Надвинулась осень, сырая и дождливая, секущая лицо ветром и снегом, а Коковцев гонял своего "Бекаса" в узостях финского побережья, обретая опыт вождения миноноски там, где другие корабли, более уважаемые и драгоценные, старались не плавать. Перед мичманом сразу же возникла дилемма: или "Бекас", или Ольга? Выбирать не приходилось: должность командира корабля, пусть даже маленького, всегда для офицера священна, а Ольга… Ольгу ему заменила бесшабашная компания офицеров-миноносников! Отчаянные ребята, ежедневно игравшие со смертью, скрипящие мокрой кожей штормовых тужурок, они ценили жизнь в копейку, а потому, вернувшись с моря, не щадили червонцев в разгулах. Излюбленным местом в Гельсингфорсе стал для них ресторан "Балканы", дрожавший от залихватского гимна 20‑го экипажа:
Нам, миноносникам, – вперед!
И что там рифы, что туманы?
Приказ в машину – полный ход,
А денег полные карманы.
Спешим на самых острых галсах
В разрывах пламени и дыма.
Поправим перед смертью галстук
И выпьем за своих любимых.
Погибнем от чего угодно,
Но только б смерть не от тоски.
Нет панихиды похоронной,
Как нет и гробовой доски:
Что лучше пламенных минут,
Чем наша гибель в этой стуже?
И только женщины взгрустнут,
Слезу пролив тайком от мужа.
Но, даже мертвые, вперед
Стремимся мы в отсеках душных,
Живым останется почет,
А мертвым орденов не нужно…
Лежим на грунте, очень тихие,
А ведь ребята – хоть куда!
И нас от Балтики до Тихого
Качает мутная вода.
Зима прервала эту бравурную жизнь. Под Новый год офицеры всегда ожидали указа о наградах и чинопроизводствах. Коковцев получил эполеты лейтенанта. Одновременно с этим в управляющие морским министерством выдвинулся адмирал Шестаков. В молодости он умудрился вдребезги разбить на камнях клипер, которым командовал, и теперь любил рассказывать об этом случае, заканчивая свою новеллу обязательным нравоучением:
– Господа, вот как надо разбивать клипера!..
Морозное солнце освещало корабли в хрустком инее. Коковцеву было радостно козырять на улицах юным мичманам, женщины улыбались красивому лейтенанту из пышного меха громадных муфт, карьера складывалась отлично, программы и учебники Минных классов были молодецки заброшены – это ли не жизнь? В феврале Коковцев ночным поездом выехал в Петербург, появясь на Кронверкском. Наверное, не его вина, что он, гордый, как петух, своим званием, сознательно облачился в парадный мундир с золотым шитьем, был при сабле и эполетах. Кажется, madame Воротниковой он в чине лейтенанта понравился гораздо больше, нежели ранее, когда был в мичманах.
– Я не служила во флоте, – сказала Вера Федоровна с ехидцей, – но, очевидно, у вас так принято – пропадать надолго…
На этот раз Коковцев осмелился явиться с подарками. Вере Федоровне он поднес сиреневую шаль из японского крепдешина, Виктору Сергеевичу подарил пепельницу из раковины, а перед Оленькой, вспыхнувшей от удовольствия, лейтенант раскрыл дивный черепаховый веер, расписанный голубыми ирисами. Наконец, тишком от родителей, он вручил ей красивое мыло, шепнув:
– Японское, оно очень долго сохраняет аромат хризантем…
Кажется, мичман Эйлер был прав; лейтенант в отличной форме, и семейство Воротниковых сразу же оценило, какое сокровище прибило к порогу их чиновной квартиры. Коковцев был подвергнут перекрестному допросу – о родстве и имущественном положении. Это отчасти задело лейтенанта, который уже выяснил, что дед Виктора Сергеевича выслужил герб при Николае I, начиная карьеру с побегушек в канцелярии графа Канкрина, после чего министерство финансов сделалось наследственной "кормушкой" в роде Воротниковых… Приосанясь, лейтенант сказал:
– Коковцевы со времен Екатерины Великой служили на флоте, мой прадед Матвей Григорьевич был в Чесменской битве, потом увлекся изучением Африки, оставив после себя труды, и в научном мире его считают первым русским африканистом. Кстати уж, мой прадед был влюбчив, у него возник роман с чернокожей красавицей, он привез ее в Петербург, где она представлялась императрице… У нас в именьице долго хранился ее портрет!
Вера Федоровна сказала, что не понимает этой любви ни с чернокожими, ни с желтокожими…
Коковцеву и в голову не приходило, что его Окини-сан "желтокожая", и за домашним столом "белолицых" Воротниковых он ощутил некоторую уязвленность души. Виктор Сергеевич угощал его бенедиктином, столь модным тогда в кругу петербургских чиновников. Ольга восторженно смотрела на лейтенанта поверх растворенного японского веера с голубыми ирисами, а ее мать повела дальновидную атаку на… Владивосток:
– Говорят, очень развратный город, и даже директрису тамошней женской прогимназии зовут "царицей ада". Вы были там?
Коковцев догадался, куда она клонит, и пояснил:
– На каждого мужчину во Владивостоке приходится лишь одна двадцать девятая часть женщины… До разврата ли тут?
Разговор был ему неприятен, и он даже обрадовался, когда Воротников стал расспрашивать о видах на карьеру:
– Есть ли на флоте перспективы для продвижения?
– Их немало. Мое долгое отсутствие у вас объясняется именно тем, что я желал выплавать ценз…
Он объяснил, что цензом называется стаж плавания. Например, в чине лейтенанта он обязан пробыть двенадцать лет, но следующего чина не получит, если пять лет из двенадцати не проведет в море. Воротниковы ловко выудили из Коковцева, что именьишко продано, мать служит ныне в Смольном институте. Виктор Сергеевич спросил:
– А простите, любезнейший, кем она служит?
Коковцев стыдился матери-кастелянши:
– Она… кажется, классною дамой.
Воротников оказался настырен, как прокурор:
– В каких классах? В младших или в старших?
Коковцеву пришлось врать и изворачиваться.
Возвращаясь от Воротниковых, он ругал не только себя: "Черт меня угораздил солгать им! Да провались вы все со своим допросом… не велики бояре! Может, и не бывать в этом доме?" Однако, прожив в столице полмесяца, он продолжал навещать Воротниковых. Наверное, его сочли за жениха, ибо он получил разрешение сидеть в комнате Ольги до семи вечера, но Коковцев осмотрительно не выражал никакой нежности.
В одно из свиданий Ольга расплакалась. Коковцев догадался о причине слез: своим появлением на даче в Парголове он вспугнул женихов, но сам-то в женихи не слишком напрашивался.
– Вы разлюбили меня, – плакала Ольга чересчур громко. – А мама права: морякам никогда нельзя верить…
Это взбодрило Коковцева для бурных объяснений. Он стал пылко убеждать Ольгу, что его отношение к ней прекрасное, он всегда рад ее видеть, что она удивительная девушка.
– Не верю, пока не поцелуете меня, – сказала Ольга.
Коковцев не замедлил исполнить ее просьбу.
Двери растворились – явилась Вера Федоровна.
– Будьте счастливы, дети мои, – прослезилась она. – Владимир Васильевич, я отдаю вам самое святое… Виктор, где же вы? – перешла она на французский. – Идите скорей сюда. Нашей Оленьке сейчас было сделано страстное предложение…
На улице трещал морозище, для обогрева прохожих полыхали костры, возле них хлопали рукавицами замерзшие извозчики и дворники. Коковцев тоже постоял у костра, размышляя. К сожалению, в кегельбане Чайковского не было, он уехал из Питера в свое имение – болеть и умирать… С кем посоветоваться?
– Дофорсился… дурак! – сказал Коковцев сам себе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Атрыганьев отыскался в отдельном кабинете "Балкан".
– Даже пить больше не могу, – сказал он. – Эта проклятая тщедушная Европа, черт бы ее побрал… хочу на Восток! Неизбежное случилось: Англия захватила Суэцкий канал, выставив оттуда французов, и это удар для меня. Сейчас "Таймс" откровенно пишет, что безопасность Англии возможна лишь в том случае, если ей будут принадлежать Тибет и Памир… Я уже перестал понимать, где предел викторианской наглости!
Коковцеву было сейчас не до Англии и ее каверз: он честно рассказал, как его сделали женихом в одном доме.
– Я хочу взять свое слово обратно, – сообщил он.
Атрыганьев долго соображал. Потом спросил:
– Ты был при кортике и при погонах?
– Нет, при сабле и эполетах.
– Тогда надо жениться, – решил Атрыганьев. – В каждом деле существует священный ритуал. Не будь ты при параде, можно и отказаться. Но мы же – каста! А каждая каста имеет свои традиции, будь любезен им подчиняться. Офицер флота его императорского величества, застигнутый наедине с женщиной при сабле и эполетах, отвечает за все, что он там успел наболтать.
– Геннадий Петрович, а если я все-таки откажусь?
– Я первый стану говорить на Минном отряде, что лейтенант Коковцев обесчестил свой мундир и ему не место на флоте.
Вслед за этим Атрыганьев пожелал произнести тост.
– В другой раз, – отказался слушать его Коковцев…
Ближе к весне состоялась церемония обручения, потом суетная закупка нарядов в магазинах Пассажа. В канун свадьбы Ольга призналась, что до него испытала лишь одну гимназическую страсть к тенору Мельникову, а Коковцев сказал, что гардемарином бегал в цирк Чинизелли, пылая к его дочери Эмме, вольтижировавшей в манеже. Оленька тут же предала фотографию тенора жестокому аутодафе над пламенем свечи.
– Очень хорошо, что мы объяснились, – сказала она. – Но я жажду экзекуции над этой гадкой наездницей из цирка.
Коковцев обещал уничтожить цирковую афишу, на которой легкокрылая Эмма Чинизелли в газовой юбочке пролетала через горящий обруч. Впрочем, это не помешало ему спрятать фотографии Окини-сан как можно дальше. Коковцев пошел под венец, невольно вспомнив давнее напутствие: "Жизнь есть любви небесный дар! Устрой ее себе к покою, и вместе с чистою душою благослови судеб удар…"
Вера Федоровна стала называть его Вольдемаром, а Ольга звала мужа Владей; Коковцев никому не перечил. После свадьбы лейтенант заметил, что в доме появилась новая горничная – ужасная мегера из лифляндских аккуратисток, именовавшая русский завтрак немецким "фриштыком". Он спросил:
– А куда же делась симпатичная Фенечка?
Фенечку, оказывается, уволили, ибо теща сочла неприличным держать молодую прислугу в доме, в котором появился офицер флота. Ольга сослалась на авторитет матери:
– Мама считает, что моряки опасны для женщин.
– Что за чушь! – фыркнул Коковцев. – Я никогда не был бабником, и… что мне эта Феня? Ах, как все это нехорошо…
Дом жены – полная чаша, будущее казалось праздничным, но Коковцеву отчасти было неловко ощущать себя в обстановке чиновного дома. Он даже не совсем понимал, к чему в большой зале белая мебель с позолотой, в гостиной красного дерева, в столовой дуб, в спальнях палисандр, а паркеты в доме оливковые. Тюлевые занавески для окон покупались не в Гостином дворе – их заказывали по размерам окон в самом городе Тюле. После убожества мелкопоместной порховской усадебки, после строгих дортуаров Морского корпуса многое в этом доме казалось ему излишне стесняющим свободу. Особенно – родители жены! С тестем он мог бы еще поладить, но Ольга находилась под сильным влиянием матери, учившей доченьку не всегда тому, что может нравиться мужу. Коковцев почти физически явственно ощутил, что Воротниковы желали бы приладить его к своему дому, как притирают пробку к флакону дорогих духов. Первый семейный скандал возник из-за ерунды: лейтенант всегда пользовался коляской, щедро давая кучерам "на чай", на что Вера Федоровна и обратила однажды самое серьезное внимание:
– Могли бы ездить и на конке, дорогой Вольдемар.
– Но я лейтенант флота! – вспылил Коковцев. – И по чину обязан пользоваться извозчиком, а не конкой…
Ночью долго не мог уснуть, обуреваемый злостью.
– Чиновники служат только из-за денег, – сказал он Ольге, – а офицеры ради чести. Мы снимем пансион в Доббельне на Рижском штранде, будешь жить там на всем готовом, а я иногда стану гонять "Бекаса" к тебе… Не спорь, пожалуйста!
После отмены в России крепостного права, после реформы о всеобщей воинской повинности, после появления на кораблях матросов, имевших техническую подготовку, флот начал меняться: между офицерами и матросами складывались новые отношения, отличные от прежних. Если раньше матрос пребывал лишь в роли подчиненного, то теперь он становился как бы помощником офицеру, иногда сведущим в том, чего господин офицер не знал. На корабле, оснащенном механизмами, матрос и офицер становились зубьями одной и той же шестеренки. Техника разрушала кастовость, и горе тому, кто не понимал сути этого процесса, требовавшего от офицеров жертв… Атрыганьев не пожелал жертвовать ничем.
– Я ухожу, Вовочка, – сказал он, – ибо мне претит подсчитывать лошадиные силы в обществе вчерашнего студента из голодранцев. Поверь, в этом случае даже корабельный поп, отец Паисий, с крестом на шее, и тот для меня ближе и роднее.
– Но это же глупо, – возразил Коковцев.
– Слышу гафф! – Атрыганьев, однако, не обиделся. – Я пойду на суда Добровольного флота. Уж лучше перевозить солдат на Амур или таскать арестантов на Сахалин, нежели наблюдать распадение нашего ордена… Эти электрические аккумуляторы и гальваномашины до добра не доведут. Вслед за механикой из технологов в чине прапорщика, который рассядется, будто барин, на моем месте в кают-компании, в кубрики спустятся слесаря с заводов. А я не желаю ни пачкаться в извержениях машин, ни гасить на кораблях забастовки. Я ведь только офицер флота, но я не машинист и не городовой с перекрестка улиц…
Летом Минный отряд перебазировался в Дюнамюнде, рижские поезда возили публику на песчаные штранды, унизанные пансионами и курортами. Коковцев часто навещал Ольгу в Доббельне за Майоренгофом, в курзале они слушали симфоническую музыку, прогуливались вдоль променада. Коковцев небрежно наблюдал, как комната жены заполняется коробками со шляпами последних фасонов, коллекция туфель и чулок быстро увеличивалась. Но Ольга и сама не скрывала, что покупки делает на деньги родителей. За этим признанием стояло: ты меня любишь тоже, но с твоих ста двадцати трех рублей по рижским магазинам не разбегаешься. Был ли он счастлив в эти дни? Наверное… Плескалось в камнях море, шумели сосны над дюнами, кричали чайки. Дни были наполнены медовым покоем, радостью насыщения любовью молодой женщины, доверчиво льнувшей к нему.
– Ты меня любишь… скажи! – часто просила Ольга.
– Конечно, – отвечал ей Коковцев.
Среди ночи он проснулся в тревоге. Ольга сидела на постели, подобрав ноги, вспышка молнии осветила ее испуганное лицо.
– Владя, что ты говоришь? Мне страшно.
– Я? Что я мог говорить во сне?
– Кажется, по-японски.
– Глупости…
Над штрандом бушевала гроза с ливнем – такая же, как и в Арима, когда он был с Окини-сан. Ольга прилегла рядом:
– Как жаль, что я не поняла твоих слов…
После ночной бури в природе все потишало, ранним поездом Коковцев вернулся в гавань Дюнамюнде, откуда ему предстояло выйти на Виндаву – через Ирбены – на своем "Бекасе".
– У нас все в сборе? – спросил он боцмана. – Тогда можно сразу отдавать швартовы, чего тут еще раздумывать!..
Рижский залив затянуло теплым одеялом тумана, вдали от берегов сыпало мелким дождиком, но рулевой точно выдерживал курс – на Ирбены. Коковцев убедился, что все идет как надо, протиснулся в клетушку каюты, желая вздремнуть. А когда вернулся на мостик, туман сделался плотнее. Он сказал:
– Что-то мне перестало все это нравиться.
– И мне! – честно отвечал рулевой, зевая во всю ширь Тамбовской губернии. – Сколь жмем на десяти узлах, пора бы в Ирбены сунуться, а тут – прорва.
Он снова зевнул. Коковцев перенял рукояти штурвала:
– Иди-ка лучше поспи. Я постою за тебя… Однако туман такой, будто мы попали в хорошую прачечную. Иди, иди…
Рулевой шагнул вниз, но с трапа его сорвало сильным ударом в днище миноноски. "Бекас" встал на дыбы, с хрустом рвало железо корпуса. Вода шумно ринулась в его отсеки, и Коковцев (молодец!) не растерялся, крикнув в кочегарку:
– Трави пар… Из "низов" – все наверх! Быстро…
Лейтенант заткнул уши пальцами: свист выходящего в атмосферу пара казался нестерпим. Этот звук, похожий на сирену, расщепил на атомы плотность тумана, стало видно, что "Бекас" застрял носом в черных замшелых камнях, а перепуганная крестьянская девочка пасла свиней на зеленой лужайке.
– Малюточка! – позвал ее боцман. – Кудыть занесло нас?
– На Руну, – ответила девочка, в страхе убегая.
– Кажись, докатались, – сказал рулевой и, проведя ладонью по лицу, с кровью выплюнул на палубу передние зубы.
Ошибка в курсе была значительна. Коковцев зафиксировал в бортовом журнале обстоятельства катастрофы, не исправляя на карте прокладку, чтобы судейская коллегия разобралась сама. В числе судей был и кавторанг Карл Деливрон.
– В момент аварии кто стоял на руле?
– Я, – отвечал Коковцев, беря всю вину на себя…
Лейтенант был оправдан: виновата магнитная девиация! Корабельное железо столь сильно влияло на компас, что ошибка в курсе была неизбежна, а плавали еще по старинке, как на деревянных кораблях. "Бекас" был разворочен на камнях Руну основательно, о чем и доложили адмиралу Шестакову. Адмирал (по непонятной логике) решил ставить Коковцева в пример другим:
– Господа, вот как надо разбивать миноноски!
Неожиданно Коковцев сделался на флоте известен; стоило ему появиться где-либо в обществе офицеров, как он слышал за своей спиной: "А-а, это тот самый Коковцев, что здорово умеет разбивать миноноски…"
Владимир Васильевич вскоре сообразил, что повседневная рутина флотской жизни может засосать его: эти бесконечные ползания в шхерах, бессонные ночи на мостиках, мертвые дни стоянок, офицерские пирушки в ресторанах, где ума никак не прибавится, – а что же дальше? Как жить?..
Он появился в Кронштадте перед старым Пилкиным:
– Константин Павлович! Я все продумал и прошу ваше превосходительство из необязательных слушателей Минных офицерских классов перевести меня в слушатели обязательные.
Пилкин был очень доволен таким оборотом дела:
– Очень рад, что вы решили взяться за ум…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Женщины купались в юбках и чепцах, мужчины в штанах до колен и в шляпах. Коковцев заметил, что половина людей ходит купаться, другая – глазеть на купающихся. Причем женщины озирали мужчин, а мужчины бдительно следили за выходящими из воды женщинами. Иногда слышались осуждающие возгласы людей старшего поколения:
– Совсем уже совесть потеряли… У нее мокрое платье облепило все тело, а эта мерзавка даже не покраснела от стыда!
На пляже Коковцев завел разговор с женою: он решил учиться, потому ей предстоит вернуться на Кронверкский: