Сплюнул. Отправился дальше. Швейцар, чем-то похожий на переодетого городового, почтительно впустил его в прохладный зал. Грандиозные работы генерала Тулумбадзе по прокладке шоссе на Тургай вызвали оживление финансов в этом степном захолустье. Запаренные казначеи, раньше с поклоном выдававшие рубелек, теперь небрежно швырялись толстыми пачками радужных: "Федул Макарыч, заприходуйте по компровантэ сто десять тысяч и не волыньте!"
Волосатая рука чиновника-кассира высунулась в окошечко.
– Что у вас, сударь? Вы с дистанции?
– Сто шестьдесят рублей, – задышал в окошечко Борисяк, но волосатая рука с перстеньком на мизинце уже убралась.
– Шестое окошечко, а мы мелочью не занимаемся…
В шестом окошечке Савва Кириллович заполнил голубую, как небо, бланкетку. Он был так рад: все-таки – деньги, а они нужны для революции. И горячо благодарил кассира:
– Спасибо, сударь, все хорошо, все в ажуре…
А дальше было как в парижском синемо, где Савва Кириллович смотрел ужасную кровавую фильму "Цена одной ночи"…
С треском разлетелось над головою стекло, он сунулся к перегородке. Двери банка разлетелись вдруг настежь, и, отчаянно паля из револьверов, вскочили три молодца в черных масках.
– На пол! На пол! На пол! – покрикивали они…
Падая, Борисяк еще заталкивал в карман полученные деньги.
Раздался крик – и это был крик уже не страха: раненый…
– На пол! На пол! – и беспощадно расстреливали все живое.
Пули разбрасывали стекла, с тупым хлопаньем прошибали фанеру перегородок, в окне провисла наружу волосатая рука с перстеньком на мизинце, и с концов пальцев ее стекали темные капли…
– Поли-и-и… – звал кто-то, – …цию… цию!
Борисяк вскинулся рывком. Бросил свое литое тело в разлет дверей. Сыпануло горохом. Прыжком – через убитого швейцара (того, что на городового был похож). Кто-то ногу ему подставил, и Савва кубарем скатился с крыльца. Так и врезался носом в землю!
Но тут же вскочил на ноги – скрылся за выступом дома…
Дома – у Макарихи – пересчитал деньги. Все здесь, ничего не потерял. Даже копеечки не уронил. "Но что это было? И – кто?.."
…Поздно вечером этого дня Ениколопов скромнейшим образом ужинал в "Аквариуме", вина не пил, был трезв и печален. К нему подошел Персидский с расстегнутой, как всегда, ширинкой:
– Вадим Аркадьевич, а в Запереченске "экс" вышел. Двести тысяч сняли, как корова слизнула… Не знаете – кто? А?
Ениколопов вкусно, как жеребец, хрустел салатом.
– Жаль капитана Дремлюгу, – сказал, будто сочувствуя. – Все-таки двести тысяч… Не чих собачий! Попадет ему…
– Капитана не жалейте, – отвечал Персидский. – Представьте себе, какое счастье: только вчера Тулумбадзе велел обеспечить охрану филиала своего генерал-губернаторства.
– И что? – равнодушно спросил Ениколопов.
– Как всегда – сменить не успели. Только наш швейцар в дверях накрылся… Не знаете, кто бы это мог быть? А?
Ениколопов перестал жевать и долго думал.
– Так, говорите, и охрану сменить не успели? – спросил.
– Ну да. Один швейцар остался, как дурак, а наши уехали…
– Тогда, – сказал Ениколопов, – это дело тех, кто живет в Запереченске и все хорошо выследил.
– А кто там живет в Запереченске? – глупо спросил Персидский.
– Борисяк, – четко выговорил Ениколопов.
– Да будет вам! – засмеялся тот. – Сами не знаете, шутите?
– Конечно, шучу, – ответил Ениколопов невозмутимо. – Да и откуда мне знать-то? Что вы ко мне суетесь, господа? Дайте поужинать спокойно и, наконец, застегните свою ширинку… Боже, да не здесь, не у моего стола, застегивайтесь… Отойдите! Неужели вас капитан Дремлюга не научил, как вести себя в обществе?
Вскоре Боря Потоцкий, Сева Загибаев и Моня Мессершмидт имели счастье прослушать очередную лекцию (причем бесплатную).
– Что наша жизнь? Игра – как поют пошляки хорошо поставленным голосом, – говорил Ениколопов своим "котятам". – Единственная ценность в этом мире – свобода личности, презревшей условности! Сегодня мы уже перешли Рубикон законности, попрали гадину. Но, и это самое главное, мы не запачкали своих рук участием в производстве товарной стоимости. Нет, мы не укрепили буржуазию в ее позициях. Наоборот, мы отняли у нее часть труда, затраченного впустую там… толпою! Кто упрекнет нас за это? – вопросил Ениколопов, и сам же ответил: – Никто… Мы отрицаем институт принуждения. Никаких норм! Довольно! Всяческая ссылка на авторитет противна мыслящему человеку. Пусть демагоги проповедуют подчинение меньшинства большинству. Они рубят дерево, которое, свалившись, раздавит их навсегда. Ибо только в меньшинстве всегда находятся Рафаэли, Сенеки, Бабефы и Гракхи… А большинство – это безликая толпа, и суд этой толпы для нас – тьфу!
После чего стали делить деньги. Каждый безмотивец получил по изрядному кушу, остальные Ениколопов отложил в сторону.
– Это, – объяснил, – на дело партии. Но, видите сами, я не взыскиваю с вас налогов. И не требую партийных взносов. У меня только одна просьба: тратьте деньги скорее, ибо всегда можете занять у меня снова… Не будьте мещанами – не копите!
Ениколопов взял из рук Бори Потоцкого тросточку, на которой было красиво выжжено "Привет из Ялты", повертел ее в пальцах:
– Вот как раз счастливая мысль! Рекомендую: солидный город, куда съезжаются богатые бездельники, рестораны в Ялте открыты до утра, народу пропасть. А какие шикарные женщины, дорогой Монечка! Вам такие и не снились… Чего еще желать?
На прощание он обнял каждого и поцеловал:
– Помните, котята, одно: что бы вы ни делали, вы все делаете правильно. Ибо вся ваша жизнь – для революции!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дремлюга перебрал свежую почту. Департамент полиции предписывал власти на местах обратить внимание на лиц, подлежащих отлучению от общества. Особо указывалось, что после III съезда партии большевиков, под главенством Ульянова (Ленина), раскол среди социал-демократов окончателен. Партия "меков" готова солидаризироваться с группами либеральных решений, но "беки" выступают за вооруженное вмешательство в дело революции.
Капитан бегло просмотрел список. Ему попалась фамилия Борисяк, и он подчеркнул ее почти с удовольствием: "Наш, уренский, свой!" Бывают такие моменты в жизни любого человека, когда, стоит ему о ком-либо подумать, как тот уже стоит на пороге и улыбается тебе. Так случилось и сейчас: Дремлюга вскрыл чье-то письмо, написанное явно поддельной рукой.
"Ага, – решил сразу, – анонимка… доносец! Так-так"
"…означенный г-н Борисяк, – читал Дремлюга, – имеет пребывание свое в уездном богохранимом граде Запереченске, губернии Уренской, и многие видели его в казначействе, когда враги Христа – Спасителя нашего грабили цареву казну и верных слуг убивали злодейски…"
Дремлюга вдруг так развеселился, так ему хорошо стало.
– Голубчик мой, – сказал он. – Ты опять мне попался…
Но эта фраза отнюдь не относилась к Борисяку. Нет, полет мысли жандарма уводил его сейчас далеко, творческая фантазия Дремлюги широко парила над просторами Вселенной…
Капитан тяпнул пальцем по ребру стола и вдруг сказал:
– Бобра! Сюда его, живо…
Залучили Бобра в жандармерию. Боже, что с ним стало! Сначала развернул перед жандармами свою программу (в рамках дозволенного начальством, конечно). Говорил о судьбах русской интеллигенции, о загадочности великой славянской души и прочем…
Дремлюга выслушал, ни разу его не перебив, и сказал потом:
– Все останется между нами. Читаете господина Струве – пожалуйста, читайте. Керосин от того не в моей лампе сгорает. Приходите – вместе читать будем. Даже так… Но есть у меня к вам маленькое дельце, как к специалисту…
– Латынь? – поразился Бобр.
