На задворках Великой империи. Книга вторая. Белая ворона - Валентин Пикуль 27 стр.


Ениколопов отворил двери, пропуская клиента впереди себя, и заметил, что тот припадает на ногу, – ранен.

– Отчего не обратились в больницу?

– Да так. Не догадался…

За спиною врача сухо щелкнул замок.

– Предупреждаю: всех частных клиентов я обязан предъявлять полиции незамедлительно, о чем и дал сегодня расписку…

Мастеровой выдернул револьвер:

– Вот моя полиция… Лечи!

Один удар, выверт руки, стон от дикой боли, и Ениколопов опустил чужой револьвер в карман своего пиджака. Раскурил папиросу:

– Дурак! Я тебе, что ли, буду штанину заворачивать?

Из ляжки он извлек такой же красочный осколок из-под "монпансье", какие уже вытаскивал сегодня у "желтых" казаков.

– Вы же революционер, – говорил ему Ивасюта, страдая от боли. – Потому и не пошел в больницу, а прямо к вам…

– Как зовут? Откуда?

– Ивасюта… слесарь с депо. Верните револьвер, – начал просить он. – На что он вам?

Ениколопов протянул ему свой браунинг, сверкнувший никелем.

– На, – сказал просто. – Как революционер старый дарю революционеру молодому. Ты – молодец, Ивасюта, если бы вот еще умнее был. Впрочем, – кисло добавил врач, – вы все на депо…

– Рабочих не задевай, – вскинулся Ивасюта.

Ениколопов, недолго думая, треснул его по морде.

– А что? – спросил. – Разве ты обидчивый?.. Очевидно, – показал он ему осколок, – сам сделал?

– Конечно, – ослабел Ивасюта от такой наглости.

Эсер брезгливо отбросил от себя жестянку:

– Ты бы хоть у меня спросил, как это делается. Моя бабушка еще до свадьбы такие "бомбы" курам на смех показывала… Дурак и есть… Дай сюда браунинг и держи свой хлам!

Кинул Ивасюте обратно старый ржавый револьвер. Показался он, после элегантного браунинга, таким несуразным, руки бы не держали его, – "самопал", да и только. Ивасюта покраснел.

– Поосторожнее, говорю, – огрызнулся для приличия.

– Мне ли тебя бояться, если ты сам боишься своих комитетчиков! – наседал Ениколопов и по виду Ивасюты понял, что слова угодили точно в цель. – Мелюзга эпохи, сорящая высокими фразами: "дисциплина, мнение масс, пропаганда и агитация…" Убирайся!

Но Ивасюта не ушел: он крепко впитал в себя весь яд слов Ениколопова, как лекарство. Врач сейчас выражал его же мысли – но только смело, открыто, честно. Как раз те мысли, которые Ивасюта боялся высказать вслух там – при Казимире, при товарищах.

– Это верно, – вздохнул Ивасюта, – зажали нас… А может, так и надо? Кто его знает… Вадим Аркадьевич, сколько вам? Трешку кину – не обижу?

Ениколопов грустно улыбнулся:

– Трешку? Небось и трешку-то эту у мастера взял до субботы? Самому-то жрать нечего… Вижу ведь…

– Бывает, что и нечего, – согласился Ивасюта.

– Оно и плохо. Да, брат, скверно! Если хочешь знать, то революционеру богатство и не нужно. Но деньги – нужны! Оружие да еще вот деньги – на этом, брат, можно многое построить…

Ивасюта мигал глазками, напряженно соображая.

– Ладно. – Ениколопов достал часы из кармашка жилетки. – Иди, дорогой коллега. А завтра – прямо в бокс, на перевязку…

– В больницу? – испугался Ивасюта.

Ениколопов размашисто отворил двери – прямо в ночь.

– Это вы там, – сказал на всю улицу, – кружки заводите, от страха аж штаны на вас дымятся. А мсье Ениколопов ничего не боится. Так смотри, завтра! Спросишь меня – я перевяжу…

Затворил за ним двери, возбужденно потер свои руки. – Так, – сказал нервно. – Этот человек – мой… Мой!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сергей Яковлевич отлично понимал, что в такие острые моменты истории всегда идет потаенная борьба за человека. Еще там, на московских банкетах и говорильнях, князь убедился в этом. Правда, никто не говорил ему "примыкайте к нам" – ибо либеральное направление мыслей Мышецкого подразумевалось всеми как нечто само собой разумеющееся. Вне спора, вне доказательств.

