На задворках Великой империи. Книга вторая. Белая ворона - Валентин Пикуль 53 стр.


Как свидетельствует хроника того времени, капитан "был встречен офицерами эшелона с полным вниманием, какого заслуживали его высокие заслуги". Действовал он решительно, по вдохновению свыше.

Вот его точные исторические слова:

– Поручик Евсюков, поспешите на вокзал за шампанским!

Евсюков был должен в полку сто восемнадцать рублей, забыл, как на извозчике ездить, в буфете ему уже рюмки водки в долг не давали, и потому он, стоя навытяжку, стал шевелить пальцами, намекая…

Следующие исторические слова взбодрили Евсюкова:

– Не рассуждать! Действуйте именем… моим, конечно!

В вокзальном ресторане, в пользу крамольного отечества, была спешно реквизирована вся икра и все шампанское: Казань оставили умирать с голоду. Местные патриоты, во главе с Баратынским (потомком поэта), прочувствованно и возвышенно катили в солдатские вагоны анкерки с водкой. Колеса завертелись.

Евсюков почему-то вдруг стал ходить по вагонам, раздавая офицерам свои долги. В эшелоне творились удивительные вещи. Ложась спать, однажды видели привидение, выходившее из клозета. И всю дорогу до Тургая князь Долгорукий щедро делился с офицерами икрой и воспоминаниями. Конногвардейский полк, служба в кавалергардах, приходилось и на флоте маячить, затем Маньчжурия (при этом князь щупал пальцами череп), потом Москва, – описание жизни и подвигов было красочным, напоминая роман…

Устроив дневку, бедные офицеры сложились, кто сколько мог, и устроили другу царя, стяжавшему столько наград, скромный обед. Распорядителем обеда был поручик Евсюков, который уже сам давал в долг. Виновник торжества оглядел стоя и сказал:

– Я тронут, господа… премного тронут!

Полковник, начальник эшелона, вытирал усы платком и ухаживал за поручиком Евсюковым.

– Поцелуемся, – говорил он, – как мужчина с мужчиной…

Потом долго намекал князю о своих заслугах перед отечеством:

– Вы, как лицо, близко стоящее к государю, конечно же, могли бы и замолвить словечко. Мол, есть такой полковник и прочее…

Долгорукий велел Евсюкову записать данные о полковнике.

– Я доложу, – сказал. – Государь будет тронут, я вам обещаю…

Глядя на горлышки бутылок, офицеры пели под звоны гитар:

Много красавиц в ауле у нас,
Звезды сияют во мраке их глаз,
Сладко любить их – завидная доля,
Но веселей молодецкая воля…

А в солдатских вагонах, под визги гармошек и сиплое звяканье балалаек, гремела черноземная неуемная силушка:

И сегодня щи, да и завтра щи,
Приходи, моя сурьезная,
Будем греться на печи.
Меня били, колотили
Два ножа, четыре гири,
Еще восемь кирпичей -
Все за девок-сволочей…

Тургай, вот он (чтоб ты сгорел, проклятый!), – плоские крыши казарм, тюрьма в стиле барокко высилась над степной столицей, как сказочный замок. С криком носилось воронье, словно чуя падаль.

Здесь разговор был короткий.

– Государь император недоволен вами, господа, – заявил самозванец военному совету генерал-губернаторства. – Что у вас тут происходит? Отчего такая слабость? Почему, под боком у вас до сих пор бунтует Уренск? Почему до сих пор не арестованы президент этой гнусной республики и Совет рабочих?

Было доложено о мерах, принятых ранее; к сожалению, эшелон застрял в степи и связь с ним прервана. Но надеемся…

– Надейтесь, господа! Прицепите к моему эшелону тюремный вагон, я подхвачу попутно ваш состав и привезу вам президента заодно с этим Советом… Стыдно, господа, стыдно! Что мне сказать о вас государю? Поручик Евсюков, поспешите на вокзал…

От перрона Тургая, пополнив запасы шампанского, карательный эшелон тронулся в просторы заснеженной февральской степи. Тяжелый вагон с решетками на окнах мотался в конце состава, лязгая дверями тамбуров. По борту его было выведено: "Министерство внутренних дел", а ниже – мелом: "Особого следования".