– Нет, почерки. Вы же там что-то знаете. Сколько лет перышком скребете… Надеюсь на вашу порядочность.
– Слово рыцаря рыцарю останется между рыцарями. Поверьте моему опыту: каллиграфия дает большой простор для мышления!
И тогда Дремлюга раскрыл перед Бобром секретное досье:
– Вот! Донос о тайном свидании княгини Мышецкой с господином Иконниковым-младшим. Рецептик из аптеки, подписанный Ениколоповым, – два. И, наконец, три – доносик о пребывании Борисяка в Запереченске… Я и сам имею хорошие глаза, но боюсь выводить общий знаменатель. Сопоставьте, как человек опытный…
Бобр глянул в бумаги и сразу сказал без запинки:
– Это почерк врача. Безалаберно-деловой, каким пишут еще и банкиры. Или просто люди богатые… К тому же здесь мы наблюдаем несуразность анархической души человека, почерк же при таком настроении, как научно доказано, приближен к почерку малограмотных людей тяжелого физического труда… Оставьте меня одного, – попросил Бобр, – я должен все взвесить и сообразить!
Дремлюга вышел в канцелярию, где сидел один Бланкитов.
– Что-то странное. Неужели это правда? – сказал он.
– О чем вы, капитан? – насторожился Бланкитов.
– Да вот, держу Ениколопова за пуговицу. И дошло до меня, что в губернии появился Борисяк; а это уже опасно…
Бобр подтвердил выводы жандарма: рука Ениколопова – в любом из трех случаев. Горячо благодаря, Дремлюга проводил учителя до самых дверей да еще поклонился. Вернулся в кабинет, сел. Создавалась необычная ситуация. Ениколопов, по сути дела, сделался хорошим негласным осведомителем. Даже Дремлюгу коробило…
– Надо же так обнаглеть! – возмущался капитан. – Ну хоть бы бумагу сменил. Чернила там… Ай-ай, до чего докатился!
Желая открыть глаза Мышецкому, он навестил губернатора. Еще и раньше капитан хотел изложить свои подозрения, дабы изолировать князя от дурной "оппозиции", но тогда не удалось. Впрочем, не получилось и сейчас. Оказывается, рана в сердце Мышецкого, нанесенная постыдным унижением на даче старухи Багреевой, еще не зажила и кровоточила. А капитан, как на грех, начал свои соображения именно с доноса о свидании Алисы с Иконниковым…
– Ваше сиятельство, – подластился он, – слов нет, и стыдно, и всем дуракам видно. Да что делать? Служба такая: намякивать надобно, чтобы устранить, обезопасить, просветить и далее…
Но едва дошел до главного, как Мышецкий закричал на него:
– Прекратите, капитан! Не лезьте в частную жизнь человека. Что было, то было, и не к чему ворошить старое… Оставьте!
Тем и закончилось "просвещение". Что ж, придется действовать за спиной губернатора. На свой страх и риск. Имени Ениколопова князь даже произнести не дал. "А ведь это – служба", – тяжело размышлял Дремлюга, обиженный и упрямый…
Вернувшись к себе в управление, он сказал:
– Бланкитов! Правда ли неправда, а ты поезжай в Запереченск. Проследи и вынюхай – там ли Борисяк? Ежели што, бери за самые яблочки! Все переговоры – телеграфом, командировочные – по руль двадцать на день. Только не пей, Бланкитов, дело строгое…
Бланкитов был на ногу мужчина легкий, в тот же день смотался из Уренска в Запереченск. Но Борисяка там уже не было: получив от бюро деньги, он скрылся, и лишь один Казимир знал, где он находится…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Был уже поздний час, но кухмистерская в номерах вдовы Супляковой еще светилась желтыми абажурами, и так воздушно, так нарядно цвели кремовые розаны на сливочных пирожных. Казимир Хоржевский толкнул дверь, взял себе стакан чаю с рогаликом, обсыпанным вкусным маком. Корево одиноко сидела за столиком.