Посещение острога поколебало веру Мышецкого в силу крайне левых партий. "Разброд" – вот то слово, которое ему хотелось применить ко всем радикалам. И часто вспоминались слова Булыгина: быть скалой, чтобы разбились о тебя все течения. "Что ж, – соглашался Мышецкий, – пожалуй, это справедливо: служба есть служба, как теория "искусство для искусства". Свои мнения я обязан приберечь только для душевных сладострастии, но объективность во всем – главное!.."

С таким-то вот настроением он и позвонил Дремлюге:

– Капитан, вам удалось выяснить, куда делся станок?

Болящим голосом Дремлюга стыдливо признался:

– Видит бог – мы все сделали. Извините, но станок пропал…

– Срочно зайдите ко мне! – велел Мышецкий.

Начальник жандармского управления прилетел пулей:

– Всяко было, князь. И увещевали, и грозили. И на чувства били. И в чувство приводили. Детство тоже напоминали… Молчат!

Сергей Яковлевич загадочно посмотрел на капитана:

– А я нашел станок! Прочтите… узнаете шрифт?

Дремлюга перенял листовку: "Уренский комитет РСДРП обращается ко всем трудящимся…" Даже подпрыгнул.

– Откуда? – крикнул.

– Мой Огурцов вчера изволил опохмеляться на вокзале. Принес!

– Да ведь я, князь, – скривил губу Дремлюга, – точно знаю: Ферапонт Извеков мясо рубит что надо. Сенька его – хоть и Классиком зовется, но забыл, куда Волга впадает… Не станут они такое печатать! Это же – большевики! Ясно, как божий день…

– А я и не сомневаюсь в этом. Вам же, капитан, заявляю, что буду объективен. Меня не коснется влияние – ни слева, ни справа. Волны различных течений разобьются о меня, как об утес!

– А меня, выходит, – сказал Дремлюга, – кое-кто обманул.

– Кого имеете в виду, капитан?

– Борисяка, ваше сиятельство. Говорят, он выплыл!

– И подлежит арестованию?

– Безусловно, князь… А что с активуями? Выпустить?

– Главное было – изъять станок, – пояснил Мышецкий. – Но путями господними, неисповедимыми, он оказался в других руках. И более утомлять наших черносотенцев сидением у вас нет смысла.

– Позвольте, князь, забрать эту листовку?

– Ради бога. Она не нужна мне.

Дремлюга вернулся в управление, велел призвать к себе Извекова и подсунул ему листовку большевиков.

– Да, – засмеялся, – никак твоя форма, брат, не вяжется у меня с этим вот содержанием… Поклепы чую, но злодействовать не стану! Бог с тобой, Ферапоша, и ни о чем не печалься… Иди!

Извеков обрушил на капитана площадную брань.

– Его величеству будем писать: куда ты зубы мне выставил? Вставь обратно за счет правительства! Или полетишь у меня с медалью на шее… У нас поросята есть: как хрюкнут, так тебя…

Главаря взяли за шкирку, выкинули прочь. И других выпустили. Черносотенцы затаили зло (жевать им было трудно). Додо выдала из кассы патриотов сто рублей "на зубы". На такие деньги каждому лишь по одному зубу выходило. Мало!.. Между тем Додо была потрясена потерей станка, и Дремлюга снова выдержал ее натиск.

– Где станок? Это – грабеж… где моя бумага? Вы – жулики!

– Сударыня, успокойтесь, – вразумлял ее капитан. – Отныне с такими вопросами прошу обращаться прямо в РСДРП! Вот так…

– Вы мне зубы не заговаривайте. При чем здесь большевики?

– А при том, что они уже печатают на вашем станке…

– Что печатают?

– Как всегда: календари, букварики, грамотки, поминальники…

Додо в бешенстве кинулась к брату.

– Ради всего святого… – взмолилась она.

Сергей Яковлевич быстро заткнул себе уши:

– Только без пафоса! Между нами давно нет ничего святого. Что же касается станка, то я не в восторге, что он у большевиков, но большевики все-таки не погромщики, сударыня…

Додо выпрямилась, стянула с руки перчатку и чуть-чуть, едва заметно, шевельнула розовым мизинчиком.

– Вот так, – сказала она страстно, – вот так двину пальчиком, и тебя, мой дорогой братец, здесь никогда не будет…

– Огурцов, – крикнул Мышецкий, – проводите госпожу Попову!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В этот тяжелый день была устроена облава на трущобы Обираловки. За солдатами гарнизона, за оцеплением из городовых, в последних рядах наступления, шли американские землеройные машины, разрушая хижины и землянки. Вся сволочь блатного мира, сверкая ножами и матерясь, отступала от своего убежища. Те, что посмелее, кидались с крутизны обрыва прямо в Уру и (если удавалось вынырнуть) переплывали на другой берег. Других брали, вязали веревками, сразу отправляли в тюрьму – под расписку Шестакова…

Мышецкий чувствовал себя возвышенно, понимая всю важность происходящего: он был первый губернатор, кто поднял свою длань на эту грозную цитадель убийств, грабежей и насилия.

– Статью в "Ведомости"! – наказал он строго, непререкаемо. – Чтобы завтра уже вышла. Задвиньте все на вторую страницу, а первую – под это чрезвычайное событие… Зовите губернского архитектора!

Приплелся Ползищев, уренский Палладио, в штанах из бархата.

– Будем планировать бульвар, – велел ему Мышецкий…

В самый разгар творческого вдохновения двери кабинета раскрылись, и на пороге предстал обалделый Огурцов.

– Гражданин князь… – пролепетал он, пугаясь.

Сергей Яковлевич встал и посмотрел на него строго:

– Что это значит, сударь? Выбирайте выражения…

Огурцов молча протянул ему "Учреждение о Государственной думе".

Был очень жаркий день – августа 1905 года…

"Что-то будет?.. Мамоньки!" – думал Огурцов, покачиваясь.

Глава пятая

1

Пять месяцев, начиная с февраля, тужился чиновный ум, и вот результат: Булыгинская дума должна быть не законодательным, а лишь совещательным органом в русском правительстве (последнее же слово оставалось по-прежнему за царем). Сергей Яковлевич вчитался в "Учреждение" и развел руками.

– Помилуйте! – разволновался князь. – Гора мышонка родила. К дребезжащей машине русского бюрократизма прибавилось еще одно маховое колесо, но… разве об этом мечтали мы все?

Вскоре прибежал запыхавшийся Чиколини:

– Князь! Вот тут Бабакай Наврузович, по примеру московского "Метрополя", желает сегодня каждому гостю, в честь такого события, налить бесплатно по бокалу шампанского… Как быть, князь?

Глупость мира сего не имела предела.

– Бабакай может налить и бочку даром, но я-то при чем здесь? Я ведь только уренский губернатор, Бруно Иванович, а вы меня все время за кого-то другого принимаете!

Велел отключить телефон, поставил Огурцова на страже дверей. Надо как следует разобраться. В чем суть? Кто получит право голоса? Это ведь главное в кампании предстоящих выборов…

Было намечено все три избирательные курии: 1) землевладельцы и собственники крупных недвижимых имуществ; 2) домовладельцы, предприниматели и фабриканты, а также лица, которые платят в год за квартиру не менее тысячи трехсот двадцати рублей, и 3) крестьяне, владевшие земельным наделом; последние получали право голоса не сами, а лишь от имени волостных сходов…

Да, было над чем задуматься. Сергей Яковлевич испытал вдруг чудовищную неловкость. Ему было стыдно, как бывает стыдно за близкого человека, который возьми да и ляпни в обществе глупость. Князь ведь очень ждал этого момента в русской истории. Казалось, отсюда и начнется новая эра для России – вече, народ, свобода… "Пусть и подерутся, но драться будут разумно – за идею!"

А вместо обещанных марципанов ему подсунули дешевый и скользкий леденчик. Сергей Яковлевич никак не ожидал, что Булыгин и его компания столь нагло отринут от выборов весь рабочий класс. А куда деть русскую интеллигенцию – врачей, педагогов, писателей, – всех тех, кто не может вынуть из кармана тысячу триста двадцать рублей за одну только квартиру?..

