Слово и дело - Валентин Пикуль 15 стр.


***

Первый день февраля-бокогрея, вот и солнышко… Ухнув через сугробы, в ворота Кремля вкатился возок, крытый старенькой кожей: это генерал Леонтьев привез из Митавы кондиции, Анной подписанные. А сторожа вытянули из возка Сумарокова, потащили его в застенок. С рук и ног гонца Ягужинского свисали, бряцая, тяжелые курляндские цепи.

Кондиции привезенные князь Дмитрий Голицын целовал при всех:

- Ай да почин! Велик и славен… Зовите персон повестками! Но иноземцев - ни-ни! Дело сугубо российское, их не касаемо…

Степанов (дел правитель) посмотрел на свет перышко:

- Остерман-то немец, но вице-канцлер… Без него-то как?

- Его звать, - рассудил Голицын. - Все едино не приплетется, комедиант старый. И без него хорошо обсудим… Получив повестку, Остерман показал ее барону Корфу.

- Мы, немцы, - сказал он, - знаем России" лучше русских. Мы никогда не поступили бы столь опрометчиво. Ну разве можно вызывать русского бумагой? Голицын сам спешит в пропасть…

И правда: русская знать на повестки те косоротилась.

- От верховных тиранов, - говорили родовитые люди, - много ли еще злодейств нам иметь? Прислали вот бумажку… А может, у меня нога вспухла и обуться не могу? Рази можно дворянина бумагой вызвать? Нет, ты человека пришли, да чтобы поклонился он мне. Тогда я подумаю - идти или погодить…

Великий канцлер империи, граф Гаврила Головкин, подкатил цугом к дому Ягужинского, своего зятя.

- Супостат ты, Пашка, - сказал. - Тишком надо, тишком. Рази так дела делаются?.. Сумарокова твоего в железах привезли! Он язык-то распустит - до самой шеи твоей. Да и сама герцогиня, вестимо, не защита тебе. Сейчас государыня за соломинку хватается - как бы престол обратно не отняли… Выдала она тебя со всеми потрохами и письмами твоими… Ты ныне, Пашка, всего бойся. Самобытство свое оставь - пропадешь, самобытничая!

Ягужинский долго стоял молча. Скреблась в двери кошка, чтобы ее выпустили. Разбежался вдруг Пашка, в ярости ногой поддал, и вылетела кошка вместе с дверями на лестницы.

- Кафтан да шпагу! - закричал челяди. - Со двора отъеду!

***

В остериях московских - полным народу: середняки-люди - шляхетство да служивые, гуляки-помещики, что приехали на свадьбу царя; теперь они, до гульбы охочие, вместо свадьбы похорон ждали… Алексей Жолобов (человек на Руси не завалящий) двери остерии бочком толкнул - ему выпить с утра еще хотелось. Оглядел дымный зал, выискивая компанию поумнее. Такую, чтобы не до смерти упиться: человек уже в летах, себя поберечь надобно…

- Петрович! - позвали его из клубов дыма табачного.

- О-о, Никитич! - обрадовался Жолобов; сидели в уголку Татищев - советник Двора монетного, и Генрих Фик - из людей камеральных. Примостился к ним Жолобов, и в согласии душевном умники выкушали для начала полведерка анисовой…

- Чудные дела творятся, - заговорил Жолобов. - Живу и сердцем радуюсь. Верховные хороший блин из-под хвоста своего выложили, а Анна-то в него и вляпалась… Давно пора обуздать царей. Теперь нам хорошо будет. Хочу в знак того еще анисовой выкушать!

- И с тем согласую, - поддержал его Фик с носом просивушенным. - Когда я при Петре заводил камералии на Руси, тогда народ о гражданстве еще не рассуждал… А - пора, пора уже!

Татищев трубку пососал, сплюнул меж колен желтой слюной.

- Не путайте гражданство с олигархией, - осерчал сразу. - И тому не бывать, чтобы Анне-душечке, и без того вдовством своим обиженной, в тирании верховной пребывать. Без самодержавия Россия погибнет! А восемь тиранов - не один: на всех не угодишь.

