Как свидетельствует хроника того времени, капитан "был встречен офицерами эшелона с полным вниманием, какого заслуживали его высокие заслуги". Действовал он решительно, по вдохновению свыше.
Вот его точные исторические слова:
– Поручик Евсюков, поспешите на вокзал за шампанским!
Евсюков был должен в полку сто восемнадцать рублей, забыл, как на извозчике ездить, в буфете ему уже рюмки водки в долг не давали, и потому он, стоя навытяжку, стал шевелить пальцами, намекая…
Следующие исторические слова взбодрили Евсюкова:
– Не рассуждать! Действуйте именем… моим, конечно!
В вокзальном ресторане, в пользу крамольного отечества, была спешно реквизирована вся икра и все шампанское: Казань оставили умирать с голоду. Местные патриоты, во главе с Баратынским (потомком поэта), прочувствованно и возвышенно катили в солдатские вагоны анкерки с водкой. Колеса завертелись.
Евсюков почему-то вдруг стал ходить по вагонам, раздавая офицерам свои долги. В эшелоне творились удивительные вещи. Ложась спать, однажды видели привидение, выходившее из клозета. И всю дорогу до Тургая князь Долгорукий щедро делился с офицерами икрой и воспоминаниями. Конногвардейский полк, служба в кавалергардах, приходилось и на флоте маячить, затем Маньчжурия (при этом князь щупал пальцами череп), потом Москва, – описание жизни и подвигов было красочным, напоминая роман…
Устроив дневку, бедные офицеры сложились, кто сколько мог, и устроили другу царя, стяжавшему столько наград, скромный обед. Распорядителем обеда был поручик Евсюков, который уже сам давал в долг. Виновник торжества оглядел стоя и сказал:
– Я тронут, господа… премного тронут!
Полковник, начальник эшелона, вытирал усы платком и ухаживал за поручиком Евсюковым.
– Поцелуемся, – говорил он, – как мужчина с мужчиной…
Потом долго намекал князю о своих заслугах перед отечеством:
– Вы, как лицо, близко стоящее к государю, конечно же, могли бы и замолвить словечко. Мол, есть такой полковник и прочее…
Долгорукий велел Евсюкову записать данные о полковнике.
– Я доложу, – сказал. – Государь будет тронут, я вам обещаю…
Глядя на горлышки бутылок, офицеры пели под звоны гитар:
Много красавиц в ауле у нас,
Звезды сияют во мраке их глаз,
Сладко любить их – завидная доля,
Но веселей молодецкая воля…
А в солдатских вагонах, под визги гармошек и сиплое звяканье балалаек, гремела черноземная неуемная силушка:
И сегодня щи, да и завтра щи,
Приходи, моя сурьезная,
Будем греться на печи.
Меня били, колотили
Два ножа, четыре гири,
Еще восемь кирпичей -
Все за девок-сволочей…
Тургай, вот он (чтоб ты сгорел, проклятый!), – плоские крыши казарм, тюрьма в стиле барокко высилась над степной столицей, как сказочный замок. С криком носилось воронье, словно чуя падаль.
Здесь разговор был короткий.
– Государь император недоволен вами, господа, – заявил самозванец военному совету генерал-губернаторства. – Что у вас тут происходит? Отчего такая слабость? Почему, под боком у вас до сих пор бунтует Уренск? Почему до сих пор не арестованы президент этой гнусной республики и Совет рабочих?
Было доложено о мерах, принятых ранее; к сожалению, эшелон застрял в степи и связь с ним прервана. Но надеемся…
– Надейтесь, господа! Прицепите к моему эшелону тюремный вагон, я подхвачу попутно ваш состав и привезу вам президента заодно с этим Советом… Стыдно, господа, стыдно! Что мне сказать о вас государю? Поручик Евсюков, поспешите на вокзал…
От перрона Тургая, пополнив запасы шампанского, карательный эшелон тронулся в просторы заснеженной февральской степи. Тяжелый вагон с решетками на окнах мотался в конце состава, лязгая дверями тамбуров. По борту его было выведено: "Министерство внутренних дел", а ниже – мелом: "Особого следования".
– Завтра к полудню, – высчитывал Долгорукий, – должны быть в Уренске… Прошу, господа офицеры, быть ближе к солдатам. Поручик Евсюков, проследите, чтобы демократия не была нарушена!
От двух контузий в голову князь жестоко страдал бессонницей. Во сне же часто смеялся, как младенец. Более никаких странностей за ним не наблюдалось. Напротив, он был весьма любезен.
– Я тронут, – говорил генерал-адъютант, – весьма тронут…
Привидение видели теперь в тюремном вагоне. Оно вышло из уборной, как и раньше, попросило у часового прикурить, после чего проследовало в тамбур и, открыв дверь, шагнуло на полном ходу прямо в степь – прямо в ночь. Часовой божился, что не спал…
В это время купчиха Тамара Шерстобитова, подобно царю, объявила поиски по всей империи своего странного жениха Чичикадзе.
– Он мой, – кричала она в припадке томления, – я не могу без него!.. Красавчик ты мой, контуженький!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сергей Яковлевич прислушался к выстрелам.
– Баррикада еще держится? – спросил.
– Да, князь… Опять пальбу начали!
Огурцов был трезв сегодня как стеклышко. Мышецкий его отослал. Итак, дело за выборами… "Если бы не эти выстрелы, – как они несозвучны выборам!" На днях прошли первую ступень голосования в провинции – по крестьянской курии. Подпертый влиянием губернатора, Карпухин, кажется, пройдет и вторую ступень благополучно. Мужики на выборах так кричали:
– Помогай бог! Только бы до батюшки-царя выграбастаться! Ен нашей правды ишо не слыхивал – наша правда не рабочая, земная… Ты уж, Карпухин, обскажи царю все как есть тут!
А по степной курии, как и следовало ожидать, пройдет прапорщик султан Самсырбай, – из тьмы дикого разума он взберется в кресло депутата. И тут ничем нельзя отвратить этого постыдного факта: законы степей закона не ведают. Зато совсем иная картина по городской курии – самой буйной, пронизанной идеями бойкота (со стороны депо), убежденной в том, что никакой октябрист не нужен, никакой кадет не проскочит, а вот…
– А вот дядя Вася – чем плох?
Оказывается, многие в Уренске даже не знали, что имеют право голоса. Вчера таких обывателей обошли с повестками по домам, но последствия оказались самые печальные: начался такой разброд в выборе кандидатов – хоть святых выноси. Выдвигали своих соседей:
– Во, Митрий Иваныч, покажись… Не бойся – не выдадим!
И показывали: Василиев Петровичей, каких-то загруженных пугливых Митричей, – кто они, откуда взялись, никто не знал ни ухом, ни рылом. Кончалось это, как правило, одним – скандалом:
– Ах, не хотите наших в думу сажать? Ну и хрен с вами. Повесткою вашей подотрусь, и катись вы с вашими выборами. На кой ляд мне ваша дума сдалась… Тоже мне – демократы лыковы! Тьфу…
В середине дня Огурцов подозвал Мышецкого к телефону.
– Ваше сиятельство, – раздался приглушенный голос Иконникова-младшего, – осмелюсь напомнить о старом договоре. Пусть цинично, но зато честно… Хлеб я тогда дал, а теперь ваш голос…
– Да, да, – отозвался Мышецкий, – как вы могли сомневаться? По городской курии я поддержу непременно вашу кандидатуру, и мой слабый голос, надеюсь, не останется гласом вопиющего в пустыне…
Одевшись, князь отправился отдать свой голос за хлеб. Цинично, зато убежденно. Для начала заглянул в помещение рабочей курии, но там было тишайше. Да и само помещение, отведенное для выборов, плохо согласовалось с рабочей курией, – окружной суд. В одной комнате стояла урна, а в другой сидел прокурор, составляя списки подлежащих аресту.
Выборщик показал Мышецкому свои списки – чистенькие.