– Импотенты! – сказал князь с презрением, и снова раздался звонок. – Огурцов, я кому велел, чтобы телефон отключить?

– Ваше сиятельство, это же из генерал-губернаторства…

Звонил из Тургая чиновник особых поручений генерала Тулумбадзе, спрашивал: "Разрешаете ли вы в Уренске вывешивать флаги?"

– Я не запрещаю вывешивать флаги, – ответил Мышецкий. – Не знаю, как у вас, а у меня в Уренске каждый молится на свой лад: один – красну солнышку, а другой – ясну месяцу…

Князь присмотрелся: флаги были вывешены над кухмистерской вдовы Супляковой, над редакцией "Уренских губернских ведомостей". А вот над жандармерией флага не висело: это похоже на Дремлюгу – ведь он не раз повторял вслед за Сущевым-Ракусой: "Мы люди незаметные, скромные, по стеночке ходим, по стеночке…"

Телеграф принес первые известия. Например, что турецкая цензура не пропустила в печать ни единой строчки о созыве Государственной думы в России. А русская полиция (турецких газет не читая) пошла на поводу султанских цензоров: в некоторых губерниях "Учреждение о думе" прятали от мужиков как вредную крамолу.

Чиколини тоже суетился изрядно, намекал Мышецкому:

– Как бы, князь, худого не вышло! Да и выборы опять-таки… Что за штука? Впервые в жизни выбирать станут – как бы волосами не сцепились! Привыкли от начальства поставленных видеть…

Мышецкий взялся за трость, надвинул шляпу:

– Поехал ужинать… А вы, Бруно Иванович, будьте готовы: завтра – так и быть! – нагрянем на господ Жеребцовых и победим…

На демократических началах губернатору, как и прочим, Бабакай Наврузович вспенил бокал дарового шампанского. Между столиков, вытирая потную шею, околачивался директор депо – Смирнов.

– Иван Иванович, а что слышно у вас в депо?

– Ни гугу, князь…

В пику ресторанной добродетели, Сергей Яковлевич расплатился за шампанское.

– Ни гуту… Это великолепно: рабочие, ей-богу, умники – молчат, и все тут, как будто их это не касается!

Борисяк в эти дни спрашивал у Казимира Хоржевского:

– А что князь? Как он?

– Ни гуту, – отвечал Казимир.

– Что ж, он, видать, умнее многих!..

Через день Дремлюга принес князю свежую листовку, еще влажную:

– Содрали сейчас с забора, клей еще не высох. Как понимать?

А в листовке было сказано: "Манифест от 6 августа есть наглое издевательство над рабочим классом всей России…"

– Как понимать? А вот так, капитан, и понимайте, как здесь написано, – ответил ему губернатор. – Будь вы или я на месте рабочих, разве мы бы с вами не подписались под такой листовкой? Нельзя же давать право свободно мыслить и выражать эти мысли только тем, кто проживает в квартире из десяти комнат!..

– Я понимаю вас, князь, – сказал Дремлюга со всей душевностью, – вы смотрите на князя Сергия Трубецкого – как он? Да еще на Союз союзов, что в Москве копошится…

– Капитан! – заметил князь. – Копошатся только домовые в чулане да кикимора под печкой. А Союз союзов составлен из передовых людей, которые и объявили бойкот этому "батарду" Булыгина!

– Вы ошибаетесь, – возразил Дремлюга. – Распалясь, они объявили бойкот – верно, но теперь можете прочесть, что пишет наш хваленый Милюков в "Сыне отечества"…

И это было правдой: "Осанна, осанна!" – кричал Милюков.

– Мне-то что? – сказал Мышецкий. – Я остаюсь при своем мнении: лучше, капитан, никакой думы, только не эта!

Дремлюга заметил нервную трясучку в пальцах князя, под выпуклым стеклом пенсне вздрагивало веко правого глаза.

– Вы так взволнованы, князь, так горячитесь…

– Нервы, – резко ответил ему Мышецкий.

– Можно, как мужчина мужчине?

– Ну?

– Обзаведитесь женщиной… Право, князь, от души!

Сергей Яковлевич мгновенно вспыхнул:

– Ваше ли это просвещенное дело – давать мне советы?..

Странно, что, когда жандарм ушел, Мышецкий вспомнил о Корево – скромной черноглазой акушерке. Было в ней нечто такое, что зацепилось за сердце, как колючка шиповника, – не выдернуть.

Отчаялся и позвал Огурцова.

– Надоело все, – сказал. – Дела есть?

– Нету, – просиял старый "драбант"…

Незаметно наступила пора "опрощения", как он называл сам эту перемену в себе. Вдруг ему расхотелось следить за собой, все реже облачал он свое большое обрыхлевшее тело в мундир, все чаще прибегал к скромнейшему сюртуку. Высокие простонародные сапоги (удобные, чтобы не возиться со штрипками) даже шли к его высокой фигуре. В таком-то вот виде, в сапогах и сюртуке, Сергей Яковлевич и нагрянул однажды под вечер в молочную.

– Ну, Сана, – сказал, – угости меня чем-нибудь… Голоден!

Добрая женщина угостила его на славу, но вина не дала:

– Не надо вам пьянственного, Сергей Яковлевич, по городу и без того невесть что болтают о вас…

– А все-таки – что же, Сана?

– Разное… – помялась женщина. – Будто вы и не служите совсем, как раньше, а так… Да и пьете вы много. Вам не надо!

– Пожалуй, Сана, ты права: не надо бы! Но зато это забавно. Я далеко не оригинален. Да, это так… – И неожиданно рассказал Сане, притихшей: – У меня вот бабушка по линии матери была правдоискательницей. Ездила по Европе, плавала даже в Америку. И все искала… пророка, что ли? Не знаю, кого и что она искала. А в результате ничего не нашла и – спилась. Самым безобидным образом спилась она в своей твер­ской деревеньке. Даже не на вине, а на мужицком пеннике… Она была хороший и умный человек, умела лечить, и мужики десять верст несли ее гроб до нашего родового. Я часто думаю о ней, и приходит мысль: не в бабушку ли, искательницу истины, я и пошел? Ты поняла меня, Сана?

– Все человеческое, Сергей Яковлевич, понять можно…

Мышецкий с удовольствием подержал в своей ладони крупное теплое запястье женщины, втиснутое в золоченый браслет.

– Ах, милая моя Сана, если бы мне два года… Даже один год назад! Все бы начал иначе… Ты даже не знаешь, сколько мерзости и путаницы внес в свою жизнь я за эти два года.

– Да отчего? Ведь вам так много дано. Как никому…

– Ты не права, Сана: у меня, наоборот, все отнято.

– А-а, понимаю теперь: вы о… жене?

– Нет, о… министерстве! – ответил Мышецкий. – Впрочем, так мне, дурню правоведному, и надо. Служил бы, как прочие, по судебному ведомству. Не лез бы к Плеве! Грешил бы себе стишками. А назло сестрице моей, женился бы на такой вот, как ты, Сана, и все было бы превосходно. – Помолчал и сказал прямо в лицо: – Сестрица моя – страшна, я боюсь ее… В кого она?

Сана долго не отвечала – было видно по лицу ее, что она размышляет – говорить или промолчать? Наконец решилась:

– А, скажу… Сергей Яковлевич, ведь я налог плачу…

– Кому?

– Да вот, обложили… Сестрица ваша и хулиганы ее.

Мышецкий до боли сжал в пальцах спинку венского стула:

– О чем ты говоришь? Что это значит?

Сана пояснила со всем откровением:

– Сами видите: какая была копейка, я всю до остатка в молочную вложила. Ну-ка, сожгут? Оно понятно, что жаль. Да и не одну меня! Многих так-то… Месяц на излете – знать, готовь для отечества!

– И ты… даешь?

– А что делать? Даю, коли дело дороже стоит… Пусть сосут, думаю. Вся-то наша жизнь такая, – засмеялась она с горечью. – То младенцы меня доили, теперь вот взрослые принялись.

– Сана, – строго велел Мышецкий, – ты не давай.

– Да как не дать? Спалят ведь…

Назад Дальше