- Можно сменить восемь, - отвечал Фик. - Можно хоть десять раз по восемь. Людей на посты не назначать - избирать надо!

Татищев осатанел от таких слов (он был горяч на гнев):

- А ты моего Ваську-лакея изберешь, нешто ему спину мне гнуть? Нет, господин Фик, лучше уж пинки получать от царей сверху, словно от бога, нежели снизу нас шпынять будут!

Обиделся, кружку взял, повернулся к кавалергардам, которые тоже исправно анисовую кушали.

- Виват Анна! - провозгласил Татищев.

- Виват гражданство! - заорал Жолобов, противничая. Подбежал граф Федька Матвеев - дал Жолобову в глаз. А кавалергарды, в поношение заслуг, еще и пивом его облили.

- Я не только вас, шелудяков, - сказал Жолобов, - я самого Бирена топтал на Митаве, и вас тоже топтать стану…

Но тут захлопали двери - вошел Ягужинский, и дочки хозяина остерии выскочили из боковушки, стали приседать чинно.

- Налей! - велел Ягужинский и выпил… В руке он держал краги громадные, а шляпу - под локтем.

- Шляхетство, - заговорил зычно, - погоди водочку кушать, я скажу вам, что знаю… Верховники Россию под себя подмяли. Долгорукие, сами ведаете, мертвого императора со своей Катькой венчали, чтобы на шею нам посадить…

- В окно ее! - ревели кавалергарды.

- В окно всех! - орал граф Федька Матвеев и плакал:

К бывшему генерал-прокурору подошел старенький капитан. Мундирчик худ, сам беззуб, лицо в оспе, в шрамах, простоват с виду. Дышал капитан чесноком, и Ягужинский тростью его приудержал:

- Не воняй, мерин старый… Ты кто таков будешь?

- Иванов я, капитан, Иван сам, а по батюшке Иваныч. И вышел я, граф, из крепостных мужиков тестя твоего, канцлера Головкина… Кровью своей в чины вышел! Нарву, Полтаву и Нижние походы отломал с честью, теперь, видишь, каков? Приходи, кума, и любуйся!

- Хорош гусь, - загрохотала остерия.

- А ныне, - продолжал капитан, - я ко шляхетству причислен, и блевать пакостно на кондиции не позволю. Тебе, граф, окол престолов всегда и сыто и пьяно будет. А нам, служивым?

Татищев рванул старого ветерана за седые космы, поволок его по грязному, заплеванному полу. "Убивай!" - ревели кавалергарды. Со звоном выпали стекла, и ветеран, кувыркаясь, полетел в окно: так и остался, в корчах, умирать на улице… Жолобов вступился было за вояку, но палка Ягужинского разлетелась на два куска - столь сильно он ударил Жолобова. Алексей Петрович тогда графа шибанул об стойку с закусками. И видел краем глаза, как метелят в углу Генриха Фика, камералиста известного. Бьет его Татищев, ученый лупит ученого…

- Виват Анна, - ревела остерия, - самодержавная!

Из-под столов, от дверей, затоптанные, кричали в ответ иное:

- Самодержавству не быть!

Примчался обер-комендант Еропкин, солдаты вязали веревками правых и виноватых. Долее всех не могли Жолобова унять.

- Я вас всех, - грозился, - вместе с Анной вашей, так-растак и разэдак… Я самого Бирена лупил на Митаве! Так и знайте!

***

Князь Алексей Михайлович Черкасский двигался и мыслил столь замедлительно, что звали его на Москве черепахой. Потомок султанов египетских, он был вором, и не носил, а - таскал свое имя. Сибирь разворовал лихо: будучи губернатором там, вывозил из Тобольска золото сундуками, отделывал дворцы малахитом и яшмою, обсыпал хрусталь кубков камнями драгоценными. И все делал медленно, не спеша, как и положено черепахе. Воровал и дрожал тройным подбородком: трусости великой был человек!..

