Пейпус Озеро - Шишков Вячеслав Яковлевич 13 стр.


Маскарад был кончен, грабители уехали. Кучка неузнаваемых бродяг, переодетых в ледяное рубище и рвань, наскоро простилась с оголенным трупом Мокрина и еле потащила свои ноги. Сидоров положил на волосатую грудь убитого свой нательный образок, пошептал, покивал над трупом головой и догоняет беглецов. На скуластом лице его мрак, но в заплаканных глазах благодать и радость.

Николай закутан в рваный летний зипунишко, на ногах хлябают дырявые башмаки. Он глядит на ходу под ноги, в порозовевший предзакатный снег. На снегу плывет труп Мокрина: лицо мертвеца в злобе, зрачки ушли под лоб, глаза мигают льдом. Николай отводит взор в сторону, труп быстро перемещается туда же. Николай говорит Сидорову:

– Никак не могу отделаться… Эта смерть страшней смерти поручика Баранова. А я Мокрина до от'езда никогда не видал. Почему это? Сидоров? А?

Но с ним не Сидоров, с ним обмотанная тряпьем бабища, ее голова повязана, как шалью, грязной рванью.

– Это я, Коля… – раздается бабий, хныкающий голос Павла Федосеича.

Жирные щеки его одрябли, живот подтянулся: за этот краткий путь старика перевернуло, как после изнурительной болезни.

– Папаху отобра-а-ли, куртку отобра-а-ли, сапоги отобра-а-ли… Едва ползу. – Его правая нога в огромной валеной калоше, из дыры на пятке тащится тряпица, левая – завернута в войлок и скручена лыком. – Все ото-бра-а-ли, – стонет беспомощный старик. – Почему же не отобрали жизнь?

Николай пустился догонять артель. Павел Федосеич отстал, отстал и Червячков.

Солнце село в тучи, даль померкла. Русский берег заволакивался дымкой. Подуло холодом. Наступал морозный вечер. Падали унылые фразы с уст:

– Замерзнем. – До Руси далеко еще. – А есть нечего. – Хоть бы корку…

– Только, только середку перевалили, – тянет писарек Илюшин. – Не дойти.

– Молчи!! – замахнулся Лука. – В морду дам!.. Дьявол!..

Шли вперед медленно и тяжко, в злобе. И двигалось время с запада на восток. Запад в туче, восток серел, небо стало плоским, и Пейпус-озеро потеряло берега. На землю спускался сон, сон баюкал головы, смыкал путникам глаза, манил забыться, уйти с земли. И шагалось куда-то вдаль, в пространство, кто-то шагал и кто-то вел.

* * *

– Устал, не могу, – на ходу открыл спящие глаза Николай и посунулся носом.

– И я устал… – И я… – Давайте – привал… – Все повалились на снег. Лука последний.

– А где же Червячков со стариком?

Этот вопрос успел расслышать быстро задремавший Николай, и еще – неясно, путано:

– Эй! Па-л… сеич…

И сразу в тепле, в мягких глухих туманах, удобно, тихо, и колышется-плывет земля. "Читайте, что же вы…" – говорит поручик Баранов, он шагает по комнате, и штрипка волочится за ним белой вьюжной змейкой. Николай Ребров послушно достает письмо поручика, читает: "Милая мама, я иду… Иду, иду…". – Нет, не так, – говорит поручик, глаза его закрыты, по виску через ухо, чрез беспросветную тьму тонкими ручейками на пол – кровь. – Надо читать: "Она идет, она идет… идет".

И видит Николай: движется на него седая туча, в туче смерть, настоящая смерть, живая, с железной косой в руках, седые одежды ее плещут и вьются, как метель, и метельная вьюга опахнула, закрутила юношу – что же это? Смерть? А живая смерть, взмахнув звенящей сталью над головой юноши, вкрадчиво поручика Баранова: "Можно?" – "Нельзя!" – крикнул поручик.

– Нельзя, парень, вставай! – и Лука поднял юношу со снега. – Не спи. Отдыхай в сидячем виде.

Николай снова закрыл глаза, голова его повисла.

А там, далеко, позади, развалясь на льду, как на теплой печке, мертвецки спал Павел Федосеич. Возле него, упав головой ему на грудь, сидел, скорчившись, Червячков и лихорадочно стучал зубами. К ним подошел на помощь Сидоров и писарек Илюшин.

– Пойдем, Павел Федосеич, ваше благородие, – растолкали старика. – Пойдем, голубчик.

– А… разве… я не умер? – удивленно произнес старик. – Я… я не могу, Сидоров… Я… я умираю, Сидоров… Нне мммогу-у-у…

– Шагайте, шагайте… Сначала правой… Ну-ну!.. Левой. Вот так.

Старика вели под руки. Он икал, хныкал, жевал язык и сплевывал. Червячков впился в плечо Сидорова и, прихрамывая, кой-как култыхал.

– Эй, братцы, обождите! – кричал Сидоров, двинувшейся в путь артели.

Лука остановился, все остановились. Покачиваясь от изнеможения, Лука сказал:

– Дело такое, ребята… Надо итти… Ежели тех двоих на себе тащить, все загинем до единого. Я сам едва живой… А им так и так погибать. – Он стоял согнувшись, лицо его побелело, нос заострился, отливала лунной синью борода. – Как ваше мнение? Николай, как?

Все молчали. Трофим Егоров вяло сказал:

– Пойдемте, ну их… Один чиновник… другой торгаш… Ветер, ночь.

Ночь, действительно, надвинулась, ночь дыхнула мраком, вспарусила небеса, заблестела звездами. А сзади, под мраком, под звездным небом, из ослабевших рук Сидорова и Илюшина валились наземь двое:

– Нет, нет, не мммогу-у-у… – стонал старик… – Берите дом во Пскове, все отдам… Несите меня, братцы… Не ммогу… – застывшие ноги старика не разгибались, кисти рук белы, как снег, он свернулся в большой калач, и слова его были мерзлые, едва слышные.

Не мог встать на ноги и Червячков.

Лука твердо подошел к ним, рванул сначала Сидорова, потом Илюшина за шиворот:

– Идем, дьявол вас заешь!

Сидоров упал, поднялся, закричал:

– Надо артелью тащить!.. Чего дерешься?!

Лука опять встряхнул его за шиворот, ударил по затылку:

– Подыхать тут с вами. Иди, чорт святой!.. Ну!

Бросили, выровнялись с артелью и вперед. А сзади вой, плач, крики.

– Не оглядывайся! – резко приказал Лука.

Артель надбавила шагу. Вой и крики усилились. Николай зажал ладонью уши.

– Не оглядывайся, – сказал Лука надорванно и засопел.

– Бра-атцы… Бра-а-а-тцы… – доносилось с ветром.

Страшный визг, нечеловеческий и острый, резанул морозом по спинам беглецов.

– Не оглядывайся, – скрипучим, пропащим голосом едва выдавил Лука, из вытаращенных глаз его градом покатились слезы.

Сидоров остановился:

– Прощайте, други… Идите помаленечку… А я… – он поклонился в пояс и косоплече побежал назад.

Никто не обернулся, шли, как шли: жизнь влекла вперед, в гору, в родную даль. Лука сморкался.

* * *

Но смерть стала настигать и их. Первый упал Трофим Егоров.

– Сил нет… Заме… замерзаю…

– Ты! Убью, чорт! – вспылил Лука.

Повалился и Николай.

– Измаялись мы, Лука, – проговорил Егоров. – Поспать бы…

– Огня бы… – Поесть бы… – Хо-оло-дно…

– Что ж, ребята, неужто смерть? – уныло сказал Лука и замигал. – Неужто возле своего берега пропадать…

– Где он, берег?! – подавился слезами Илюшин. – Поводырь, чорт… Погубитель. Слепых тебе водить. Ведь околеваем мы…

Широколобая луна жгла холодом. Мороз усиливался. Егоров, свернувшись в клубок, как собаченка, лежал на бриллиантовом снегу, скулил. Николай с Илюшиным не попадали зуб на зуб, корчились от стужи. Лука подпрыгивал, ругался, клял судьбу. Илюшин вскочил, перевернулся, опять упал и заплакал, что-то бормоча. Николай Ребров поймал ухом, что похожий на мальчишку писарек прощается с белым светом, с матерью, и тоже заплакал, но тихо, скрытно, горько:

– Несчастный, несчастный, несчастный, – монотонно твердил он, как в бреду.

На беглецов катилась смерть, кругом мертво и тихо, бескрестный погост Пейпус-озера выжидающе белел.

Илюшин высморкался, протер глаза и вдруг радостно, как ястреб:

– Огни, огни!

– Где? – завертел головой Лука. – И впрямь – деревня, – сразу погустевшим голосом проговорил он. – Молись.

Илюшин визжал, прыгал козлом от одного к другому.

– Боже правый, господи… – бухал Лука головой в снег. – Ох, мати богородица… Детушки, жана…

Тормошили Луку, целовали в лохматые волосы, в провалившиеся мокрые щеки.

– Лука Арефьич!.. Батюшка… Отец родной… Пойдем.

Словно медвежьей крови влили в жилы, словно отхвостали ноги в жаркой бане веником, четверо путников зашагали на огни. И только тут, в этот судный миг, каждый понял до конца, каждый оценил по-своему, что такое жизнь, что такое гибель, и из гибели в радость, из смерти в жизнь устремился каждый.

А впереди, и совсем недалеко, темной полосою берег. Два-три огонька, как едва различимые искорки все шире, все ярче зажигают душу путников, и в их остуженной крови вспыхивает и трепещет великая радость бытия. Только теперь Николай вспомнил вслух:

– А как же те? Трое-то?

Но всяк думал только о себе, всяк шел своей тропой и – уползай прочь, в гибель, в смерть, на тропе лежащий.

– Огонек погас… И другой… Лука! Огни погасли…

– Ничего. Ложатся спать.

Шли молча, и каждый уже был в России, дома, в кругу своей семьи. Луна миновала облако и лицом к лицу столкнула беглецов и берег. И вдруг все четверо в один страшный крик:

– Вода!!

Между ними и берегом, на расстоянии сильно брошенного камня, заблестела широкой рекою гладь воды. Потрясенные, в диком ошеломлении смотрелись путники в холодное отражение луны.

– Озеро вскрылось у берегов, – охнул Лука, лицо его вытянулось, и шапка полезла на затылок. – В жизнь не попасть… Давайте всем миром гайкать… Авось лодку подадут.

– А вдруг красный раз'езд? Перестреляют.

Николай Ребров поднял жердь и осторожно зашагал в опорках по ледяной воде, ощупывая жердью дно:

– Это наледь! Иди, товарищи, – закричал он. – Это с берега снег согнало, а лед осел…

Вода забурлила, зафыркала от четырех пар ног, как от винта парохода, луна расплескалась на тысячи головастиков и змеек, пустившихся в серебряный скользящий пляс. Вода не глубока, едва хватала до колен, промерзшие в лед ноги удивились обнявшему их мокрому теплу.

Берег гол и темен, над ним чернел сонный лохматый лес, мертвящий свет луны трогал голубым взрыхленные сугробы на опушке. И так стремилась душа в этот родимый лес, к русским медведям, к русским лешим, к убогим избам с тараканами и вонью, к румяным молодицам, к девкам, к покрытым седым мохом мудрокаменным древним старикам. Лететь бы, лететь с граем, с криком, как желторотая стая воронят!

* * *

По подстывшей за ночь вязкой глине беглецы покарабкались наверх. Все закрестились, вздохнули полной грудью. Лука, на радостях, тотчас же после молитвы матюгнулся, погрозив кулаком за озеро:

– Гори эта армия огнем! Гори!!

Николай, всмотревшись в ночь, крикнул воспаленным голосом:

– Товарищи!.. А ведь на озере огонь. Это наши!

– Верно, – подтвердил Егоров, – я видал, хворост валялся.

Возбуждение сменилось небывалой дрожью, из уст путников вместо слов, вылетела непонятная гугня:

– О-го-ньку… Деде… де-ревню…

Ноющий зубастый холод вгрызался в организм и гулял в нем, как в коридоре, ноги то холодели, то вспыхивали, будто раскаленные иголки жалили их, как пчелы. Люди зашевелились, заметались. Потрескивая сучьями, шарились по лесу, искали деревню, деревня провалилась. Кто-то упал во тьме, кто-то кричал:

– Эй!.. Кто живой?..

И вот все четверо сбились в пустом брошенном сарае. Должно быть, развели костер, – не здесь, не там, неизвестно где, – должно быть, сушили рубище, прогревали тело, палили огнем, жгли сердце, кости, кровь, оттаивали замерзшую душу и глаза, но глаза смежались, душа смыкала крылья, а лунные лучи, в обнимку с лучами лесного мрака, плели крепкий, трудный сон.

Глава 22. Родные русские туманы.

Их разбудил холод. Рассветало. Смотрели друг на друга с острым удивлением. Они ли это, недавно бодрые, сильные, хорошо одетые, с поклажей за плечами?

– Барахла не приволокли с собой, зато, братцы, жизнь узнали, – сказал Лука Арефьич, борода его с правой стороны опалена, лицо, как и у прочих, в саже, в тепле. – Как-никак, а половина наших людей загибла, – опять сказал Лука и засопел.

В полуистлевшем рубище, в грязи, в прорехах, не люди – огородные пугалы – пошли искать деревню. А до деревни всего сажен пятьдесят. Леший ее, что ли, накрыл вчера шапкой-невидимкой?

Николай Ребров и Егоров завернули на огонек в бедную лачугу, Лука с Илюшиным – в избу побогаче.

– Ой, кормильцы, да откуда вы? – испугался старик, низенький и лохматый, в синих домотканных портках и рубахе. – По миру, что ли, собираете? Бог подаст, нет у нас ничего!.. Ступайте со Христом.

Николай жадно ловил русскую мужицкую речь. И так мил, так дорог стал ему этот седой с прозеленью дед. Он шагнул к нему и обнял:

– Дедушка, родной!.. Мы из Эстонии…

– О-о-о, – изумился дед, от него пахло луком и овчиной. – Садись, ребята, коли так… Эй, бабка!..

У печки крепкая старуха в сарафане вытаскивала из пламени рогачом чугун.

– Ой, родименькие мои, ой, детушки, – она подошла к беглецам, подшибилась рукой и завсхлипывала. – Ой, не видали ли там моего Кузеньку, Юденич-генерал забрал его?

– Кузьма Рыбников, – пояснил старик. – Да где, нешто встретишь в вихоре в таком… Всех перемело-перекрутило… Хвиль-метель…

– А другого-то сынка нашего белые повесили… Не хотелось Юденичу служить. Удозорили, выволокли, да на березу… Ой, ой, – старуха закрестилась.

– Алексеем звать, – опять пояснил старик. – