ноги перевязки, скрывавшей донесение рюриковцев. Он писал: "Все это время тайная полиция не оставляла меня ни на минуту, а при отплытии в Шанхай мне дали 35 рублей на билет. К моему несчастью, все китайцы принимали меня за японца…"
В Шанхае он навестил крейсер "Аскольд", у которого из пяти дымовых труб две были срезаны как бритвой, а три зияли скважинами попаданий. Прорываясь из Порт-Артура, крейсер "Аскольд" выдержал лютейший бой с японцами, а теперь успокоился в доке; ремонт обещал быть затяжным, и потому разоружение "Аскольда" прошло безболезненно для престижа команды. Артурцы встретили священника приветливо, собрали для него деньжат, чтобы он приоделся по-божески. Якут купил себе элегантную "тройку", фасонистый котелок и тросточку, впервые в жизни ощутив себя пижоном. В таком виде он дал интервью для шанхайской газеты, выходившей на английском языке, и, пожалуй, именно в Шанхае прозвучало первое слово правды о жестокой схватке наших крейсеров с эскадрою Камимуры. Это же интервью было перепечатано потом в Москве и в Петербурге, откуда оно пошло гулять по газетам русской провинции…
С помощью французского консула Конечникову лишь осенью удалось устроиться на немецкий рефрижератор, который за "страховые" проценты брался доставить бананы из Манилы во Владивосток. С этого корабля он и ступил на родную землю.
Карл Петрович Иессен переживал трудные времена. Ему приходилось отругиваться от нападок журналистов, обвинявших его в преступном оставлении "Рюрика" (хотя официальная и флотская печать признали его действия правильными). В подавленном настроении он принял Конечникова в гостинице "Европейская", где снимал номер. Терпеливо выслушав мнение о недостатках корабельной артиллерии, Иессен изучил записи Иванова 13-го, изложенные на пипифаксе. Потом сказал:
– Этого вполне достаточно, чтобы осудить наше питерское благодушие. – Иессен, судя по всему, был настроен решительно. – В бою крейсеров, – говорил он, – совместились две крайности: доблесть наших экипажей и позорная слабость боевой техники, в мощи которой Петербург уговаривал нас не сомневаться… Какие у вас планы? – вдруг спросил он.
Конечников сказал, что обязался перед товарищами передать все их записи в самые высшие инстанции империи.
– В высшие… Да будет вам известно, что в России легче добиться свидания с преступником, сидящим в тюрьме, нежели получить доступ к высокому начальству. Начальство у нас привыкло общаться только с начальством… У вас есть время?
– Конечно, господин контр-адмирал.
– Тогда задержитесь во Владивостоке, – попросил Иессен. – Выводы пленных офицеров с "Рюрика" я проверю на практике… Это необходимо, чтобы наши головотяпы из щедринского города Глупова не вздумали отмахнуться от этих трагических выводов, вынесенных честными людьми из самой гущи боя крейсеров…
На безлюдном острове Русском, в окрестностях Владивостока, он устроил испытательный полигон, куда свезли отработанные корабельные котлы из лучшей стали, поставили обрезки броневых плит. Карл Петрович созвал специалистов морской артиллерии, пригласил адмиралов, какие были тогда во Владивостоке, и предупредил, что они станут свидетелями опытов, обязанными подписаться под официальным актом испытаний.
– Из боя крейсеров, – сказал он, – я вынес лишь подозрения в несовершенстве наших снарядов. Теперь проверим, насколько убедительны мои подозрения в преступной косности, безграмотности и самоуспокоенности столичных бюрократов…
Позади целей были растянуты парусиновые щиты. Первый же снаряд, выпущенный из пушки в многослойный паровой котел, пробил одну его стенку, рассек вторую и третью, наконец выскочил из котла наружу и, продырявив парусину, только потом соизволил взорваться… Иессен откомментировал:
– Даже из этого кустарного опыта, – сказал он, – легко понять, почему крейсера Камимуры держались в бою столь уверенно. Японцам заранее были известны все наши просчеты…
"Результаты испытаний, – писал Иессен, – вполне подтвердили мои предположения о совершенной недействительности фугасных снарядов нашего флота в сравнении с японскими". Советские историки подчеркивают правоту Иессена, говоря, что акт о проведении опытов адмирал Иессен справедливо именовал "прямо обвинительным и развертывающим ужасающую картину причин последовательных наших неудач и поражений всей этой войны".
Вечером он принял в гостинице иеромонаха Алексея.
– Вы решили все-таки ехать?
– Да, в Мацуями я обещал, что доберусь до Питера.
– Воля ваша, – усмехнулся Иессен. – Но я боюсь, что все закончится ерундой… Вас просто сожрут и, наверное, даже костей не выплюнут.
– Но ради понесенных жертв, господин адмирал…
– Ради этих жертв стоит ехать, – согласился Иессен. – Я от души желаю вам не оказаться в пиковом положении. На Руси так бывало не раз со всеми борцами за правду…
………………………………………………………………………………………
Пленные офицеры в Мацуями продолжали получать свое офицерское жалованье, которое японцы выплачивали им в иенах, заведомо зная, что после войны русское правительство возместит все расходы на пленных. Правда, с иен много не разгуляешься, но, посещая городские магазины и рестораны (что разрешалось), пленные заметно оживили японскую кулинарию и торговлю в лавочках Мацуями. Мичман Панафидин закупил два отличных окорока, набил целую сумку печеньем, приобрел кулечки с нарядными конфетами – все это к побегу! Когда он с покупками вернулся в лагерь, ему встретилась прелестная Цутибаси Сотико, с которой он пытался поговорить по-японски…
– А что за этой бамбуковой рощей?
– Рисовые поля, – ответила Сотико.
– А дальше?
– Наверное, деревни. Здесь, на острове Сикоку, – охотно рассказывала японка, – живет очень много людей, много рисовых и чайных плантаций. Кажется, именно с Сикоку ваш профессор Краснов вывез кусты нашего чая на Кавказ, и скоро вы будете пить русский чай, не догадываясь, что он японский.
– Должно быть, у вас много и рыбаков?
– Конечно! С чего бы мы жили, если бы не рыба?
– У них хорошие лодки?
– Наверное, если выходят далеко в море…
Николай Шаламов одобрил качество окороков.
– Закуска что надо! – сказал он.
– Конфетки тоже вкусные. Вижу, что в дороге не пропадем… Когда бежим-то?
Панафидин все уже продумал.
– Не будем загадывать дня, – ответил он. – Дождемся ночи с проливным дождем. Часовые попрячутся в будки, вот тогда выходи к столбу и полезем прямо через бамбук.
– Огурцов бы еще! Без огурцов кто ж удирает?
– Купим и огурцов, – согласился Панафидин…
В один из дней над Мацуями с вечера нависла грозовая туча, деревья в саду притихли, даже не шевелилась листва. Сергей Николаевич лежал на кровати, мысленно уже прощаясь с товарищами, он рассеянно слушал их скучные разговоры о том, что на войне, как и в любви, одному повезет, а другому – никогда… Доктор Солуха убежденно доказывал:
– Как хотите, господа, а слепой случай и военное счастье имеют на войне прямо-таки роковое значение.
"Никита Пустосвят" недавно вышел из карцера.
– Еще бы! – сказал он. – У нас в отсеке восемь человек зажарило. А в углу сытинский календарь висел. С картинками! Так бумага на нем чуть по краям обуглилась. Вот и пойми после этого, что за наука – физика? Учим в гимназии одно, а в жизни все получается шиворот-навыворот.
– Бывает… У меня в каюте все разнесло. Даже борт выдрало. А зеркало осталось висеть без единой царапинки.
– Помню, когда рвануло на шкафуте, все, кто там был, в куски разлетелись. А меня только носом в палубу сунуло – и, как видите, живой. Сегодня в ресторане пиво пил.
Грянул гром, над Мацуями прошумел ливень. Под говор товарищей, ничего им не сказав, Панафидин вышел из барака. Возле столба его дожидался Шаламов, держа сетку с огурцами. Он сразу повесил себе на шею два тяжелых окорока, перевязанных бечевкой, и в этот момент великан матрос напомнил мичману образ веселого обжоры Гаргантюа в иллюстрациях Густава Дорэ.