Владения князя тянулись, словно курфюршество, от Москвы до Коломны. И гремел в имениях сплошной праздник. Гостей вздымали наверх подъемные машины" плыли по воздуху столы, обставленные яствами, прыскали в парках фонтаны вина… В этой роскоши, отраженной сотнями венецианских зеркал, посреди оранжерей и висячих садов, в зелени померанцев и лавров, растил князь в своем Останкине единую дочь свою - Варвару, и не было тогда на Руси невесты богаче и знатнее, чем княжна Варвара Алексеевна.

Варька тигрицей была - ей в мужья льва надобно. Сама она говорила: "Если не льва, так хотя бы осла золотого". Выбрала же - не пойми что: нищего поэта Антиоха Кантемира… Оттого и неспокойно в подмосковном "курфюршестве" Черкасских. А тут и повестка пришла князю - на Совет явиться…

Нагрянул гость - Семен Андреевич Салтыков, послушал он, как бренчит за стеною арфа, и спросил хозяина:

- Неужто, князь, отдашь Варьку за сего мамалыжника? Правда, говорят, Кантемир вирши поносные пишет. Ярится…

- Э, батюшка, - отвечал Черкасский. - Вирши его - хоть соли, хоть масли, а мою дуру Варьку стихами не прокормишь… Семьдесят тыщ мужиков даю в приданое. Подумать страшно, что молдаванину сему достанутся!

Над головами старцев висела чаша хрустальная, а в ней, сверкая, плавали золотые рыбки, из китайских земель через Сибирь вывезенные. Салтыков не удержался - облизнулся:

- Таких вот еще не едал… Неужто не съедобны? Черкасского трясти стало. Ходуном ходило брюхо его объемное, в атласы обтянутое, кружевами обвитое.

- Я сам не ел их, - сказал, губу кусая. - Берег все.., надеялся! Как бы не пошло все прахом от кондиций тех… А потому, думаю, лучше съедим давай сразу. Завтра в пасть огненну глянем!

Под жареных рыбок пили токай.

- Грозно, страшно, - признался Салтыков. - А без самодержавства нам, придворным людям, не жить. Вся заступа нам, убогим и сирым, едино лишь в тирании самодержавной!

- Кантемир-то, - шепнул Черкасский, - может и полезен быть.

- Чин-то, чин-то его? - спросил Салтыков. - Велик ли?

- По чину Антиох - всего лишь гвардии фендрик.

- Куды нам такого! Покойный Петр Лексеич говардвал, бывало: "Ежели двух фендриков, кои беседуют, увидишь, то разгоняй их сразу палкою, понеже ни о чем путном они говорить не способны".

- А наш фендрик не таков, - отвечал Черкасский. - Эрудитство его и слог приятный даже Феофан чтит… Вот, Семен Андреич, ежели бы нам в едину телегу впрячь Синод да гвардию - ого! Тогда бы самодержавство окрепло вновь.

- А я вот, - сказал Салтыков, - на Татищева глаз вострю: он верховных невзлюбил. Унизили его тем, что в ранг не произвели повыше. А в Сенат просился - тоже отшибли… Татищев да Антиошка Кантемир - люди книгочейные. Законники! Нам того и не знать, что они в книгах вычитали. И лбы у них медные - перешибут темя злодеям верховным… Сочти, сколь конфидентов у нас!

Черкасский стал загибать пальцы - резало Салтыкову глаза от блеска множества бриллиантов на руках русского Креза:

- Канцлер Головкин наш, Ванька Барятинский, на дочке его женатый, тоже наш… Трубецкие давно бесятся! Апраксины тебе, Семен Андреич, родня близкая, а значит, и самой Анне Иоанновне сородичи, - они тоже наши. Волынский, что на Казани сидит…

- Погоди, князь, - остановил Салтыков. - Моего племянника не считай. Он в дому моем воспитание получил, и таково воспитан, что дьявола изворотливей! Пуд соли съешь - его не узнаешь!

Камердинер доложил, что внизу топчется опальный Ушаков.

- А что ему опять? - нахмурился Черкасский. - Сто рублей выплакал, а разве отдаст когда обратно, ворон пытошный?

- Нет, Ушакова ты прими, - надоумил Салтыков князя. - Ты ему еще ста рублей не пожалей. Андрей Иваныч тоже наш.

***

Всю ночь двигались войска, охватывая Кремль в кольцо, запаливали костры для обогрева, мерцали багинеты - льдяные, в изморози. Шпалерами строились солдаты по лестницам дворцовым. Впереди - день тяжелый, всякого жди. Высоких людей принизят, а низкие поднимутся. В народе простом тоже не тихо: слухи ходят, что укротят гнет крепостной, от рабства мужика отторгнут…

Князь Дмитрий Голицын побелел лицом. Похудел. С ног сбился. Спал на притыке. Сегодня в пятом часу утра встал, шуршал бумагами. Потом стали собираться во дворце приглашенные повестками. Шумели, и Голицын велел Степанову проверить - не затесались ли иноземцы в собрание?

- Не допущены, князь. Но послы иноземные внизу дворца топчутся. Озябли шибко. Особливо испанцев колотит.

- Пусть подымутся для обогрева… А что Ягужинский? Степанов двери приоткрыл, осторожно глянул в палаты.

- Здесь, - сказал. - Графы сидят и беседы ведут… Канцлер Головкин неопрятным ртом прошамкал:

- Коли арест моему зятю Пашке, так пущай о том не вы, а сама императрица решает: прав или виноват Пашка? Вступился честный фельдмаршал Долгорукий:

- Ныне ея величество не у дел! Нам решать - кто прав, кто винен. А печешься ты, Гаврила Иваныч, о Пашке по родству. Но роднею на Москве не удивишь: здесь кошка с мышью жила и мышеловку рожала. Сколь веков стоит Москва, с тех пор все дворяне переспали крест-накрест, словно на острове. И ты, канцлер, более о пользе отечества помышляй, нежели о Пашке заблудшем. - И, сказав, жезлом приударил:

- А народ-то гудит, пора идти к нему…

Вышли верховники к собранию, кланялись - и туда, и сюда.

Головкин, на Пашку поглядывая, прокричал натужно:

- В неизреченном милосердии своем императрицы Анны Иоанновны, в заботах неусыпных о своих верноподданных, изъявили божецкую милость полегчить всем сословиям, дабы оградить их животы и честь ихнюю новыми благими законами…

- Но, - закрепил Голицын слова канцлера, - без самовластия самодержицы, без произвола монаршего… Виват Анна!

Осыпая сургуч с печатей, Дмитрий Михайлович извлек письмо императрицы, читал, что она пишет, собранию:

"…по здравом рассуждении, изобрели мы за потребно, для пользы российского государства и ко удовольствованию верных наших подданных, дабы всяк мог видеть горячесть нашу, елико время нас допустило, написали, какими способы мы то правление вести хощем…"

Потом Голицын затряс перед ошалевшим собранием кондициями.

- Вот они, эти способы! - возвещал громогласно. - Вот почин переустройств государственных. И кондиции сии ея величество изволили опробовать на Митаве, а сами уже к нам выехали…

Кто-то свистнул - будто суслик, опасность завидевший. Пошло по сановным рядам шептание. Получалось так, что Анна кондиции зверские сама сочинила - себе же во вред, а самодержавной власти в ущемление. Очевидец пишет:

"Шептания некия во множестве оном прошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел…"

- Тихо! - гаркнул Голицын и стал зачитывать кондиции.

Зароптали военные чины, когда услышали, что "гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета".

- Не вам служим, - бубнили старые бригадиры. - Не вам, а ея величеству принадлежим… На кой хрен вы нам сдались?

Вскочил фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой.

- Это мне-то служить тебе, Митька? - обиделся слезно.

- Сядь, - отвечал Голицын. - Мне от тебя, фельдмаршал, службы не надобно. И не нам! Не нам служить ты станешь…

- Так какому же бесу тогда? - спросил Матвеев.

- Не бесу, а России, - величаво провозгласил Голицын… И стало тут тихо. Задумались…

- Кондиции те, - раздался вдруг голос Ягужинского, - происхождения совсем не митавского, а московского… И не ведаю я и весьма чуждуся, с чего бы это государыне писать их на себя? Птица божия сама себе не стрижет крыльев!

Из вороха брюссельских кружев, по краям обтрепанных, горя камушком цветным, высунулась смуглая тощая рука Голицына.

- Вот он, холоп, - показал на Ягужинского. - Рабом родился, рабом жил и в скверном рабстве скончаться желает…

Поднялся во весь рост фельдмаршал Долгорукий; жутко и тускло глядело на Ягужинского бельмо российского ветерана.

- В подозренье ты, Павел Иваныч, - сказал Василий Владимирович. - Противу блага отечества на рожон прешься. Знаем мы твои помыслы тайные. Не пострашусь долг свой исполнить на людях…

Из дверей потянуло холодом - это вступил караул. Ягужинский, беду почуяв, задом-задом в знать затирался:

- Я андреевский кавалер… Меня не тронешь! Но Долгорукий, длань вытянув, голубую кавалерию сорвал с него:

- Вот и не кавалер ты более! Еще что есть у тебя? - Нашли в кафтане ножницы (отобрали), нашли карандаш богемский (отобрали). - Теперь взять его! - велел фельдмаршал. - Из чинов московских хотел ты, Пашка, митавским клиентом сделаться… Берите его!

Раздался грохот: канцлер империи, граф Гаврила Головкин, без памяти рухнул на пол. То была слабость сердечная, всем известная по родству…

- Не подчинюсь! - отбивался от солдат Ягужинский. - Я был генерал-прокурором империи и слуга не ваш… Исполню волю лишь самодержавную, от бога данную! - Но в кольце штыков понемногу стих, злобно рыдая:

- Можете сажать, можете резать… Но, знайте, мы вас еще так ударим, что вы не встанете!

Его увели. Вынесли на руках и обеспамятевшего канцлера.

Голицын ноздри раздувал - порох чуял. Еще чуток, казалось, и взлетит все! Думалось ему: "Не обыкли мы в делах гражданских, забыли вече новгородское, больше блуждаем да деремся…" И, подумав, заговорил он снова:

- В кондициях сих личного прихлебства не ищу! Не о себе пекусь - о благе всеобщем… А посему да будет так: всяк может отныне собственный проект сооружать и вручать писанное нам, министрам Верховного тайного совета!

В приделе Оружейной палаты еще долго толпились изумленные всем содеянным иноземные посланники.

- Мы наблюдаем, - сказал Маньян, посол Людовика XV, - чудесное превращение русской истории. Императрица остается на престоле, но самодержавие в России отныне угасает навеки.

- Наступает олигархия, - буркнул датчанин Вестфален. Лефорт, посланец саксонско-польский, сказал:

- Что я напишу своему курфюрсту и королю? Россия - это хаос! Сколько голов - столько требований. Не имея понятия о свободе, русские путают ее со своеволием. России грозит время деспотии и безнравственности… Так и напишу в Дрезден!

Послы надевали шляпы, расходясь по каретам. Вздыхали:

"Ужасная страна!.. Непонятный мир!.. Загадочный народ!.."

***

Анисим Маслов - растерян - появился перед Голицыным:

- Свершилось, князь…

- Что? - поднялся Дмитрий Михайлович.

- Феофан сейчас в Успенском соборе объявил Анну Иоанновну с полною монаршею титлою, провозгласив ее самодержицей!

Голицын уперся лбом в ледяное окошко, студил голову:

- Сколь много развелось преосвященств на Руси, отчего и стало темно на святой Руси!

- А вот "Санкт-Питерсбурхские ведомости", - сказал Маслов. - Газетеры академические, вдали от дел московских, втихую печатают тоже полною титлою: самодержицей!

- Миних! - выкрикнул Голицын. - Это его рука… Подлая немчура да попы-кистеневщики - вот кто подкопы делает.

Вдребезги разлетелось стекло - это Голицын разбил окно. Он задыхался, держась за сердце, не утерпел, когда откроют. Кулаком его - прочь! И дышал старик. Резало ноздри ему от московского духа - старого, бабушкиного, дедушкиного.

Назад Дальше