С детьми, конечно, все было проще: наследнику престола захотелось иметь обезьяну, а его сестре понравился попугай. Атрыганьев поймал его за хвост и подарил девочке:
– Ваше высочество, отныне это "попка" вашего высочества.
Эйлер сообщил Коковцеву, что царь засел в штурманской рубке, где ему объясняют обратный маршрут с пассатами и муссонами, которые клипер удачно "поймал" парусами в океане.
– По отбытии государя следует давать салют в тридцать один выстрел… Вовочка, не забудь вынуть пробку.
– Что ты, Леня! Как можно?..
Среди разряженной публики кидался из стороны в сторону запаренный Чайковский, которого высокопоставленные гости буквально задергали – тому покажи это, второму другое, а тут еще дамы проявили желание посетить гальюн, и надо их провожать со всеми любезностями, заодно проследив, чтобы туда случайно не вломились представители сильного пола. В отсеках сделалось жарко, офицеры истомились в мундирах и треуголках, не снимая белой лайки перчаток, их парадные сабли, столь неудобные в тесноте, гремели ножнами по крутым трапам. Наконец в кают-компании появилась и Мария Федоровна, сразу воззрившись на дурацкую вазу фальшивого "амори".
– Боже, какая красота! – восхитилась она.
Атрыганьев всегда был отличным кавалером, и, подхватив вазу с рояля, он элегантно преподнес ее императрице:
– Кают-компания нашего славного клипера будет счастлива угодить вашему величеству этим дивным произведением, достойным занять место в любом европейском музее. Поверьте, я разбираюсь в японском фарфоре и сам удивлен, что нам достался этот драгоценный фарфор древнейшей марки "амори"… Прошу!
– Мне, право, неудобно грабить господ офицеров.
Но тут все офицеры стали взывать к ней хором:
– Просим! Умоляем ваше величество… не обижайте нас.
Коковцев глянул на Эйлера, который, пряча лицо за портьерой, переламывался от хохота, и этого было достаточно, чтобы Коковцева тоже охватил приступ смеха. Офицеры клипера едва сдерживали хохот, и только один Атрыганьев был неподражаем в своем спокойствии. Минут на пять, не меньше, он занял внимание императрицы лекцией о качествах японского фарфора, и Мария Федоровна забрала вазу с собой:
– Благодарю. Я буду держать ее в своем кабинете…
Измотанный Чайковский перехватил на трапе Коковцева:
– Слава богу, государь всем доволен. Артиллерийского учения не будет, но при салюте не забудьте вынуть пробку.
– Петр Иванович, как можно забыть?..
Пора прощаться. Матросы и офицеры снова построились. Императрица, не расставаясь с вазой, что-то нашептала своему мужу, и Александр III отыскал взором Атрыганьева:
– Лейтенант, сколько лет вы в этом чине?
– Тринадцать, ваше императорское величество.
– А сколько имеете кампаний?
– Одних кругосветных три плавания, ваше величество.
– Почему же вы еще лейтенант?
Рука Атрыганьева задержалась у фаса треуголки:
– Ваше величество, все мы, мужчины, небезгрешны. Извините великодушно, что вынужден признаваться в присутствии вашей супруги. Но страсть к женщинам всегда губила мою карьеру!
Царю такая откровенность пришлась по душе:
– Поздравляю! Отныне вы – капитан второго ранга.
– Рад служить вашему величеству…
Эйлера опять стало коробить от хохота, и Коковцев, тоже готовый прыснуть смехом, судорожно прошептал:
– Леня… умоляю… не надо… потом…
В этот патетический момент царю явно чего-то не хватало. Александр III посмотрел на жену – невыразительно. Глянул на вестового с чаркой водки – выразительно. При этом он сделал жест, как бы поднимая стопку, но его пальцы были пусты, и он произнес слова, чтобы все сомнения разом отпали:
– Я желаю поднять чарку за бравую команду "Наездника", который не устрашился ни бурь, ни врагов, ни…
– Чистяк, чего разинулся? – внятно сказал Чайковский.
Император охотнейшим образом снял чарку с подноса:
– За ваше здоровье пью, братцы!