– Видите? – сказал. – Пять человек, а более не идут…
Со стороны депо стучали редкие выстрелы: там уже какой день шла борьба казаков с баррикадой. Алябьев же ввести в дело войска отказался на том основании, что "ненадежны". "И очень хорошо, – согласился с ним Мышецкий. – Коли вы утверждали, что армия есть священный сосуд, так не будем его тревожить…"
В думе, за низкой решеткой, словно гробы, стояли избирательные ящики, обвязанные бечевкой и опечатанные. Возле них пристроились длинные столы, за ними сидели учителя гимназий, и над каждым из них висели буквы: "А – Д", "Е – Л", "М – Р" и "С – О". Соответственно, подходили к столам для отметки и избиратели: распорядители ставили птичку, чтобы никто не проголосовал дважды. А то Артыганьев тут уже людей подзапутал, ходили за него и по три раза, пока не попались. Хорошо, что вовремя спохватились…
Бобр сидел как раз под буквами "М – Р", а над головой у него качалась доска с надписью: "Россия – для русских, да здравствует правовой порядок!" Вот к нему-то и направил свои стопы Мышецкий:
– Добрый день, Авдий Маркович, наконец-то дождались!
– И не говорите, князь. Наконец-то дождались!
– Поздравляю вас, Авдий Маркович, как гражданина.
– И я вас, князь. Тоже – как гражданина.
– Пришел я как гражданин к гражданину, – сказал Мышецкий, – чтобы отдать свой долг. Вот, записку я уже заготовил…
Сергей Яковлевич показал заклеенную почтовой маркой записку для голосования, в которой он еще дома проставил имя Иконникова.
Бобр порылся в бумагах, вспотел и повернулся к соседу:
– Михаиле Давыдыч, у вас нету князя в списках?
– А князя и быть не может, – ответил тот, глядя косо. – Никто нашему князю и не давал права на голосование…
Со стороны вокзала взревели подходящие паровозы. Иконников-младший наблюдал издали – с тревогой: голос губернатора был необходим ему как заручка. Потом-то он и сам поскачет!
Сергей Яковлевич, покраснев, мял в пальцах записку:
– Позвольте, господа, но… Как же быть со мною?
– Верно, – сказал Бобр. – Лица, состоящие на военной и государственной службе, права голоса не имеют. Извините, князь, мы ценим ваш гражданский порыв, но… Поймите и нас!
– Я понимаю, – ответил Мышецкий. – Но мой голос не есть голос лица, облеченного властью, а лишь голос местного обывателя. Вы же сами знаете, я землевладелец Уренской губернии на одних паях с Конкордией Ивановной.
– Даже если и допустить вас как местного помещика, – мстительно ответили за соседним столом, – то все равно вы не имеете права голоса благодаря малому цензу оседлости…
Иконников делал князю издали какие-то знаки. Сергей Яковлевич стыдился своего положения, своих слов о гражданстве, которые он сгоряча тут выпалил. Смешно ведь!
От стыда он обозлился на всю городскую курию.
– Хорошо! – сказал. – Но вы же, господа, должны понять всю несостоятельность обструкции в отношении меня… Наконец, кто больше моего сделал в губернии для права выборов? Кто всегда поддерживал идею гражданских свобод? Это возмутительно…
Иконников все еще делал тайные знаки. Сергей Яковлевич отошел от Бобра и стал пихать свою записку в щель избирательного ящика. Щель была узкая, записка застряла.
– Стойте, князь! – закричали ему из-под "А – Д", "Е – Л", "М – Р" и "С – О".
– Я имею право. Я – гражданин империи, как и вы, господа!
– Полицию! Где полиция?
– Пущай сует… Он – князь, ему можно…
– Да здравствует анархия!
– Князь, вы же юрист, не преступайте законности…
– Суй яго, суй… пальцем, пальцем!
– Городово-о-ой!
– Не надо городового – уже пропихнул!
Мышецкий, красный как рак, отошел от ящика:
– Для чего же мы прошли трудный путь? Постыдитесь, господа!
Бобр повернулся к собранию:
– Прощу протокол… Голос князя, упавший в ящик, мы не можем считать законным…
Верный "драбант" Огурцов долго еще поджидал возвращения князя с выборов. Мышецкий все не шел, а уже хотелось "постелить", как всегда, "двухспальную". Глянул на часы: пора, пора… адмиральский час давно пробил! С вокзала все ревели паровозы, потом ухнула пушка!
Огурцов отворил двери в кабинет губернатора…
Замер. Из-за стола уренского владыки, улыбаясь, поднялся навстречу Огурцову ласковый Осип Донатович Паскаль.
– Ну что, подлый креатур? – спросил он. – Кончилось ваше время? Что теперь будешь делать?
Огурцов, заплетаясь ногами, долго искал свою шапку. Кто-то из молодых чиновников, жалея старика, подал ему пальто.
Снова ударила пушка – со стороны депо…
Выбрался на крыльцо присутствия. Черным казалось солнце.
Увидел швейцара:
– Хоть ты – скажи!
– Взяли нашего князя, прямо-таки с участка… Нешто насквозь пропились, что слыха не слыхали? Взяли вот теперь его, шибко большое начальство понаехало с пушками. Теперь всю губернию расшибут об стенку. И будут расшибать до скончания веку! Так что, ежели мысли чужие имеете, – так выбросьте! Ни к чему!..
Кое-как, обтирая заборы, дотащился старый чиновник до дому.
Жена – старая и неопрятная – вышла к нему с мышеловкой.
– Гляди, – сказала, – две штуки сразу. Где это видано?
– А знаешь, Марьюшка, – ответил ей Огурцов, – ведь я ничего не скопил… Прости меня, Марьюшка, ничего – как другие! Все мы пропили с князем…
– Проспись! – сказала жена и ушла с мышеловкой.
Скинул Огурцов пальтишко на пол, в галошах подсел к окну.
Так и сидел до вечера, пока не стемнело. Служба кончилась.
Бегали солдаты, что-то кричали, стреляли…
В потемках жена тронула его за плечо, позвала спать.
– Без працы не бенды кололацы, – ответил Огурцов.
И долго крестилась, под буханье пушки, старая жена:
– Господи, никак мой-то рехнулся? Отвернись, шаромыжник проклятый, – разит, будто из бочки. И што это за наказание тако! У всех мужья – как мужья: ну, и выпьют когда, но не все же время…
И благовестила старым супругам ночная пушка.
6
Когда первый снаряд разбросал угол баррикады, а колесо от телеги, рикошетом взмыв к небу, вдруг рассыпалось по земле острыми спицами, когда закричал кто-то рядом, размазывая кровь по лицу, – тогда Борисяк понял: не устоять.
– По одному! – гаркнул, стреляя. – Отходи… в цеха… там!
На бегу пересчитывал людей: они падали на перебежках под пулями, и когда ворота вагонного цеха депо захлопнулись за ними, Савва насчитал всего двадцать восемь бойцов. Последние!..
– Мы дураки, – сказал он Казимиру, – все это надо было сделать сразу после манифеста царя. Еще в октябре! А сейчас уже поздно. Москва не поддержала Питера, Питер отстал потом от Москвы, а теперь мы… Дураки! – повторил он. – Еще не умеем…
Промерзлый цех изнутри светился инеем. Пасмурно сочился день через замороженные стекла окошек. Вскрикивая от усилий, боевики подкатили один товарный порожняк, уперли его буксами в ворота: так надежней! Борисяк посмотрел на людей, которые остались верны Совету, подозвал тургайского комитетчика-солдата.
– А у вас, – спросил, – похоже было?
– Одна малина. Еще хуже. Среди ночи. Спящих брали…
– Ладно. Давай вдоль окон – цепочкой… Да ту стенку заслони!
Заняли оборону. Над Уренском уже висел плотный дым: это жгли облитую керосином баррикаду. Было видно на сизом снегу, как перебегают, прицеливаясь, солдаты. Спотыкаются о рельсы, теряя и тут же подхватывая свои мохнатые шапки.
– Тургайский, – окликнул Борисяк, – какой полк? Знаешь?
Тургайский солдат даже смотреть не стал:
– Один хрен – какой… Темнота наша да серость – вот полк!
– Холодно, – знобило простылого Казимира. – Чаю бы… Эх, Глашка, Глашка! Пропадешь ты без меня, баба глупая…
Борисяк, сузив глаза, наблюдал, как каратели окружают депо.
– А история тут такая, – сказал он Казимиру о своем, наболевшем. – Одними забастовками дела не сделаешь. Нам казалось, что царь уже сдал – на все согласится. И крутили забастовки далее, на полную катушку… Черта с два! Видишь?.. Кончится все это одним: темный мужик в солдатской шинели, под началом черносотенца-офицера, разобьет тебя, Казимир, гражданина-рабочего. А заодно и мне всыпят – как разночинцу-большевику! Чтобы умнее был…
– Брось корить себя, Савва, – ответил Казимир.
Пожилой рабочий кинул Борисяку свой револьвер.
– Я пойду, – сказал. – Люди, чай не звери. А у меня – семья, сам знаешь… Подохни я, куда всем? Одни руки…
Борисяк сунул револьвер за пазуху, вздохнул:
– Не держу. Погоди только, пусть стемнеет…
Но тот ждать не стал, приставил доску, полез в высокое окно, почти под самой крышей цеха. Очередь из пулемета, пройдясь вдоль окон, сбросила его вниз – умер, долго корчась телом, на куче мусора, среди обрезков ржавой жести и гнутых труб из котлов.
Потом ухнула пушка, откуда-то с Ломтевки, и снаряд сразу перебил водопровод. Стылая тяжелая вода широкой струёй пошла в цех, заплавал острый хрустящий шлак, поднятый кверху, закричали люди, обжигаемые страшным холодом:
– Эй, тургайский, земляк! Вылезаем… Ты же грамотный! Вояка!
Перебежками, снова теряя бойцов, рабочие перешли в паровозный цех.
Опять забаррикадировали ворота.
– Стреляйте! – кричал Борисяк; он весь промерз, корка льда поверх его одежды громко хрустела, как рыцарские доспехи, со звоном откалывались льдинки. – Казимир, уголь! – показал он.
Казимир быстро пробежал среди колес паровозов, стоявших в ремонте. Вскинул свое тело в будку.
– Машина знакомая, – ответил, радостно просияв. – Я на этом генерала из степи привозил… Еще бы кто мне угля подкинул!
Из трубы паровоза поплыл дым: Казимир набирал пар, можно было обогреться. "Воды, воды!" Но тут в конторке цеха зазвонил телефон.
– Вот что, господа мои хорошие, – бурчал издали голос Смирнова, – вы будете ответственны за разрушение депо. Воду мы отключаем, так и знайте. Я вот вижу из окна, что дым идет из-под крыши, так еще раз заявляю – воды вам не видать. Сдайте оружие, выходите!
Борисяк выскочил из конторки цеха, спрыгнул по трапу:
– Казимир! Экономь воду… Смирнов звонил – отключают!
Машинист сбавил пламя. К нему поднялся один боевик:
– Разбивай ворота к чертовой матери прямо паровозом, уцепимся все – и едем! Как-нибудь проскочим…
– Крайность, – отвечал Казимир. – Оставим до вечера.
И навалился вечер. Остались они здесь. Среди высоких прокопченных стен. Под сипение затухающего паровоза. Под обжигающие выкрики пулеметов, которые со звоном перечеркивали кирпичную кладку. Мертвый голубь свалился к ногам Борисяка – деповский.
– У кого что есть, – велел Борисяк, – сожгите сразу в топке. Никаких бумаг не надо. Все на ясном огне, и душе спокойнее…
В эту ночь Уренск спать не ложился: депо грохотало, освещенное лучами прожекторов, которые солдаты подвезли на извозчичьих колясках. В дрожащем мареве света высилась кирпичная труба, потом и ее не стало – сковырнули бесприцельным снарядом. Словно могучий дуб, прямой и крепкий, рушилась она с высоты – медленно и величаво.
Поручик Евсюков даже рот открыл… Шла она с небес прямо на него. Хлоп! Только кирпичи брызнули. Хорошо, что успел перед смертью с долгами расплатиться. А вот другие ему должны остались…
Капитан Дремлюга не отходил от князя Долгорукого ни на шаг.
– Зовите меня просто Валей, – разрешил офицер жандарму.