– Завтра к полудню, – высчитывал Долгорукий, – должны быть в Уренске… Прошу, господа офицеры, быть ближе к солдатам. Поручик Евсюков, проследите, чтобы демократия не была нарушена!

От двух контузий в голову князь жестоко страдал бессонницей. Во сне же часто смеялся, как младенец. Более никаких странностей за ним не наблюдалось. Напротив, он был весьма любезен.

– Я тронут, – говорил генерал-адъютант, – весьма тронут…

Привидение видели теперь в тюремном вагоне. Оно вышло из уборной, как и раньше, попросило у часового прикурить, после чего проследовало в тамбур и, открыв дверь, шагнуло на полном ходу прямо в степь – прямо в ночь. Часовой божился, что не спал…

В это время купчиха Тамара Шерстобитова, подобно царю, объявила поиски по всей империи своего странного жениха Чичикадзе.

– Он мой, – кричала она в припадке томления, – я не могу без него!.. Красавчик ты мой, контуженький!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сергей Яковлевич прислушался к выстрелам.

– Баррикада еще держится? – спросил.

– Да, князь… Опять пальбу начали!

Огурцов был трезв сегодня как стеклышко. Мышецкий его отослал. Итак, дело за выборами… "Если бы не эти выстрелы, – как они несозвучны выборам!" На днях прошли первую ступень голосования в провинции – по крестьянской курии. Подпертый влиянием губернатора, Карпухин, кажется, пройдет и вторую ступень благополучно. Мужики на выборах так кричали:

– Помогай бог! Только бы до батюшки-царя выграбастаться! Ен нашей правды ишо не слыхивал – наша правда не рабочая, земная… Ты уж, Карпухин, обскажи царю все как есть тут!

А по степной курии, как и следовало ожидать, пройдет прапорщик султан Самсырбай, – из тьмы дикого разума он взберется в кресло депутата. И тут ничем нельзя отвратить этого постыдного факта: законы степей закона не ведают. Зато совсем иная картина по городской курии – самой буйной, пронизанной идеями бойкота (со стороны депо), убежденной в том, что никакой октябрист не нужен, никакой кадет не проскочит, а вот…

– А вот дядя Вася – чем плох?

Оказывается, многие в Уренске даже не знали, что имеют право голоса. Вчера таких обывателей обошли с повестками по домам, но последствия оказались самые печальные: начался такой разброд в выборе кандидатов – хоть святых выноси. Вы­двигали своих соседей:

– Во, Митрий Иваныч, покажись… Не бойся – не выдадим!

И показывали: Василиев Петровичей, каких-то загруженных пугливых Митричей, – кто они, откуда взялись, никто не знал ни ухом, ни рылом. Кончалось это, как правило, одним – скандалом:

– Ах, не хотите наших в думу сажать? Ну и хрен с вами. Повесткою вашей подотрусь, и катись вы с вашими выборами. На кой ляд мне ваша дума сдалась… Тоже мне – демократы лыковы! Тьфу…

В середине дня Огурцов подозвал Мышецкого к телефону.

– Ваше сиятельство, – раздался приглушенный голос Иконникова-младшего, – осмелюсь напомнить о старом договоре. Пусть цинично, но зато честно… Хлеб я тогда дал, а теперь ваш голос…

– Да, да, – отозвался Мышецкий, – как вы могли сомневаться? По городской курии я поддержу непременно вашу кандидатуру, и мой слабый голос, надеюсь, не останется гласом вопиющего в пустыне…

Одевшись, князь отправился отдать свой голос за хлеб. Цинично, зато убежденно. Для начала заглянул в помещение рабочей курии, но там было тишайше. Да и само помещение, отведенное для выборов, плохо согласовалось с рабочей курией, – окружной суд. В одной комнате стояла урна, а в другой сидел прокурор, составляя списки подлежащих аресту.

Выборщик показал Мышецкому свои списки – чистенькие.

– Видите? – сказал. – Пять человек, а более не идут…

Со стороны депо стучали редкие выстрелы: там уже какой день шла борьба казаков с баррикадой. Алябьев же ввести в дело войска отказался на том основании, что "ненадежны". "И очень хорошо, – согласился с ним Мышецкий. – Коли вы утверждали, что армия есть священный сосуд, так не будем его тревожить…"

В думе, за низкой решеткой, словно гробы, стояли избирательные ящики, обвязанные бечевкой и опечатанные. Возле них пристроились длинные столы, за ними сидели учителя гимназий, и над каждым из них висели буквы: "А – Д", "Е – Л", "М – Р" и "С – О". Соответственно, подходили к столам для отметки и избиратели: распорядители ставили птичку, чтобы никто не проголосовал дважды. А то Артыганьев тут уже людей подзапутал, ходили за него и по три раза, пока не попались. Хорошо, что вовремя спохватились…

Бобр сидел как раз под буквами "М – Р", а над головой у него качалась доска с надписью: "Россия – для русских, да здравствует правовой порядок!" Вот к нему-то и направил свои стопы Мышецкий:

– Добрый день, Авдий Маркович, наконец-то дождались!

– И не говорите, князь. Наконец-то дождались!

– Поздравляю вас, Авдий Маркович, как гражданина.

– И я вас, князь. Тоже – как гражданина.

– Пришел я как гражданин к гражданину, – сказал Мышецкий, – чтобы отдать свой долг. Вот, записку я уже заготовил…

Сергей Яковлевич показал заклеенную почтовой маркой записку для голосования, в которой он еще дома проставил имя Иконникова.

Бобр порылся в бумагах, вспотел и повернулся к соседу:

– Михаиле Давыдыч, у вас нету князя в списках?

– А князя и быть не может, – ответил тот, глядя косо. – Никто нашему князю и не давал права на голосование…

Со стороны вокзала взревели подходящие паровозы. Иконников-младший наблюдал издали – с тревогой: голос губернатора был необходим ему как заручка. Потом-то он и сам поскачет!

Сергей Яковлевич, покраснев, мял в пальцах записку:

– Позвольте, господа, но… Как же быть со мною?

– Верно, – сказал Бобр. – Лица, состоящие на военной и государственной службе, права голоса не имеют. Извините, князь, мы ценим ваш гражданский порыв, но… Поймите и нас!

– Я понимаю, – ответил Мышецкий. – Но мой голос не есть голос лица, облеченного властью, а лишь голос местного обывателя. Вы же сами знаете, я землевладелец Уренской губернии на одних паях с Конкордией Ивановной.

– Даже если и допустить вас как местного помещика, – мстительно ответили за соседним столом, – то все равно вы не имеете права голоса благодаря малому цензу оседлости…

Иконников делал князю издали какие-то знаки. Сергей Яковлевич стыдился своего положения, своих слов о гражданстве, которые он сгоряча тут выпалил. Смешно ведь!

От стыда он обозлился на всю городскую курию.

– Хорошо! – сказал. – Но вы же, господа, должны понять всю несостоятельность обструкции в отношении меня… Наконец, кто больше моего сделал в губернии для права выборов? Кто всегда поддерживал идею гражданских свобод? Это возмутительно…

Иконников все еще делал тайные знаки. Сергей Яковлевич отошел от Бобра и стал пихать свою записку в щель избирательного ящика. Щель была узкая, записка застряла.

– Стойте, князь! – закричали ему из-под "А – Д", "Е – Л", "М – Р" и "С – О".

– Я имею право. Я – гражданин империи, как и вы, господа!

– Полицию! Где полиция?

– Пущай сует… Он – князь, ему можно…

– Да здравствует анархия!

– Князь, вы же юрист, не преступайте законности…

– Суй яго, суй… пальцем, пальцем!

– Городово-о-ой!

– Не надо городового – уже пропихнул!

Мышецкий, красный как рак, отошел от ящика:

– Для чего же мы прошли трудный путь? Постыдитесь, господа!

Бобр повернулся к собранию:

– Прощу протокол… Голос князя, упавший в ящик, мы не можем считать законным…

Верный "драбант" Огурцов долго еще поджидал возвращения князя с выборов. Мышецкий все не шел, а уже хотелось "постелить", как всегда, "двухспальную". Глянул на часы: пора, пора… адмиральский час давно пробил! С вокзала все ревели паровозы, потом ухнула пушка!