– Ах, Сашка… – простонала императрица.
Наблюдая за движениями кадыка, алчно ворочавшегося в шевелюре бороды, пока царь сосал водку, матросы кричали:
– Уррра-а!.. Урррра-а-а!.. Уррра-а-а!..
Царь уже направился в сторону забортного трапа, за ним вереницей двигались остальные: императрица с "дровами", наследник престола с обезьяной, Ксения с "попкой", потом и все прочие… Чайковский, смахнув со лба пот, указал:
– Носовой плутонг, по местам – к салютации!
Коковцев первым делом спросил комендоров:
– Братцы, а пробку вынули?
– Так точно, – заверили его матросы.
Стрельба должна вестись пороховыми зарядами – громом и пламенем холостых выстрелов. Надо лишь выждать, чтобы придворная яхта "Царевна" отошла от клипера подальше. Этот момент наступил!
– Начать салютацию. Первая – огонь!
Пушка, присев на барбете и откатившись назад, как испуганная баба, изрыгнула смерч пламени, а по волнам Большого рейда, догоняя царя и его семейство, закувыркался… снаряд.
Это видели все. Это видели и на царской яхте. Фугасный снаряд летел точно в "Царевну", срезая верхушки волн. Потом зарылся в море и утонул. Наступила тишина…
На фалах царского корабля подняли флажный сигнал.
– Спрашивают: ЧЕМ СТРЕЛЯЛИ? – прочел сигнальщик.
Все растерялись, не зная, что отвечать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все растерялись, кроме Чайковского.
– На фалах! – зарычал он, раздваивая свою бородищу.
– Есть на фалах! – отреагировали сигнальщики.
– Поднять сигнал: СТРЕЛЯЛИ ПРОБКОЮ.
– Вы с ума сошли, – перепугался командир клипера.
– Лучше сойду с ума, но в тюрьму не сяду…
Спрыгнув с "банкета", Чайковский добежал до носового плутонга и, свирепея, поднес кулак к носу старшего комендора:
– А ты что? Или с тачкой по Сахалину захотел побегать?
Потом – Коковцеву (бледному как смерть):
– Держать фасон! Пробку – за борт!
Коковцев схватил пробку и утопил ее в море.
– Открыть кранцы, – догадался Чайковский.
В кранце первой подачи, чего и следовало ожидать, не хватало снаряда. Как случилось, что прежде заряда вложили в пушку боевой фугас – выяснять уже некогда.
– В крюйт-камерах, – позвал Чайковский "низы".
– Есть крюйт-камеры, – глухо отвечали из погребов. – Фугасный на подачу.
– Есть подача… – отозвались в "низах".
Коковцева била дрожь. Дело подсудное: будет виноват старший офицер, сорвут погоны с мичмана, а в действиях комендоров усмотрят злодеяние. От "Царевны" уже отваливал катер, там сверкали мундиры свиты. Сейчас начнется допрос по всем правилам жандармской науки – следовало спешить.
Петр Иванович, шагая между пушек, побуждал матросов:
– Торопись, братцы, чтобы кандалами потом не брякать…
Все делалось архимгновенно. На поданный из низов снаряд наводили "фасон" – кирпичной пылью и мелом, натирая фугас до солнечного блеска, чтобы он ничем не отличался от тех снарядов, что постоянно хранились в кранце первой подачи.
Матросы старались, работая, как черти:
– Вашбродь, мы ж не махонькие, сами знаем, что по царям, как и по воробьям, из пушек никто палить не станет…
Горнисты снова исполнили "захождение", когда на палубу высыпало высокое начальство, а Пещуров был даже бледнее Коковцева. Вся свита царя, словно легавые по следу робкого зайца, кинулись следом за адмиралом прямо в носовой плутонг.
Сначала они решили взять наездников на арапа:
– Где пробка от салютовавшей пушки?
Коковцев шагнул вперед (пан или пропал):
– Осмелюсь доложить, пробку вышибло при выстреле.
Пещуров не поверил, крикнув матросам:
– Раздрай кранцы первой подачи!
