На задворках Великой империи. Книга первая. Плевелы - Валентин Пикуль 20 стр.


– А знаете, – вдруг рассмеялся Чиколини, – какую штуку Паскаль с ним выкинул?.. Пришел к Ениколопову и сразу сто рублей перед ним, – ррраз! Вадим Аркадьевич на радостях-то и давай его щупать. Обстукал до пяток. Часа два потратил на титулярного. Гонорарий обязывает!.. А потом Осип Донатыч штаны застегнул и говорит: "Ну, Вадим Аркадьевич, а теперь дайте мне девяносто пять рублей сдачи…"

Мышецкий улыбнулся, но разговор о Ениколопове тут же замял и больше к нему не возвращался. А вскоре султан Самсырбай прислал ему очередной подарок: бурдюк с кумысом от шестидесяти лучших своих кобылиц.

– Передайте этому джигиту, – наказал Сергей Яковлевич, – что пусть он не выкручивается. Кумыса я не пью, и мне надобно от него другое…

К вечеру пароходство сообщило: буксиры спускаются вниз по реке, чтобы подхватить первые баржи с переселенцами.

– Великолепно, – обрадовался Мышецкий и позвал Кобзева.

Между ними состоялся знаменательный разговор.

– Как вы мыслите отправку партии? – спросил Мышецкий.

– Читинские пойдут в первую очередь.

– Но это же самая малочисленная партия? А баржи надо забить до отказа, – сразу напомнил Сергей Яковлевич. – Не лучше ли отправить сначала томскую группу?

– Нет, – настоял Иван Степанович тихо. – Путь на Читу самый дальний. А переселенцы мечтают по прибытии на место еще отстроиться, запахать и засеять землю. Вы же сами знаете, князь!

– Да, но это несколько задержит с разгрузкой Свищева поля, – заволновался Мышецкий. – Что ж, поверю вам: начнем с читинских… Только бы Оренбург не пригнал арестант­ские партии. Тогда мы с вами – как кур во щах!

Кобзев выждал момент и осторожно подсказал:

– А я все жду вашего решения, Сергей Яковлевич.

– Именно?

– Не пора ли начать подбор людей для расселения в нашей губернии?

– О чем разговор? Безусловно – приступайте. Но (Мышецкий прищелкнул пальцами) поймите меня правильно, Иван Степанович, не подумайте плохо… Голодранцев мне тоже не нужно! Постарайтесь всех нищих сплавить куда-нибудь подальше.

Кобзев сложил свои листки, долго шарил под столом рукою, нащупывая упавший карандаш.

– Я так и знал, – сказал он безнадежно. – Можете сердиться на меня, князь, но с подобным чистоплюйством нельзя начинать большое дело…

– Иван Степанович! – пытался остановить его Мышецкий.

– Нет и нет, – не сдавался Кобзев. – Я уже понял: стоит поскоблить вас немножко – и получится русский чиновник. Еще поскоблишь – и вот уже сидит передо мной русский барин!

Сергей Яковлевич обозлился.

– По-моему, – сказал он, – Ениколопов выглядит барином более меня!

– Не следует вам рассуждать вроде барина, желающего заполучить мужиков подоходнее.

– Мужики – не мои, это верно, но губерния-то – моя…

– Позвольте же мне, наконец, обратиться к вам как к человеку, которому понятны интересы государственные?

Мышецкий возмущенно раскинул руки:

– Можно подумать, что я забочусь о своем имении. Поймите; у меня – губерния!

– Опять местничество, – упрекнул его Кобзев. – Расселить здесь возможно только бедных. Как раз – бедных!

Вот этого-то Мышецкий как раз и не понимал:

– Да что это за проклятая губерния у меня, в которую надо сваливать нищету на нищету?

– А куда же девать ее? – спросил Кобзев. – Есть люди, выжатые до конца. Нет сил двигаться, и нет денег, чтобы подняться для движения. Посылать их дальше в Сибирь – это значит сознательно толкать их на гибель.

Мышецкий замкнулся, похолодел. Посверкивал стеклами пенсне.

– Так, – сказал он.

– Вот так. – поддержал его Кобзев. – Решайте…

После длительного молчания Сергей Яковлевич уступил.

– Но, – добавил он, – мне просто страшно, что рядом с нашим никудышеством – образцовые немецкие латифундии. Бог с ними, Иван Степанович, я, может быть, действительно, чего-то не понимаю…

Дома его встретила тишина. Кажется, все уже спали. Сергей Яковлевич осторожно поднялся по лестнице. В верхнем зале еще было светло.

Он тихо растворил двери и заметил, что в тени сидит женщина в черном, держа папиросу в руке.

– Додо? – не поверил Мышецкий. – Это ты, Додо?

Сестра поднялась из-за стола в облаке дыма:

– Я… Ты очень удивлен?

– Весьма… А где же Петя?

И вдруг он вспомнил, как летел мужик мимо его окна, разбросав руки и ноги, словно приколоченный к невидимому распятью.

– Господи, – сказал Сергей Яковлевич, – сохрани ты нас и помилуй… Додо, милая Додушка, неужели ты оставила Петю?

Глава шестая

1

К тому времени мутная волна доносов, кляуз и слухов от Уренска докатилась до центра страны, и в печати стали встречаться нелестные для Мышецкого отзывы. Вот некоторые из названий этих фельетонов: "Камер-юнкер на распутье", "Тащи и не пущай!", "О соловьях-разбойниках в Уренской губернии".

Особенно нападали на него за изгнание из приюта для сирот приснопамятной Б.Б. Людинскгаузен фон Шульц. "Эта почтенная дама, – писалось в одной газете, – более тридцати лет прослужившая на ниве народного образования, презревшая удобства и блеск светской жизни, вдруг выкидывается на улицу нашим Держимордой. Редакция, стоя на страже справедливости, не побоится назвать его имя читателю: это – князь M.".

Потом эта волна отразилась от границ России и перекатилась даже в иностранную прессу. Турецкие газеты, откликаясь по поводу курдо-армянской резни, писали тогда, что турки не понимают тревоги русских по случаю расправы с армянами, если у них в России есть некий Мышец-паша, который творит в своем уренском пашалыке неслыханные зверства…

Министерство внутренних дел оштрафовало издателей газет на крупные суммы, одну из газет закрыли вовсе. "Вы не должны обращать внимание на подобные дрязги, – успокаивали князя из Петербурга, – правительство всегда будет поддерживать на местах власть имущих".

"Благодарю! – сказал Мышецкий. – Но я уже изгажен!"

Впрочем, это он сказал только себе. Никогда еще не служил он с таким упоением, как именно сейчас, когда изо дня в день его обливали помоями. Задуманный им план постепенно отливался в законченные формы.

Не был до конца выяснен только вопрос с султаном Самсырбаем: откажет он или уступит в земле, которою владеет от щедрот мифического аллаха?

Главный же козырь в руках Мышецкого – спекуляция землей с колонистами – был сильно побит "Особым мнением" сенатора Мясоедова. Но (с волками жить – по-волчьи выть) Сергей Яковлевич спрятал это "мнение" под сукно.

Навестив Влахопулова на его даче в Заклинье, Мышецкий многое утаил от губернатора, сказал только одно:

– Симон Гераклович, пришло время сажать киргизов на землю – хватит им по степи болтаться!

– Что вы, батенька мой, – рассмеялся Влахопулов. – Да никогда киргиз не сядет на землю. Попробуй посадить – так он в Китай удерет. А они ведь подданные его величества! С вас же и взыщется…

– Сядет, – ответил Сергей Яковлевич. – Сядет киргиз на землю, как миленький. И не садится он потому только, что земли-то у него много, но своей нету. Дайте ему кусок, закрепите права – сядет!

– Ну, и что же он делать будет?

– Хлопок, садоводчество и шерсть – вот удел, как мне видится, будущего киргизского племени…

Горло Влахопулова, в оправдание болезни, было обмотано косынками, говорил он нарочито хрипло, часто откашливался в бумажку и, скомкав, швырял эти бумажки вокруг себя.

– Прожектер вы, батенька, – сказал он, клокоча ожиревшими бронхами. – Помню, и я вот, как вы, был еще молоденек. И так уж мне хотелось проекты писать! Два сочинил даже. На гербовую бумагу истратился…

– Ну, и как же?

Симон Гераклович тускло посмотрел на своего помощника.

– Взгрели, – ответил просто. – Каждому сверчку – по своему шестку. И правильно! Что вы на киргизят-то смотрите? Любите вы их, что ли? Нет… Ну и плюньте! Жена есть? Вот и любите ее, пока она молода и красива. А остальное… тьфу, яйца выеденного не стоит!

Возвращаясь от губернатора, Мышецкий раздумывал об усыплении старости. Нет, конечно, он тоже не избежит познания этих недугов – застоя мысли, ожирения интеллекта, затвердения сердца. И потому именно сейчас, пока он молод, надо сделать как можно больше хорошего, честного, полезного для людей.

И ему вспомнилось неожиданно – забытое, давнее:

И уж отечества призванье
Гремит нам: "Шествуйте, сыны!.."

Коляска, пронырнув под воротами, вкатилась в город. Вытянулся городовой у первого кабака, и под копытами гарцующих лошадей застучали булыжники новенькой мостовой. Стало на миг почему-то печально: сколько было истрачено пылу и слов только на то, чтобы заставить людей уложить один к одному булыжники.

Ну, вот он и проехал, – ничего не скажешь, гладко, спокойно, как по маслу, а дальше – что?

"Боже, – вздохнул Мышецкий печально, – а что великого я смогу вспомнить под старость?"

– Тпррру-у, – ответил кучер. – Приехали…

Едва он шагнул из коляски, как его сразу же оглушил рев голосов, визги баб, детский плач. Мышецкий заткнул уши мизинцами, и два пристанских жандарма, размахивая кулачищами, пробили перед губернатором тесный коридор, быстро сомкнувшийся за его полусогнутой спиной.

В конторе пароходной пристани Сергей Яковлевич не сразу отыскал Кобзева, зажатого у стола толпою переселенче­ских старост, которые умоляюще прижимали к груди свои переломленные шапки.

Иван Степанович при появлении Мышецкого спрятал платок – весь в пятнах крови.

– Да нет же пароходов, – расслабленно убеждал он. – Сверху еще не спустились… Вывезем, здесь не оставим!

Мышецкий велел старостам убираться и спросил у Кобзева:

– Кажется, грузите? Какая партия?

– Читинские только.

– А больных много?

– Там отбирают. Прямо на трапе. Студенты…

Сергей Яковлевич вышел из конторы, и старосты, затоптав ногами цигарки, сразу же обступили его, галдя:

– Ваше благородье, нас кагды? Эвон, поистрепались… Детишек хороним, деньжата усе исхарчили… Помираем!

Мышецкий прошел через них – глухо и слепо, выдрав полы своего пальто из грязных армяков и чуек.

А на пристани творилось что-то невообразимое. Лохматая, трясущая своими пожитками, яростная толпа ломила по сходням на баржи. Под напором тел хрустели поручни, рискованно прогибались над водой доски сходен, орали поднятые над толпой младенцы.

– Андрюха-а, – взлетел чей-то вопль, – не выдавай!

– Не пущають…

– Кто не пущает?

– Флотский держит…

– Ванька, где ты? Ванюша!

– Господи, спаси нас, царица небесная…

Мышецкий остолбенело наблюдал эту картину издали.

Люди, ослепленные стародавней мечтой, готовы были проломить каменные стены. Где-то за лесами, за горами, в дымке золотых надежд, лежала счастливая землица: мужик получит там целых пятнадцать десятин, три года не будет страдать от налогов, оттуда его не возьмут в солдаты, там нет станового и помещика…

– Ломи! – кричали читинские. – Гуртом, родимые…

И толпа наседала, медленно заполняя собой трюмы баржи; старухи тянули внуков, болтались головенки детишек; расправив груди, перли вперед раскрасневшиеся мужики и парни.

И – как сверкающее знамя будущего уюта и благополучия – проплывал над головами чей-то ярко начищенный самовар.

Сергей Яковлевич с трудом перебрался на палубу. Полупьяный матрос, щелкая на счетах, пропускал мимо себя переселенцев. Люди, как мешки, сваливались в черную утробу баржи, а матрос – знай себе – звонко отбивал на костяшках:

– Двести пятнадцатый… двести шашнадцатый… Эй, баба! Не напирай, а то сейчас в воде заиграешь!

Два студента-медика, стоя у входа на трап, хватали детей. Один привычно задирал голову ребенка, жестко стискивал ему челюсти. От боли ребенок раскрывал рот, и тогда второй студент лез ему в горло деревянной дранкой.

– К свету! – орали медики. – Шире, шире…

Ребенка, если он оказывался здоров, тут же отбрасывали в сторону трюма, и тут же хватали за голову другого:

– Шире, шире… Так, следующего!

Но иногда, расцарапав дранкой горло, кричали:

– Эй, чья девчонка? Твоя? Сходи обратно – скарлатина! Следующего… шире, шире!

Мужицкое барахло летело обратно на берег. Толпа сминала под ногами ватрушки, купленные на последние гроши, хрустела позолота иконки, взятой в дорогу. И тогда костлявая баба, уже близкая к безумию, впивалась когтями в голову девочки, выла истошно:

– Проклятая! И на што ж эта мука такая? У сех дети как дети, а ты… Куды же нам теперича-то?… Кака така скарлатина? Пошто у других – эвон – нетути?.. Ы-ы-ы… ы-ы-ы!

Хозяин семейства (под ударами матросских кулаков) остервенело пробивался к Мышецкому, бухнулся перед ним враскорячку, смотрел снизу – так, что разрывалось сердце от жалости:

– Ваш-скородь! Смилуйтесь… Мы же читинские! От самого Курску путь держим… Не сумлевайтесь: я девку-то уж подправлю… Или уж так и пропадать нам?

– Не могу, братец, – отстранялся Мышецкий. – Что поделаешь? Я же не врач. А если помрет в дороге?

– И пущай сдохнет, – сатанел от горя мужик. – Я ее, хворобу, здеся и придушу… Только пустите… Податься-то боле нам некуды! Погиба-а-ем…

Подходили матросы, брали мужика за шиворот и, ни слова не говоря, выкидывали его на пристань. И подбирал мужик свое помятое барахлишко, мрачно матерился и плакал…

Но вот матрос отбил последнюю костяшку и заорал, выпучивая глаза, словно баржа тонула под ним:

– Закрой трюмы! Дале местов нету… Другие – жди!

Силком вышибли из-под ног людей сходни и сразу отплыли на середину реки. Только из трюмной ямы еще долго надрывался чей-то пронзительный голос:

– Ванька! Где ты, родимый?.. Ванюша!

А на берегу с мешком на плечах метался мужик:

– Здеся! Куды-т, твою мать… Стой, холява! Это што же выходит? Меня-то, главного, и не взяли… Дуняшка, здеся я, здеся… Останови машину!

И смех и горе. Сергей Яковлевич велел подобрать мужика на баржу, а сам съехал на берег. Вернулся он в контору потрясенный и взмокший от пота. Увиденное превзошло все его ожидания.

Он так и сказал об этом:

– Ну-с, Иван Степанович, за подобное можно вешать!

Тут же оказался и Ениколопов, который не отказал себе в удовольствии съязвить.

– Кого прикажете повесить первым? – спросил он.

– Этого я не знаю, но люди…

– Панургово стадо! – снова клином вошел в разговор Ениколопов. – Разве же это люди?.. К осени это стадо двинется обратно, уже побывав на тех местах, к которым оно сейчас так стремится!

Кобзев смотрел на реку, невкусно жевал бутерброд и не вмешивался в разговор. Сергей Яковлевич дольше обычного протирал стеклышки пенсне. Следовало бы ответить этому зарвавшемуся эсеру похлеще, но он решил сдержать себя:

– Знаете, господин Ениколопов, иногда я удивляюсь вам… Мои взгляды на русский народ, хотя и не осмеливаюсь я причислять себя к революционерам, все-таки выше и чище ваших. И вы не должны позволять себе сравнивать этих несчастных с панурговым стадом!

Ответ Ениколопова прозвучал несколько неожиданно.

– А я, – сказал он спокойно, – совсем не считаю, что нашему народу нужна революция. Дайте ему только набить брюхо кашей, и он будет доволен любой властью!

Мышецкий пожал плечами:

– Тем более непонятно. С такими-то взглядами… Как же вас угораздило попасть в мою губернию на правах ссыльного и поднадзорного?

– Революция нужна только для остро мыслящих, – огрызнулся Ениколопов. – Только эта категория людей способна оценить в полной мере сладостное состояние внутреннего раскрепощения…

Сергей Яковлевич, наконец-то, кончил протирать пенсне:

– Тогда, простите, зачем же устраивать эту кутерьму? Для кучки мыслящих? А куда же – мужик?

– А мужику, – весело ответил Ениколопов, – мы насильно впрыснем в задницу прививку свободолюбия и демократии! Мы, социалисты-революционеры, знаем секрет одной вакцины…

Кобзев завернул в газету остатки недоеденного бутер­брода.

– И держите в тайне? – вдруг усмехнулся он.

– Нет, – резко повернулся к нему Ениколопов. – Почему же в тайне? "Земля и воля" – вот магические слова, способные перевернуть Россию…

Сергей Яковлевич не спеша натянул перчатки. Отогнутым за плечо большим пальцем он указал на реку, где качалась, вправленная в синеву, баржа с переселенцами.

– Вот эти люди, – произнес он, – знают лучше вас, чего они хотят… И я, господин Ениколопов, отказываю вам в своем уважении!

– Впрочем… – нахмурился Ениколопов.

Но Мышецкий не дал ему договорить.

– Впрочем, – досказал он, – вы и не нуждаетесь в моем уважении. Ведь ваша специальность как раз – губернаторы!

Назад Дальше