Огурцов отворил двери в кабинет губернатора…

Замер. Из-за стола уренского владыки, улыбаясь, поднялся навстречу Огурцову ласковый Осип Донатович Паскаль.

– Ну что, подлый креатур? – спросил он. – Кончилось ваше время? Что теперь будешь делать?

Огурцов, заплетаясь ногами, долго искал свою шапку. Кто-то из молодых чиновников, жалея старика, подал ему пальто.

Снова ударила пушка – со стороны депо…

Выбрался на крыльцо присутствия. Черным казалось солнце.

Увидел швейцара:

– Хоть ты – скажи!

– Взяли нашего князя, прямо-таки с участка… Нешто насквозь пропились, что слыха не слыхали? Взяли вот теперь его, шибко большое начальство понаехало с пушками. Теперь всю губернию расшибут об стенку. И будут расшибать до скончания веку! Так что, ежели мысли чужие имеете, – так выбросьте! Ни к чему!..

Кое-как, обтирая заборы, дотащился старый чиновник до дому.

Жена – старая и неопрятная – вышла к нему с мышеловкой.

– Гляди, – сказала, – две штуки сразу. Где это видано?

– А знаешь, Марьюшка, – ответил ей Огурцов, – ведь я ничего не скопил… Прости меня, Марьюшка, ничего – как другие! Все мы пропили с князем…

– Проспись! – сказала жена и ушла с мышеловкой.

Скинул Огурцов пальтишко на пол, в галошах подсел к окну.

Так и сидел до вечера, пока не стемнело. Служба кончилась.

Бегали солдаты, что-то кричали, стреляли…

В потемках жена тронула его за плечо, позвала спать.

– Без працы не бенды кололацы, – ответил Огурцов.

И долго крестилась, под буханье пушки, старая жена:

– Господи, никак мой-то рехнулся? Отвернись, шаромыжник проклятый, – разит, будто из бочки. И што это за наказание тако! У всех мужья – как мужья: ну, и выпьют когда, но не все же время…

И благовестила старым супругам ночная пушка.

6

Когда первый снаряд разбросал угол баррикады, а колесо от телеги, рикошетом взмыв к небу, вдруг рассыпалось по земле острыми спицами, когда закричал кто-то рядом, размазывая кровь по лицу, – тогда Борисяк понял: не устоять.

– По одному! – гаркнул, стреляя. – Отходи… в цеха… там!

На бегу пересчитывал людей: они падали на перебежках под пулями, и когда ворота вагонного цеха депо захлопнулись за ними, Савва насчитал всего двадцать восемь бойцов. Последние!..

– Мы дураки, – сказал он Казимиру, – все это надо было сделать сразу после манифеста царя. Еще в октябре! А сейчас уже поздно. Москва не поддержала Питера, Питер отстал потом от Москвы, а теперь мы… Дураки! – повторил он. – Еще не умеем…

Промерзлый цех изнутри светился инеем. Пасмурно сочился день через замороженные стекла окошек. Вскрикивая от усилий, боевики подкатили один товарный порожняк, уперли его буксами в ворота: так надежней! Борисяк посмотрел на людей, которые остались верны Совету, подозвал тургайского комитетчика-солдата.

– А у вас, – спросил, – похоже было?

– Одна малина. Еще хуже. Среди ночи. Спящих брали…

– Ладно. Давай вдоль окон – цепочкой… Да ту стенку за­слони!

Заняли оборону. Над Уренском уже висел плотный дым: это жгли облитую керосином баррикаду. Было видно на сизом снегу, как перебегают, прицеливаясь, солдаты. Спотыкаются о рельсы, теряя и тут же подхватывая свои мохнатые шапки.

– Тургайский, – окликнул Борисяк, – какой полк? ­Знаешь?

Тургайский солдат даже смотреть не стал:

– Один хрен – какой… Темнота наша да серость – вот полк!

– Холодно, – знобило простылого Казимира. – Чаю бы… Эх, Глашка, Глашка! Пропадешь ты без меня, баба глупая…

Борисяк, сузив глаза, наблюдал, как каратели окружают депо.

– А история тут такая, – сказал он Казимиру о своем, наболевшем. – Одними забастовками дела не сделаешь. Нам казалось, что царь уже сдал – на все согласится. И крутили забастовки далее, на полную катушку… Черта с два! Видишь?.. Кончится все это одним: темный мужик в солдатской шинели, под началом черносотенца-офицера, разобьет тебя, Казимир, гражданина-рабочего. А заодно и мне всыпят – как разночинцу-большевику! Чтобы умнее был…

– Брось корить себя, Савва, – ответил Казимир.

Пожилой рабочий кинул Борисяку свой револьвер.

– Я пойду, – сказал. – Люди, чай не звери. А у меня – семья, сам знаешь… Подохни я, куда всем? Одни руки…

Борисяк сунул револьвер за пазуху, вздохнул:

– Не держу. Погоди только, пусть стемнеет…

Но тот ждать не стал, приставил доску, полез в высокое окно, почти под самой крышей цеха. Очередь из пулемета, пройдясь вдоль окон, сбросила его вниз – умер, долго корчась телом, на куче мусора, среди обрезков ржавой жести и гнутых труб из котлов.

Потом ухнула пушка, откуда-то с Ломтевки, и снаряд сразу перебил водопровод. Стылая тяжелая вода широкой струёй пошла в цех, заплавал острый хрустящий шлак, поднятый кверху, закричали люди, обжигаемые страшным холодом:

– Эй, тургайский, земляк! Вылезаем… Ты же грамотный! Вояка!

Перебежками, снова теряя бойцов, рабочие перешли в паровозный цех.

Опять забаррикадировали ворота.

– Стреляйте! – кричал Борисяк; он весь промерз, корка льда поверх его одежды громко хрустела, как рыцарские доспехи, со звоном откалывались льдинки. – Казимир, уголь! – показал он.

Казимир быстро пробежал среди колес паровозов, стоявших в ремонте. Вскинул свое тело в будку.

– Машина знакомая, – ответил, радостно просияв. – Я на этом генерала из степи привозил… Еще бы кто мне угля подкинул!

Из трубы паровоза поплыл дым: Казимир набирал пар, можно было обогреться. "Воды, воды!" Но тут в конторке цеха за­звонил телефон.

– Вот что, господа мои хорошие, – бурчал издали голос Смирнова, – вы будете ответственны за разрушение депо. Воду мы отключаем, так и знайте. Я вот вижу из окна, что дым идет из-под крыши, так еще раз заявляю – воды вам не видать. Сдайте оружие, выходите!

Борисяк выскочил из конторки цеха, спрыгнул по трапу:

– Казимир! Экономь воду… Смирнов звонил – отключают!

Машинист сбавил пламя. К нему поднялся один боевик:

– Разбивай ворота к чертовой матери прямо паровозом, уцепимся все – и едем! Как-нибудь проскочим…

– Крайность, – отвечал Казимир. – Оставим до вечера.

И навалился вечер. Остались они здесь. Среди высоких прокопченных стен. Под сипение затухающего паровоза. Под обжигающие выкрики пулеметов, которые со звоном перечеркивали кирпичную кладку. Мертвый голубь свалился к ногам Борисяка – деповский.

– У кого что есть, – велел Борисяк, – сожгите сразу в топке. Никаких бумаг не надо. Все на ясном огне, и душе спокойнее…

В эту ночь Уренск спать не ложился: депо грохотало, освещенное лучами прожекторов, которые солдаты подвезли на извозчичьих колясках. В дрожащем мареве света высилась кирпичная труба, потом и ее не стало – сковырнули бесприцельным снарядом. Словно могучий дуб, прямой и крепкий, рушилась она с высоты – медленно и величаво.

Поручик Евсюков даже рот открыл… Шла она с небес прямо на него. Хлоп! Только кирпичи брызнули. Хорошо, что успел перед смертью с долгами расплатиться. А вот другие ему должны остались…

Капитан Дремлюга не отходил от князя Долгорукого ни на шаг.

– Зовите меня просто Валей, – разрешил офицер жандарму.

Назад Дальше