– Мадам, не возражаете? – подошел к ней Казимир.
– Пожалуйста, – ответила акушерка…
Казимир жадно закусил сдобный рогалик.
– Завтра, – шепнул, – в пятницу… Могут быть и раненые. К ночи приходите. Глаша моя да вы – поможете, если надо будет.
– А Борисяк… тоже? – спросила женщина.
– Да.
– Я приду. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, мадам.
Вдова Суплякова, зевая, выглянула в зал. Два ее племянника, вислоухие гимназисты, уже вышли со швабрами – стали мести полы. Кухмистерская закрывалась, и Казимир, одним глотком осушив стакан чаю, шагнул в темноту улицы… "Вот так встреча!" Прямо на машиниста, помахивая тросточкой и заломив на затылок фуражку, шел Боря Потоцкий с Зиночкой Баламутовой.
– Простите, барышня, – сказал ей Казимир. – Я вашего кавалера на минутку отберу… Боря, только два слова!
Боря подошел, волоча ноги. На этот раз Казимир не поучал.
– Верни литературу, – сказал кратко и строго.
– Да не знаю, куда сестренка запихала… поищу!
– Верни, не игрушки тебе. Люди жизнью жертвовали, люди на каторгу шли за это…
– Хватит, – ответил Боря, не дослушав. – Нам уже надоело.
– Я думал, ты – человек, а ты… червяк!
Боря быстро зашагал к своей Зиночке:
– Так на чем мы остановились? Ага… Зиночка, если взять сильную личность в аспекте социальных разрешений, мы увидим…
– Червяк! – доносилось из уренского мрака.
7
Пятница – утро; Мышецкий спросил Огурцова:
– А что сейчас на Свищевом поле? Переселенцы есть?
– Обратники, ваше сиятельство. Побывают на новых местах и обратно катят. Гоняет их по Руси, голь перекатную…
Сергей Яковлевич подумал о тех "самоходах", которых он расселил здесь – на уренских пустошах. Вспомнился ему прошлый год. Что-то удивительно светлое было во всей этой страшной эпопее Свищева поля! Даже не верится теперь, что это был он… Три человека стояли с ним рядом: Кобзев, Борисяк и Карпухин. И тогда он мучился этой тенью дворника, пролетевшего однажды в окне: руки – вразлет, тело перевернулось, словно приколоченное к распятью, и… тишина. "Какая была жуткая тишина потом!.."
– Как быстро летит время, Огурцов, и у меня такое чувство, будто все было давным-давно. Еще там, где-то в молодости!.. Вот что, – спохватился князь, – созвонитесь с вокзалом, пусть приготовят мою дрезину… Я проедусь.
Лучшего, конечно, и не придумать. Дрезина с ревом миновала окраины Петуховки, где-то чернели обгорелые скелеты салганов, блеснула вдали река, и вот – простор, так и двинул в лицо ему жаркий перепрелый аромат степи…
На месте выселок теперь выросла станция, которая (по скудости фантазии) так и называлась "Выселки". Дощатая будка для кассира, столб с колоколом да бачок с водой, на котором болталась железная цепь, а кружку уже украли. От самой насыпи тянулась жиденькая стерня – туда, вдаль, где колыхались жалкие метелки хлебов… Мышецкий мало понимал в хлебе. Однако сорвал пястку колосьев, как это делали мужики, расшелушил их в ладонях, освобождая зерно от половы. И понимать было не надо: хлеб не уродился. "Но кто виноват? Мужики или Мелхисидек, давший дрянь зерно?"
На лужайке, перед новенькой избой, томились на солнцепеке мужики и бабы. Присмотрелись к Мышецкому из-под руки:
– Нет ли газетины, барин? Чего слыхать? Бастовать али как?
Послышалась явная затрещина кому-то по шее и – голос:
– Ты на фабричных-то не зыркай, паря! Они – што, озоруют. Фабрику становь – шут с ей. А наше дело хлебное, зерно забастовки не терпит: сгорит – и все тут. Находишься с рукой.