Мигом подлетели комендоры, распахивая дверцы железного ящика. А изнутри полыхнуло сиянием наяренной бронзы, что всегда приятно для адмиральского глаза. Улики выстрела были уничтожены. Пещуров начал орать на Коковцева:
– Как можно быть таким бестолковым? Вы же, собираясь распить бутылку с вином, прежде вынимаете из нее пробку?
– Иногда вынимаем, – отвечал Коковцев.
– Иногда? – удивился Пещуров. – А почему же сейчас, в такой высокоторжественный момент, не вынули ее из пушки?
– Извините. Растерялся. Виноват один я!
– Вы, мичман, плавали вахтенным начальником?
– Никак нет. Только вахтенным офицером.
В этом была разница, понятная одним морякам, и весь гнев адмирал Пещуров обрушил на старшего офицера клипера:
– Почему неопытным мичманам доверяют плутонги?
Но Чайковский был уже с большой бородой, он много чего повидал на белом свете, и на испуг его не возьмешь. На все окрики адмирала он отвечал сверхчетко, сверхкратко:
– Есть!.. Есть!.. Есть!..
Искаженное на русский лад "иес, сэр", превратившись в простецкое "есть", уже не раз выручало флот от неприятностей. Так случилось и сейчас. Пещуров переговорил со свитой царя.
– Составьте рапорт по всем правилам, – указал он…
Свита удалилась, а Чайковский отдал честь Коковцеву:
– Господин мичман, благодарю за рвение! Должен заметить, к вашему вящему удовольствию, что прицел вами был взять отлично: этот проклятый фугас кувыркался точно в борт императорской "Царевны"… Кто порол вашу милость последний раз?
Коковцев, очень мрачный, нехотя, отвечал:
– Не помню – я ведь не злопамятный.
– Но я сохранюсь в вашей памяти… Пошли!
В каюте он отцепил саблю, бросил ее на постель. Зашвырнул треуголку в шкаф, потянул с пальцев лайку перчаток.
– Ладно, что так обошлось. Когда станете составлять рапорт о салюте пробкой , не забудьте, что одного фугаса в крюйт-камерах не хватает. Потому вы спишите его по ведомости как растраченный где-либо в море близ берегов Японии.
– Есть! Есть! Есть! – покорно соглашался Коковцев.
Чайковский внимательно оглядел мичмана:
– Это у нас здорово получилось! Весной Александра Второго угробили народовольцы, Желябов с Перовской, а в конце лета Александра Третьего убирали фугасом вы да я с бравыми комендорами… Самое же удивительное в этой истории, что вы рассчитали прицел подозрительно точно!
– Нечаянно всегда бывает точнее, – ответил Коковцев. – По себе знаю: если очень стараться, никогда в цель не попадешь…
Далее в действие пришел механизм круговой поруки: кубрик не выдаст кают-компанию, а кают-компания не выдаст кубриков. Скоро с Большого рейда клипер перегнали в Военный Угол, стали готовить для постановки в док. После дальнего плавания команде и офицерам полагался шестидесятидневный отпуск. "Наездник" осторожно вошел в док, а когда его обсушили, все увидели днище корабля, с которого свисали длинные бороды водорослей, гроздьями присосались к нему ракушки дальних морей. Настал час расставания. Пожилой матрос с бронзовой серьгою в ухе поднес старшему офицеру клипера икону Николы Морского, поверх которого, в святочном нимбе, сияла надпись: "НАЕЗДНИК".
– Ваше высокородь, – сказал матрос, – это на память вам от команды, извиняйте за скромность. Конешно, мы не святые, всяко бывалоча. Оно и правда, что пять бочек аликанты мы в трюмах за ваше здоровьице высосали. Но спасибо вам, Петр Иваныч, что, сколь ни плавали, никому кубаря по ноздрям не совали. А што до энтих матюгов касательно, так это шоб дисциплина не убывала. Мы ж не звери – все понимаем. Грамотные!
Тогда редко кто из офицеров получал подарки от матросов за гуманность. Чайковский растрогался, с его глаз сорвались слезы, он взял "Николу наездника", расцеловал матроса:
– Спасибо, Тимофеев, и вам, братцы, спасибо… Теперь разъедутся матросы по всяким там рязанским, курским и тамбовским деревням, при свете лучин станут рассказывать землякам, как ярко горели звезды в тропиках, о дивной стране Японии, где из шелка можно портянки наматывать, как плыли Суэцом и мимо Везувия. А какое вино пили… эх! По высоким сходням спускались на днище дока, и каждый матрос не забывал ласково тронуть усталое днище усталого корабля:
– Прощай, "Наездник": уж побегали мы с тобой по свету.
Все матросы тащили на себе громадные парусиновые чемоданы, полные японских и китайских даров для заждавшихся Тонек и Марусек, а на чемоданах заранее сделаны броские девизы: "МОРЯКЪ ТИХАВА ОКIЯНУ". Когда идет человек с таким чемоданом, балтийцы, сидящие за решетками крепостных казематов, с тоскою думают: "Повезло же людям… а когда нам повезет?"
– Отплавались, – надрывно вздохнул Атрыганьев.
Вестовые с Якорной площади уже подогнали пролетки, чтобы развезти офицеров с их багажом на пристань или по квартирам. Все перецеловались, старший офицер сказал мичманам:
– Господа, если что нужно, вы меня можете найти по вечерам в кегельбане Бернара на Пятой линии Васильевского острова…
Атрыганьев печально глянул на Вовочку Коковцева:
– Ах, Каир! Как жаль, что я не показал тебе Каира…
Что ему дался этот Каир? Коковцев оставался в Кронштадте, сняв комнатенку в обширной квартире клепальщика с Пароходного завода; пытаясь наладить уют, мичман украсил свое убогое жилье восточными безделушками. Хозяйка Глафира свет Ивановна весь день пекла и жарила, закармливая его всякими сдобами и творожниками, а ему было страшно одиноко. Вечерами Коковцев усаживался возле окна и подолгу смотрел, как вспыхивают клотики кораблей на рейде, а вдали загораются дачные огни Ораниенбаума и Стрельны, до боли похожие на огни Иносы, давно угасшие… Жить-то, конечно, надо. Но как?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Эйлер уже подал в отставку, а Коковцева еще долго мучило сознание, что "Наездник" затих в доке, пустой и мертвый, голодные крысы шуршат в его трюмах… Мичман лежал на перине, покуривая папиросу, в соседней комнате стучали ходики, жизнь представала перед ним бессодержательной, как глупый роман, где он ее полюбил, а она его не полюбила. Давно бы уже следовало навестить мать, но Коковцев все откладывал свидание с нею, угнетаемый чувством ложного стыда: он мичман, а она… кастелянша! Нехотя прифрантился, отложил в бумажник деньги, прихватил банки с "Мокко" и ванилью, рейсовым пароходиком приплыл в Петербург, высадившись напротив Летнего сада…
В громадном вестибюле Смольного института его задержал привратник, вызвав дежурную надзирательницу, учинившую мичману расспрос – кто он, откуда, нет ли у него иных причин для посещение института, помимо свидания с матерью?
– Поверьте, мадам, и быть их не может.
– Вам придется подождать здесь.
Ждать пришлось долго, пока не разогнали по дортуарам смолянок, которые не должны видеть молодых холостых мужчин, паче того, офицеров флота, о которых ходят самые ужасные легенды. Коковцев, бряцая кортиком у пояса, едва поспевал за сухопарой и злющей, как ведьма, надзирательницей.
– Здесь вы спуститесь ниже, – сказала она мичману.
Коковцев оказался в подвальных помещениях Смольного, следуя длинным коридором, отыскал склад постельного белья и здесь увидел состарившуюся маму.
– Вова… ты? – И она расплакалась.
Мать провела его в свою казенную комнату, где было чистенько и убогонько, словно в келье. Второпях рассказывала сыну, что начальство ею довольно, у нее в хозяйстве полный порядок, но очень много хлопот с вороватыми прачками. В двери иногда заглядывали женщины в чепцах и белых фартуках.
