– Простите, ваше сиятельство, но я знаю, что вы этого человека привезли в своем вагоне.
– Кобзев? Ну и не стесняйтесь…
– Господин Кобзев, – продолжал полицмейстер, осмелев, – он, ваше сиятельство, все в пику говорил господину Штромбергу, и… очень уж рискованно говорил!
– Что же именно?
– Штромберг, тот больше на частников валил. А господин Кобзев осмелился коснуться власти… царя!
Сергей Яковлевич вдруг почувствовал, как нарастает в нем негодование. Очень спокойно он спросил:
– Чем закончился митинг?
– Избили, – ответил Чиколини.
– Штромберга?
– Как можно? Конечно же – Кобзева.
– Вот и хорошо… – сказал Мышецкий, отпуская Чиколини.
Решил идти напролом. Иван Степанович был вызван им вроде бы по делу о поселенцах.
И старик не замедлил явиться.
– Если бы я, – начал Мышецкнй холодно, – оставался лишь частным лицом, то я, пожалуй, не стал бы обращать внимания на ваши выпады противу существующей власти. Но я облечен доверием этой власти и обязан стоять на страже ее интересов и ее порядков.
– И я, князь, – ответил Кобзев, – как частное лицо, мирюсь с тем, что вы поддерживаете порядок, моему разумению не свойственный…
– Однако, – перебил его Мышецкий, – даже по праву частного лица я могу иметь к вам, господин Кобзев, или Криштофович, как вам больше нравится, некоторые претензии.
– Прошу высказать их, – согласился Иван Степанович.
Вице-губернатор прошелся вдоль скрипучей половицы, по которой столь часто он заставлял ходить Огурцова.
– Нет! – громко выговорил он. – Не за тем я привез вас в Уренскую губернию, чтобы вы позволяли себе бунтовать рабочих. Лучше подумайте о своей старости, о своей жизни, загубленной на этапах… Успокойте свои помыслы! Россия – это слишком сложный организм, и права новой России можно обсуждать где угодно – только не на мясных бойнях.
Иван Степанович начал заматывать шарф на шее:
– Позвольте заметить…
– Нет. Вы знаете сами, что я человек прогрессивных взглядов, и я еще никогда не боялся говорить с вами свободно на темы о конституции… Но я никогда не побегу на бойни, чтобы проповедовать там свои мысли. Мне достаточно одного сознания, что я выработал в себе эти мысли!
Кобзев поднялся, держась за поясницу.
– Я уйду, – сказал он без обиды. – Но хотел бы высказать на прощание, что лично вам, князь, я никогда не желал принести вреда. Косвенно я виноват перед вами, внеся некоторое беспокойство… Но, если бы вы знали, что за гнусная роль у этого зубатовца Штромберга!
Мышецкий не дал ему договорить:
– Так не ввязывайтесь в эту провокацию! Кончится все это тем, что Сущев-Ракуса посадит вас в одну камеру вместе с трехкопеечным демагогом Штромбергом!
– В одну? – хмыкнул Кобзев. – Никогда он не сделает этого. Жандармы лучше вас, князь, разбираются в политической ситуации, и в одну камеру со Штромбергом меня не посадят…
Висок снова заломило тупой болью. Сергей Яковлевич вернулся к столу, навел порядок на нем, что всегда его успокаивало.
– Меня не обучали демагогии, – сказал он, морщась от боли. – Но я знаю закон, и меня хорошо научили пользоваться его статьями, когда это необходимо для спокойствия общества.
Кобзев повернулся к дверям:
– Кому прикажете сдать мои дела?
Сергей Яковлевич впервые в жизни испытал то состояние, про которое в народе говорят, что "глаза на лоб полезли".
– Ну вот, – притих он в растерянности. – Неужели вы оставите меня в этот трудный час? Или вы мстите мне?
Кобзев вздохнул с сожалением:
– Оно и правда, князь, – что вы сделаете-то один? Только и вы оставьте меня… Вам очень не подходит роль, которую во много раз удачнее исполнит полковник Сущев-Ракуса!
2
Самое удивительное было то, что капитан Дремлюга все это время стоял за дверью. Однако у жандарма хватило ума сделать вид, будто он ничего не слышал. Святым притворился.