– Нет, газет я вам не привез, – сказал Мышецкий, подходя. – А как живете-можете, мужички?
– Да спрашивали черта, как он в аду живет. "Попривык, – говорит, – дюже хорошо живу, ажно рубашка на мне сгорела!" За околицей что-то взвизгнуло, и загремела лихая песня:
Я решила в шансонетки поступить -
Стоит только разных красок накупить.
В шансонетках я танцую и пляшу
И мужчинами никак не дорожу…
– Скулите? – сказал Мышецкий, сразу озлобясь. – А сами, черт бы вас побрал, граммофоны себе заводите? Чего разлеглись?
Прибежал Карпухин; в разговоре выяснилось, что картина выселок не столь весела, как показалось сначала. Ждали с утра сельского писаря: у него были списки неимущих хозяйств на выдачу казенного хлеба. Князя особенно бесил этот глупый мотив "шансона", клином входящий в бестолковщину серой мужицкой жизни.
– Чей граммофон? – прицепился князь к Карпухину.
– Да одного тут… Он, видать, по весне мошну развязал, теперь в богатеи выезжает на наших шеях. "Верх, – говорит, – ваш, а я макушкой у вас буду…"
Мышецкий концом трости близоруко колупнул коровий блин, засохший в сморщенный пирог, сказал:
– Я знаю вас за здравого человека, Карпухин. О какой хлебной ссуде из казны может идти речь, ежели вы еще не убрали свой хлеб? Это же – надувательство, разор казенной палаты! Это, наконец, всероссийская жадность ваша, всем мужикам свойственная.
– Ваше сиятельство, – с достоинством, неожиданным в мужике, отвечал Карпухин, – нашего брата ныне все судят. И кривы мы, и косоглазы, и трегубы! А вы – вникните: кой хлеб взошел, видели? Мы же не на прокорм просим… Дурной хлебушко, его и земля не примает – отрыгнет. Эвон мятла-то какая!
Вдали показались беговые дрожки – пылил по стерне сельский писарь, парень-хват, под козырьком от пота мокро, волосы барашком. И если раньше мешал граммофон, то теперь, ко всем досадам, примешался еще и острый запах фиксатуара, исходящий от писаря. Сергей Яковлевич, чтобы не очень выделяться в толпе мужиков, снял фуражку с дворянским околышем, занял место возле окна, но в избу не входил – через открытое окно все было слыхать…
– Вот ваши приговоры! – показал писарь ворох бумаг. – Начальство не утвердило, а вы сами повинны, мужики: зарвались – не емино себе, все на емино просите! Прожрать бы вам…
– Да не на емино, – загорланили, – нам бы озимо бросить!
Взвизгнула баба – патлатая:
– Робят в грядки зарою, сама на фабрику подымусь.
– В грыбы уйду, – посулил старый дед, поддержав бабу.
Мышецкий решил вмешаться – прошел внутрь избы.
– Дайте сюда список, – велел он писарю. – В самом деле, – начал князь, – зерном сорить казне не пристало. Сознайтесь, у кого осталось зерно для посева… Неужели нет честных среди вас?
Мужики ежились, переглядывались, девки – хихи да хахи.
– Ну, хорошо, – почерствел князь. – Значит, честных среди вас нету?.. – Тогда – прошу: кто из вас купил граммофон?
Встал дядя – степенный, каждая заплатка к месту пришита. Но по глазам видно – волк и собак жрет.
– Я вас вычеркиваю из списка неимущих, – рассудил Мышецкий безжалостно. – Можете жаловаться…
– Кому? – пошатнулся кулак.
– Мне…
Сходка оживилась. Снова – бабий голос, взвинченный:
– А Никишкин кровать купил. Уж таку ясну! Блестит и вся с шарами… Диво ли ему хлеб?
– Кто купил кровать? – рявкнул Мышецкий, вооружаясь пенсне.
Тишина… "И смех и грех", – думалось князю.
– Я русским языком спрашиваю: кто купил кровать?
Снова – ни звука. Молчат. Боятся.
– Никишкин, это вы купили себе кровать с шарами?
Встал мужичонка, бедноват, подкинул локтями порты: