Глава девятая
1
Сергей Яковлевич присел, подставляя плечо, и гроб с телом губернатора сразу же навалился на него – даже хрустнуло что-то в ключице. Лицо невольно перекосилось от боли, и Мышецкий заметил в толпе испуганные глаза Алисы.
Слева от него занял почетное место предводитель дворянства, и Мышецкий шепнул ему:
– Заносите, Борис Николаевич, свой край… Вот так!
Молодой Иконников подскочил сбоку, чтобы помочь, Сергей Яковлевич сказал ему:
– Уже легче… Спасибо, Геннадий Лукич!
Полицмейстер выбивал каблуком защелки в дверях, чтобы расширить парадный выход. С улицы наплывала музыка траурного марша.
– Господа, господа, – суетился Чиколини. – Дорогу… я пра-ашу вас!
Гроб вынесли из дверей Дворянского собрания. В последний раз вышел Симон Гераклович из этого дома, где столько им было съедено, выпито, сыграно и станцовано. На солнце, среди цветов, блестела томпаковая голова покойного, вся в порезах от осколков бомбы; глазные впадины Влахопулова залепили пластырем. Обезображенные взрывом руки были обмотаны бинтами.
– Пра-ашу, господа… пра-ашу! – Бруно Иванович, орудуя концами ножен, раздвигал толпу, стоявшую возле крыльца.
Мышецкий в свободной руке нес шляпу, перевитую траурной лентой. Нащупывал ногой ступеньки подъезда. Прямо в лицо ему ударило вспышками магния, и уренские фотографы спешно убрали перед процессией треноги с аппаратами.
Зазвенели колокола, соборный архидиакон распахнул волосатую пасть, в которой ярко вспыхивал на солнце золотой зуб:
– При-и-ити има-ать сын человеческий!..
Казаки на лошадях замкнули кортеж в кольцо, блестели трубы военного оркестра, выдувавшие в пыльное небо печальные завывания смерти.
– Кто назначен в герольды? – суетился Чиколини. – Господа герольды – вперед!
Впереди процессии выстроились "герольды", чтобы нести ордена покойного, возложенные на черные бархатные подушки. Боровитинов гордо пронес перед толпой знаки Анны второй степени. Отребухов – Владимира с бантами. Тенишев – орден Белого орла. Замыкал эту цепочку Василий Иванович Куцый, удостоенный чести прошествовать со значком "XXX лет беспорочной службы".
Гроб установили на траурной колеснице, и она тронулась в путь, ведомая шталмейстерами, избранными из купеческой курии. Сущев-Ракуса пристроился возле Мышецкого, вытер глаза платочком.
– Горе-то какое, – сказал он, – горе… Будь я тогда в городе, и они, уверяю вас, князь, не осмелились бы на это безмерное злодейство!
Он сунул в руку Мышецкому свежую листовку в четвертушку бумажного листа, отпечатанную на гектографе – с тусклым оттиском, – видно, под конец тиража. Сергей Яковлевич прочел:
"Уренская организация большевиков сим объявляет, что она не имеет никакого отношения к неоправданно жестокому и подлому убийству из-за угла губернатора статского советника С. Влахопулова. Это дело рук отщепенцев Революции Грядущего, политических недоучек и обанкротившихся авантюристов. Большевики изберут для себя разумный способ борьбы для обретения прав трудящихся".
– Не будем выискивать виноватых, – сказал Сергей Яковлевич. – Покойный (вы сами знаете) менее всех нас заслужил такую смерть. Мы с вами, полковник, более его повинны в подписании того приговора…
Всю дорогу до кладбища гроб с телом Влахопулова провожали обыватели: торговцы, нищие, мясники, солдаты, кожемяки, дворники, булочники. Многие даже плакали, и Мышецкий вдруг подумал, что Симон Гераклович – не в пример ему – был отлично хорош для этих мещан: он никогда не мешался в их сытенькую, гаденькую жизнь – оттого-то и не мог быть плохим…
Сергей Яковлевич отыскал Алису в толпе, стиснул руку жены в своей руке.
– Уедем отсюда, – попросила она его.
– Некуда, дорогая, – ответил Мышецкий. – Теперь в России всюду одинаково, моя любовь…
Активного участия в погребении он не принимал. Велел только выгнать из могилы лягушек и отошел к ограде, тихо заплакав. Запомнились ему эти лягушки да полковник Сущев-Ракуса – с гвоздями в зубах и с молотком в руке. Словно не доверяя никому, губернский жандарм самолично заколотил гвозди в крышку губернаторского гроба, махнул могильщикам:
– С богом… опускайте! – И тоже отошел в сторонку…
Стал накрапывать дождь. Торжественная церемония была скомкана. С кладбища многие вернулись в Дворянское собрание, где был накрыт стол для поминок. Смотрели со стен почерневшие от старости лики былых уренских губернаторов.
Сергей Яковлевич глотал рюмку за рюмкой, и скоро – в его пьяном представлении – предшественники выступили из бронзовых рам, что-то знакомое просветлело в древности красок, и совсем неожиданно прозвучал над столом тризны смешок Мышецкого.
"Да это же – Баклан Иван Матвеич, что переломлен был пополам во время бури. А вот тот – головастик в паричке набок? Ба, да это же сам Брудастый, который привел недоимки в порядок. А вот и князь Микеладзе, Ксаверий Георгиевич, столь охочий до женского полу, что увеличил население Уренской губернии почти вдвое. Рядом с ним – Беневоленский, товарищ Сперанского, переводчик Фомы Кемпийского, который ввел в употребление, яко полезные, горчицу и лавровый лист. И, наконец, Угрюм-Бурчеев, прохвост бывый, разрушил старый Уренск и построил его на новом месте!"
Ожили его предтечи, залоснились щеками, запахло от них ламушем и прованским маслом, зашелестели листы недоимок, собранных на буженину и гуся с капустой.
"А где же я сам?.. Меня пока здесь еще нет. Но тоже буду!.."
– Буду, – хихикнул князь.
– Воздержитесь, – шепнули ему доброжелательно.
А за столом говорили глупости. И распинался Атрыганьев:
– Смерть вырвала из рядов российского дворянства верного слугу царя и народа!
Ему тоже предложили сказать что-либо в память покойного, и Сергей Яковлевич поднялся над столом, оглядел чавкающие сладкую кутью лица.
– Господа, – начал он, – мне думается, что Россия устала жертвовать. Я не говорю уже об этой глупой войне, уносящей тысячи жизней… Сегодня в скорбный синодик имен, павших на кровавом пиру общественных раздоров, вписано еще одно имя – имя нашего незабвенного Симона Геракловича!
Мышецкий и не заметил, как его пьяно повело в сторону. Конкордия Ивановна осторожно поддержала его по старой дружбе:
– Что вы, князь!
Но говорил Сергей Яковлевич гладко:
– Скажите, есть ли предел злодейству? Доколе же, господа, несчастную Россию будут потрясать взрывы и выстрелы? Кровь разлагает вширь и вглубь. Вчера в Одессе гимназист Голыптейн подорвал бомбой учителя латыни, который поставил ему двойку. Агонизировать далее – преступно… Пора уже нашему правительству одуматься! Пора дать права конституции, которая очистит нас от дурной крови… Которая примирит вековечную вражду между обществом и правительством!
Кто-то сильно дернул его за фалду фрака, но Мышецкий даже не обернулся, чтобы посмотреть на дерзкого.
– Конституция! – выкрикнул он, расплескивая вино. – Вот, господа, единственная панацея ото всех бед России – страны, народ которой заслуживает лучшей доли!.. Прости нас, дорогой Симон Гераклович, мы склоняем свои головы над твоим прахом.
Это была первая политическая речь, которую он произнес в своей жизни. Мышецкий снова заплакал, и Сущев-Ракуса вытащил его из-за стола, как неисправимого ребенка, опять напакостившего в присутствии гостей.
– Пойдемте, князь, – дружески уговаривал его жандарм. – Нехорошо получается. И не надо пить больше… А то ведь вы уже до конституции договорились! Слава богу, что люди-то мы все свои, да и я вас знаю. Не дам в обиду… А случись здесь капитан Дремлюга – так ходить бы вам, князь, в красных либералах!..
В парадном зале стоял под хорами подтянутый, как солдат, Ениколопов, дымил в одиночестве папиросой. И спьяна Мышецкого сразу же понесло.
– А-а, – закричал он, – и вы здесь?! Не ваших ли рук это черное дело? Как вы осмелились явиться сюда, на эту скорбную тризну?
Ениколопов выступил вперед – из тени под хорами:
– Я дворянин, как и вы, князь! Извольте не забываться…
Сущев-Ракуса встал между ними, раскинув руки:
– Господа, прошу вас – без скандала… Вадим Аркадьевич, вы мне очень нужны: пройдите в боскетную! Сергей Яковлевич, а вы лишку выпили… Нельзя же так, господа!
Полковник провел Мышецкого в читальную комнату, где не было ни души. Бережно усадил князя на диванчик, откупорил перед ним бутылку зельтерской, выгнал из бокала сонную муху…
– Отдохните, – сказал жандарм. – Я навещу вас…
Между тем Ениколопов прошел в боскетную, со злостью растер в пепельнице окурок. Вынув браунинг из заднего кармана, он переложил его в карман наружный, потом отодвинул защелку на окне, перекинул ноги через подоконник и спрыгнул в сад.
Затрещали раздвигаемые кусты, и перед Ениколоповым выросла массивная фигура Дремлюги.
– Какая приятная встреча, Вадим Аркадьевич! – расцвел в улыбке жандарм. – Куда это вы так спешите?.. Нехорошо, нехорошо! Аристид Карпыч ведь ждет вас…
Ениколопов метнулся к дверям, но Дремлюга уничтожил его словами:
– Нет, нет, Вадим Аркадьевич, окно еще открыто. Если угодно, я вас подсажу…
Униженный донельзя, Ениколопов с руганью влез обратно в окно. Сущев-Ракуса уже поджидал его, сидя за круглым столиком для шахмат, и выговорил с неудовольствием:
– Вадим Аркадьевич, что вы школьничаете? Казалось бы – серьезный человек… Ай-я-яй! Да вот, кстати, оружие – на стол, – тихо, но грозно закончил полковник.
Браунинг тупо ткнулся в шахматную доску. Тогда Аристид Карпович брякнул с ним рядом свой здоровенный "бульдог" медвежьего калибра. Но оружие недолго лежало между ними. Один замах руки – и "бульдог", и браунинг полетели в угол, кувыркаясь по полу.
– Вот так, – сказал жандарм. – Садитесь напротив меня. Будем говорить начистоту, как молочные братья.
Ениколопов сел – он медленно покрывался холодным потом.
– Это не мы убили Влахопулова, – заговорил он первым, не выдержав такой гонки событий.
– А я, голубчик, знаю, что не вы… Но – кто?
– Мы… – затравленно огляделся эсер. – Мы… не мы…
Жандарм раскурил папиросу и дал спичке сгореть до конца:
– Пардон, но кто же это – "вы"?
– Вы, полковник, знаете, что я социалист-революционер.
– Допустим. Так. Дальше.
– Мы, эсеры, все-таки достаточно разумны…
– Да не топчитесь! Дальше.
– И мы не рубим сучья налево и направо…
– Кто убил Влахопулова? – повторил Сущев-Ракуса.
– Только не мы…
Аристид Карпович встал, перегнулся через стол и влепил эсеру звонкую пощечину:
– Дворянину тамбовскому – от дворянина виленского!
Ениколопов густо покраснел вспылил.
– Свинья ты! – сказал он. – Свинья… Погоди: еще придет день…
– Верно, – улыбнулся жандарм. – В прошлом году в Чернигове завелась одна свинья, которая провалила боевую организацию эсеров. Я даже знаком с этой свиньей, которую сослали в Уренск под мой надзор… Дальше!
Ениколопов посмотрел в угол, где валялись револьверы.
– Ладно, – вдруг выпрямился он. – Мне их беречь нечего. А вам жрать тоже ведь надобно, я понимаю…
– Дальше!
– Ну и жрите себе на здоровье, – заключил Ениколопов. – Бомбу подкинули ультра…
– Какие?
– Ультраанархисты. Мы программы этой не признаем, и мне их не жалко. Они только путаются под ногами…
– Однако угрозы исходили от вашей уважаемой партии?
– Липа! – ответил Ениколопов. – Мы тоже не дураки, чтобы рвать бомбу под каждым… Что вы так смотрите на меня? – выкрикнул эсер. – Я тоже могу ответить на пощечину!
– Смотрю… верно! А ты здесь зажрался, Вадим Аркадьевич. Неплохо тебе в нашем Уренске… А?
Ениколопов двумя нервными щелчками пальцев убрал под рукава белоснежные манжеты, гремящие от крахмала:
– Слушайте, Аристид Карпович, что вам угодно?
– Давай вываливай, – грубо ответил Сущев-Ракуса. – Я тебя слишком хорошо знаю… Ультра, говоришь? Ну черт с ними, пусть ультраанархисты! Не скажешь – я тебе устрою барскую жизнь.
– Бездоказательно, – огрызнулся Ениколопов…
– Что? – засмеялся жандарм. – Ты не финти… Отправлю вот прямо из этой комнаты! Топай…
– Не посмеете, – возразил Ениколопов.
Аристид Карпович прижал его своим тяжелым взглядом.
– Слушай! – сказал он. – Я закую тебя в кандалы на пять… Нет, даже на четыре звена! Ты пройдешь у меня по этапу до самой Вологды шажками мелкими-мелкими… А в Вологде у меня старый друг, жандармский полковник Уланов, черкну ему словечко – и тебя погонят до Красноярска. А из Красноярска я выпишу тебя обратно в Уренск… Вот будет прогулочка! Заодно посмотришь, чем живет и дышит вольнолюбивая Россия…
– Отстань ты от меня, – не выдержал Ениколопов. – Что тебе надо… сволочь? Чего пристал, голубая шкура?
– Листок бумаги, – велел жандарм. – У тебя найдется?
Врач достал из нагрудного карманчика рецептурную книжицу, вырвал чистый бланк. Швырнул его жандарму.
– Давай, – сказал полковник. – Быстренько… А потом пойдем вместе на поминки и напьемся, как старые добрые свиньи!
– Но я могу быть уверен…
– Да хватит уже! – ответил жандарм. – Что ты гувернантку-то из себя строишь? Будто я тебя не знаю… Или тебе пилу напомнить?
– Но вы обещаете мне…
– Ничего я тебе не обещал и не обещаю! Вот назови сначала бомбистов, а потом проси, что хочешь… Или – в четыре звена, подкандальник в правую ручку, и – пошел по канату!
– Мерзость! – выругался Ениколопов. – Ладно, пиши… Пиши, мне их не жалко. Я не могу разделять их программы… Совсем осатанели! Им бы рвануть сначала тебя, а потом уже Влахопулова. Дураки, молокососы!
– Время не ждет, – торопил жандарм. – Да и выпить хочется. Давай…
– Пиши: Остапчук Герасим, без определенных занятий, проживает в номерах вдовы Супляковой…
– Валяй дальше, – подстегнул жандарм, наслаждаясь.
– Зудельман Исайка, портной, свое дело на Пушкинской…
– Давно догадываюсь. Дальше!
– Гимназист Борис Ляцкий, сын инспектора…
– Сопляк, – заметил жандарм. – Отца жалко, уважаемый человек. Мать достойная женщина… Все?
В лице Ениколопова что-то изменилось:
– Нет, еще один.
– Кто?
– Санитарный инспектор… Борисяк!
Аристид Карпович отбросил от себя карандашик.
– А вот это уже неблагородно, – сказал он с упреком. – Чтобы разрешить партийные разногласия и убрать своего противника, совсем незачем прибегать к помощи корпуса жандармов его императорского величества. Борисяк со своими марксистскими кружками далеко от меня не ускачет. Придет время! Но сейчас-то он – тихий. Книжки читает… Стыдитесь, дорогой Вадим Аркадьевич! Нехорошо-с. Все-таки – дворянин…
Они снова перешли на "вы".
Ениколопов поднял с пола оружие, уверенно сунул в карман свой браунинг.
– Обычно, господин полковник, – сказал он с усмешкой, – такие вещи оплачиваются. И – неплохо!
– Идите вы, сударь, к такой-то матери, – ответил жандарм вежливо. – Есть люди, которых я покупаю за кусок хлеба. Ну а вы-то и так хорошо живете!..
Мышецкий успел уже вздремнуть, когда чья-то прохладная рука легла на его воспаленный лоб. Он поднял голову – перед ним стояла Конкордия Ивановна (тоже не последнее лицо в этой картине "глуповского междоусобия").
– Что вам, дорогая? – тихо спросил Мышецкий.
– Вы уже вступили, князь, в новую должность?
– Да, вступил. Временно.
– А кто же теперь будет "вице"?
– Атрыганьев. Тоже – временно.
– Все временные. Одна я здесь – вечная, – ответила женщина и, нагнувшись, поцеловала его долгим, стонущим поцелуем…
Разморенный от вина и слез, Сергей Яковлевич даже не заметил, как Монахтина удалилась. А когда снова открыл глаза – перед ним сидел уже Сущев-Ракуса. Жандарм был пьян в стельку, но язык у него был подвязан по-прежнему крепко.
– Ениколопов-то, – сказал он, – отомстить мне возжаждал за что-то. Решил споить меня! Бутылки по четыре выпили. Теперь он там под столом валяется, как свинья, а я здесь, дорогой князь, перед вами… Аки голубь!
Он набулькал себе зельтерской, посмотрел на бегущие со дна бокала веселые пузырьки.
– А здорово бабахнуло! – вдруг сказал полковник. – В целом квартале – стекол как не бывало… Это не динамит и не "гремучка". Видать, немецкая, химия… Дремлюга-то здорово прокакал!.. Вы, князь, протрезвели, душа моя?
– Да, ничего. Но что мог сделать ваш Дремлюга?
– Что? Да он, подлец, никого вдогонку не послал.
Сергей Яковлевич посмотрел на жандарма с удивлением:
– А разве…
– Только так, – опередил его жандарм. – Вы думаете, князь, за вами никто не едет? Оглянитесь!
– Ну, я оборачивался! И не один раз.
– И никого не видели?
– Никого.
– Вот и отлично. Значит, ваш покорный слуга наладил охрану, которой вы даже не замечаете…
Аристид Карпович отхлебнул зельтерской, замурлыкал:
Эта песня без конца,
начинай сначала:
лавров ждешь ты для венца.
Лавры – в суп,
тебе – мочала…
Сергей Яковлевич окончательно протрезвел:
– Хватит, полковник. Лучше скажите, что будет дальше?
– Дальше? Смею заверить ваше сиятельство, что впереди нас ожидают великие события!..