– А-а, господин Криштофович, – сказал Дремлюга, с подчеркнутой вежливостью пропуская мимо себя статистика.
– Садитесь, – сказал Мышецкий жандарму. – Кажется, я вас долго заставил ждать? Извините…
– Совсем нет, – благодушничал жандарм, наблюдая за смущением вице-губернатора. – Я ведь понимаю – у вас мужицкие дела сейчас. А у нас – свои дела.
Мышецкий сразу решил поставить все на свои места.
– Ошибаетесь! – сказал он. – На этот раз мы занимались вашими делами. Я предостерег господина Кобзева от увлечений, которые не должны быть свойственны его почтенному возрасту.
– Да-да, – вяло откликнулся жандарм. – Мы уже знаем, что у Будищевых и на бойнях была потасовка…
Сергей Яковлевич раскурил папиросу, разогнал перед собой табачный дым, чтобы видеть лицо собеседника.
– А вот в депо, – сказал он с умыслом, – демагогия Штромберга не имела успеха! Чем вы объясняете это?
– Не улавливаются, – кратко ответил Дремлюга.
Мышецкий понял, что жандарм страдает при упоминании о рабочих депо, и решил пощадить его до поры до времени:
– Ну ладно. Что там у вас?
Дремлюга обрадованно изложил перед ним суть своего прихода: обвинительное заключение подписано, нет только палача. Есть, правда, один (и весьма толковый) – некий Шурка Чесноков, но его надобно выписывать из Казани. Гонорар палачу – само собой, но вот еще прогоны…
– А он, ваше сиятельство, так зазнался, что теперь только в мягком вагоне ездит, собака этакая!
– Но при чем же здесь я? – спросил Мышецкий. – Мне-то какое дело до вашего Шурки!
– Посодействуйте, – ласково сказал Дремлюга. – Расходы немалые…
Сергей Яковлевич полистал ведомость:
– Странно, что у вас расчеты с агентурой пестрят цифрой "3". Смотрите: тринадцать… двадцать три… Нарочно?
Дремлюга густо хохотнул, и шрам на его лице наполнился бурой кровью:
– Это Аристид Карпыч… Доносы-то он любит, но терпеть не может доносителей. Вот, в память об Иуде, всегда тридцать три сребреника вспомнит!
– Ну и юмор же у вас, – заметил Мышецкий.
– Какой уж есть…
Сергей Яковлевич сдернул с носа пенсне:
– Так что же, собственно, привело вас ко мне?
– Палача надо, ваше сиятельство.
– Глупости! Выпишите этого Шурку, и баста!
– Дополнительные расходы потребны. Потому и беспокоим ваше сиятельство. Ведь Шурка даже пива теперь не пьет…
Мышецкий в раздражении отшвырнул от себя бумаги:
– Слушайте! Иногда надо и постыдиться перед миром… Я столбовой дворянин, а когда был студентом, то премило катался в третьем классе на верхней полке. И, как видите, ничего – от стыда не сгорел!
Дремлюга подсластил княжескую скромность:
– Вы же благородный человек, ваше сиятельство. А Шурка-то из грязи да прямо в князи…
Жандарм понял, что ляпнул лишнее, но было уже поздно.
– Вон! – заорал Мышецкий. – Вон отсюда, мерзавец!..
Ровно через три минуты, весь в мыле, как запаренный конь, прилетел Сущев-Ракуса, сразу заговорил:
– Князь, простите, князь. Ведь он сдуру, не подумав… Уж я учу его, учу. Ей-ей, князь, он и сам испугался… Что угодно просите, князь. Только сердца на нас не имейте. Мы и так несчастные люди! Всюду – презрение. Ежели еще и вы… Князь, простите! Ведь Дремлюга-то плачет…
Мышецкий сумрачно помолчал, потом стал отходить:
– А что, правда, плачет?
– Прикажу – заплачет. Простите, голубчик… а?
– Никогда не видел плачущего жандарма.
– А хотите посмотреть? Пусть попробует не заплакать…
Сергею Яковлевичу это надоело:
– Ну и ладно. А мягкий вагон для вашего Шурки заказывайте сами. Моя фирма таких расходов не учла! Если угодно, можете к Симону Геракловичу обращаться: он комфорт ценит более меня.
В самый разгар этого разговора вошел обеспокоенный Огурцов и доложил, что в присутствие прибыла княгиня. Мышецкий, сразу почуяв неладное, выскочил из кабинета. По лицу Алисы он понял: дома что-то случилось.
– Serge! – кинулась к нему жена. – Только ты… умоляю. Наш мальчик умирает… Спаси, Serge, спаси!
И наступили тяжелые дни. Князь Афанасий был до этого отменно здоров, уже ползал по полу, и вдруг… Мышецкие были растеряны: детских врачей в Уренске не числилось. А другие никак не могли доискаться до причины болезни.
Врачи тоже выглядели конфузно; ребенок все-таки губернаторский, и от его выздоровления зависел их врачебный престиж в провинции. "Кажется, круп, – пожимали врачи плечами, – круп, осложненный дифтеритом, занесенным с улицы…"
– Проклятье, – говорила Алиса. – Зачем ты завез меня в эту варварскую страну? Зачем, зачем… Я просила тебя, чтобы не бывал ты среди прокаженных детей. Зачем ты ездил на это гнусное Свищево поле? Ты не жалеешь меня и сына…
Сергей Яковлевич возразить не мог: если это дифтерит, то несомненно занесенный именно им, с его одеждой, с его дыханием, которое он донес до своего дома от бараков Свищева поля.
С трудом он выпрямился из-под гнета обидных слов:
– Оставь. Я сделаю все…
Борисяк подсказал ему вызвать из Казани профессора Калашникова, который – в ответ на приглашение выехать в Уренск – сразу же запросил тысячу рублей. Сумасшедшие деньги! Мышецкий был вынужден согласиться.
Потрясенный, князь не заметил, что к опасениям Алисы за жизнь ребенка прибавился еще и страх обнаружить полное безденежье в доме.
И совсем неожиданно, как в конце святочного рассказа, с улицы раздался звонок – короткий и требовательный. Это был молодой Иконников, и Мышецкий заметил торчавшую из его кармана докторскую трубку.
– Я бы хотел осмотреть вашего ребенка, – сказал он.
Сергей Яковлевич взирал на него с удивлением, и тогда уренский чаеторговец поспешно добавил:
– Чтобы у вас не оставалось сомнений, я могу предъявить диплом Сорбонны, в которой я занимался как раз медициной…
– Пройдите, – предложил Мышецкий.
Алиса тихо плакала у дверей, пока Иконников оставался наедине с ребенком. Геннадий Лукич вышел из детской, спросил спокойно:
– У дитяти, кажется, очень рано прорезались зубки? Да?
– Да, – эхом отозвалась Алиса.
– Занятно! – произнес Иконников. – История знает только два примера ранней зубатости: Мирабо и Людовик XIV… Успокойтесь, мадам: князю Афанасию ничего страшного не грозит. Позвольте мне осмотреть кормилицу?
Сана стыдилась обнажаться перед этим молодым и красивым мужчиной.
– Не упрямься! – набросился на нее Мышецкий. – Никто не думает сейчас о твоих прелестях…
Через короткий срок осмотр кормилицы был закончен.
– Это не женщина, а вулкан здоровья, – пошутил Иконников. – Алиса Готлибовна, вы, конечно, употребляли муку Нестле? – спросил он.
– Да. Скажите, что с ним? Говорят, круп…
Иконников повернулся в сторону главы дома:
– Вы, князь, кажется, запрашивали Казанский университет, чтобы прислали профессора Калашникова? Так я советую телеграфировать о ненужности визита. Надобность в трахеотомии отпадает. Единственное, что мне требуется сейчас, это помощь опытного врача. Таковым я признаю в нашем Уренске только одного господина Ениколопова… Вы не будете возражать, если Вадим Аркадьевич появится в вашем доме?
Ениколопов с Иконниковым пробыли в доме вице-губернатора целый день и две ночи. Врачующий эсер повел себя несколько диктаторски, и никаких консилиумов с уренскими врачами не дозволял на том основании, что они… бездарности.
Впервые Мышецкий услышал, как нежно может разговаривать Ениколопов: не с больным ребенком, нет, а с миллионером Иконниковым (оказалось, они были давними друзьями).