– Как хорошо, что они тебя видели, – призналась мать. – Никто ведь не верит, что у меня сын офицер флота. Думают, что я привираю. Ах, если бы тебя могла видеть еще инспектриса! А то она даже не отвечает на мои поклоны…
Коковцеву было неуютно. За низким окном виднелись ноги прохожих. Чистота была какая-то больничная, вымученная, флоту несвойственная. Он сказал, что извозчик стоит за углом:
– Я не отпускал его, мама, поедем в "Квисисану"…
За столиком кафе ему стало лучше. Он просил подать пирожные и фрукты, для себя заказал бордо.
– Вова, – забеспокоилась мать, – как ты можешь? Еще день на дворе, а ты уже пьешь вино?
– О чем ты, мамочка? Если бы тебе показать, как мы плыли из Кадикса на бочках с вином, ты бы ахнула… Жаль, что мой папа не дожил. Пусть бы он на меня посмотрел.
– У нас никого с тобой нет, – вдруг сказала мать.
Это верно. С родственниками отношения не ладились.
– Бог с ними со всеми! – сказал Коковцев. – Не имея никакой протекции, я должен надеяться на себя. Так даже лучше…
Маменька с бедняцкой аккуратностью откусывала от эклера, косилась по сторонам – не смеются ли над нею, все ли она делает как надо, жалкая провинциалка? Коковцев отсчитал для нее деньги, сказал, что лейтенантом будет получать сто двадцать три рубля.
– На кота широко, а на собаку узко… Знаешь, у нас на флоте принято жить, совсем не задумываясь о сбережении.
Мать спросила: когда же он станет лейтенантом?
– Ценз для этого мною уже выплаван.
Маменька не совсем-то понимала, что такое "ценз", но ему лень было объяснять ей. Он сказал:
– О цензе расскажу потом. Наверное, мама, снова уйду в море. Вот вернулись, стали на якоря, и сразу будто опустилась заслонка перед носом – хлоп! Ощущение такое, словно угодил в мышеловку… Так и живу. А ты сыта, мама?
– Да, сынок. – Мать с жалостью оставляла недоеденные пирожные и недопитый кофе. – Ты куда сейчас, Вовочка?
– Наверное, в Кронштадт… Кстати, мамуля, извозчика я не отпустил, уже расплатился, он и довезет тебя до Смольного.
– Так жить, – никаких денег не хватит, – сказала мать.
– Иначе нельзя. Я ведь офицер флота. Принадлежу флотской касте, которая имеет свои законы…
Коковцев навестил Эйлера, поселившегося в старинной просторной квартире родителей на фешенебельной Английской набережной. Бывший мичман разгуливал в удобном японском кимоно, его мать Эмма Фрицевна, еще моложавая корпулентная дама, вполне одобряла решение сына ехать учиться в Париж.
– Конечно, – говорила она, – германская профессура намного лучше, но, если Леон желает непременно в Париж, я не возражаю: Париж – это все-таки солиднее Нагасаки, где вы шлялись бог знает где, так что до сих пор не можете опомниться.
Коковцеву стало смешно. Эйлер захохотал тоже.
– Вообще, я считаю (и так считают все порядочные люди), что флотская служба способна только портить нравственно. Правда, – сказала Эмма Фрицевна, – "Ecole Polytechnique" – это не Морской корпус, куда берут без разбора всяких оболтусов, с юности загрустивших о выпивке и женщинах. Леон штудирует сейчас учебник в две тысячи страниц – сплошные интегралы. Но в мире формул наша фамилия говорит сама за себя!
Эйлер увлек Коковцева в свой кабинет. Через широкие окна барской квартиры вливалась прохлада Невы, по которой скользили белые речные трамваи, развозящие публику на острова, из зелени садов слышалась музыка Оффенбаха и Штрауса.
Эйлер ожесточенно всадил штопор в пробку бутыли:
– Шамбертен из запасов дедушки… Хорошо, что зашел. Я хотел с тобою поговорить. У меня пробоина в сердце. Давай пей. Я, как последний дурак, признался своей невесте, что в Иносе завел роман с "мусумушкой", и невеста, святая непорочная девушка, отвергла меня. На этом белая акация засохла, соловьи умолкли, а последний дачный поезд ушел без меня.
Эйлер пылко пробежался пальцами по клавишам:
О, неверная! Где же вы, где же вы?..