Как они лечили маленького Афанасия – этого никто не знал, но беспамятство, в которое уже впадал младенец, кончилось. Вот он и улыбнулся, завидев мать. Чихнул на солнце, и тогда Ениколопов быстро собрал свой чемоданчик.
– Целую ручки, мадам, – сказал он Алисе, но ручек ее он целовать не стал и, не дожидаясь изъявления благодарности, покинул дом вице-губернатора – будто его здесь и не было.
Додо, просидевшая все эти дни в тени гостиной, подошла к брату, любовно погладила его по небритой щеке:
– Ты не представляешь, Сергей, что я пережила за эти дни, пока был болен князь Афанасий…
Сергей Яковлевич растроганно обнял сестру.
– Я верю, верю, – заговорил он.
– Тоненькая ниточка, – продолжала Додо. – Перервись только она, и род князей Мышецких навсегда потерял бы своего наследника!
Мышецкий вдруг разрыдался злыми слезами:
– Как у тебя поворачивается язык? Ты никогда не имела детей… Когда Афанасий был болен, я не думал о нем как о продолжателе рода. Я молился, только бы мальчик выжил!.. А ты – уймись, Додо!
Семейство Мышецких до самых дверей провожало Геннадия Лукича, осыпая его ласками и клятвами в вечной благодарности. Краем уха Сергей Яковлевич слышал, как Додо тишком выпытывала у Саны:
– Кто этот… высокий, эгоистичный?
– Что ушел-то? Так это – Иконников, чаем торгует.
– Нет, – отвечала сестра, – для меня интересен другой… Тот, что ушел раньше. У него лицо преступного человека!
И громко ответил за Сану сам Сергей Яковлевич:
– Это Ениколопов, Додо… Человек, спасший однажды меня, теперь моего сына – и вдруг… преступник?
Итак, кризис миновал. Пора было снова приступать к своим делам. Первый визит – на Свищево поле, будь оно трижды проклято! За последние дни, пока сын его хворал, пароходство окончательно разгрузило это поле мужицких страданий…
Но зато не миновал кризис в душе Мышецкого: нависла над ним какая-то угроза перед грядущим. "Да и доколе же? – размышлял он в коляске. – Доколе можно столь беззастенчиво расточать силы народа? Мне – да воздается во благо, ибо я не повинен в этих мерзостях правительства. Но каково-то воздается тем, кто повинен в народных бедствиях? Очевидно, кто-то рассудит… Рассудит, но никогда не помирит!.."
Подъезжая вместе с Чиколини к Свищеву полю, не думал Сергей Яковлевич, что сегодня ему придется плакать во второй раз, а пришлось… На голом пространстве земли, среди рвани и ошметок людского стойбища, как призраки, бродили детские тени.
– Чиколини, – позвал он, – смотрите… дети!
– А что вы дивитесь, князь? Кажинный годик так-то… Коли болен ребенок, так он гирей на ноге виснет.
– Как же это? – растерянно огляделся Мышецкий. – Неужели вот так и… бросили? Прямо здесь?
– Божьи дети, – закрестился Чиколини. – Таких много…
– Надо устроить их. В приют – непременно!
Мышецкий подозвал к себе детей, и они доверчиво сбились вокруг коляски. Тянули ладошки, выпрашивая бессловесную милостыню. Сергей Яковлевич видел их ручонки, испачканные землей, а вокруг детских ртов были следы чего-то темного.
"Ягод, что ли?.. Нет, ягодам еще не вышел срок".
– Ты кто? – спросил он маленькую девочку.
– Мамкина.
– А где же твоя мамка?
– Ждать велела…
"Велела ждать!" Сергей Яковлевич, только что пережив болезнь своего сына, не понимал этой жестокости. Почему-то вспомнился ему профессор Калашников, просивший тысячу рублей за один визит.
И все напряжение последних дней вдруг прорвалось изнутри внезапным рыданием.
Он выскочил из коляски, прошел мимо детей.
– Сергей Яковлевич! – крикнул вслед ему Чиколини. – Что вы, голубчик? Не первый год… Таких ведь много! А всех не пережалеешь…
Закрыв лицо, он уходил в глубину Свищева поля, разбрасывая ногами вшивое тряпье и осклизлые под дождем, затерянные в пепле картофелины.
Вот ими-то, наверное, и кормились эти брошенные дети?..
По насыпи быстро пробежал паровоз, увозя кого-то далеко-далеко.
Может быть, туда – в позлащенный, напыщенный Санкт-Петербург, откуда и он приехал недавно и где даже не знают, что на Руси есть такое Свищево поле.
Он вытер слезы. Огляделся. Что ему надо здесь? Зачем он приехал?
Острой болью резануло висок. Странная боль.
– Вот и воздалось мне! – сказал Мышецкий.
…Между холерным бараком и кладбищем еще долго блуждали детские тени с измазанными землей губами.
3
Бал в Дворянском собрании открылся торжественным полонезом. С белокаменных хоров обрушилась музыка, и Уренская губерния показала, на что она способна…
В первой паре выступал сам Влахопулов с генеральшей Аннинской, дородной и величавой.
Во второй паре шли Мышецкий с ликующей Конкордией Ивановной Монахтиной.
Третью пару составляли Алиса с Иконниковым-младшим.
Атрыганьев бережно нес перед собой кончики пальцев обворожительной княжны Додо.
Нежно-звякающий Сущев-Ракуса предпочел избрать для себя солидную вдову Суплякову, обомлевшую от внимания жандарма.
Прокурор – с госпожой полицмейстершей.
Полицмейстер – с госпожой прокуроршей.
А дальше – скакала и пыжилась мелкотравчатая сошка. Округлив брюшко, выступал Пауль фон Гувениус в паре с жердиной по названию Бенигна Бернгардовна Людинскгаузен фон Шульц, и замыкал эту уренскую фалангу Осип Иванович Паскаль, выбитый Мышецким из службы по грозному "третьему пункту"…
После танцев, на импровизированной эстраде состоялся смотр губернских талантов. Девица Розалия Альбомова с чувством и выражением прочла стихи г-жи Болотниковой "Рассуждение моего дворецкого":
– Скоро свечка так сгорает? -
Ванька, слышу я, спросил. -
Видно, барыня читает
Все Глафиру да Камилл.
Да, убытку в этом много…
Генеральша Аннинская сразу же фыркнула:
– Где она выкопала этот хлам?
– Из "Капища моего сердца", – блеснул Мышецкий знанием литературы.
Потом три племянника вдовы Супляковой (многотелесые гимназисты, стриженные под гребенку, с большими разухабистыми ушами) исполнили хором мелодекламацию:
Заинька у елочки попрыгивает,
лапочкой об лапочку поколачивает.
"Экие морозцы, прости, господи, стоят,
елочки от холоду под инеем трещат.
Лапочки от холоду совсем свело…"
– Ишь, косые! – сказал кто-то, восхищенный.
Племянники запнулись и быстро покраснели.
– Дальше! – раздался рык Влахопулова.
Из первого ряда грозно подсказала вдова Суплякова:
"Вот кабы мне, зайке…"
И племянники обрадованно подхватили:
"Вот кабы мне, зайке, мужичком побыть,
вот кабы мне, зайке, да в лаптях ходить.
Нынче мужички-то хорошо живут,
нынче мужичкам-то эту волюшку дают -
волюшку-свободу, волю вольную,
что на все иди четыре стороны:
на одной-то – хлебца не допросишься,
на другой сторонушке – наплачешься…"
Влахопулов стал и погрозил Чиколини пальцем:
– Чей стих?
– Господина Николая Берга, – ответил полицмейстер.
– Проверяли? – спросил Влахопулов в открытую, не стесняясь публики.
– Цензурой пропущено. Я-то при чем?
– Оставьте! – вступился Сущев-Ракуса за племянников, пожимая ручку вдовы Супляковой. – Я знаю точно: стихи одобрены министерством народного просвещения.
– А напрасно… – И Влахопулов сел.
Сергей Яковлевич посмотрел сбоку на жену: Алиса восседала, сложив на коленях руки, ладошками кверху. Внимательно прислушивалась ко всему происходящему, еще плохо понимая по-русски.
Тогда он повернулся к генеральше Аннинской: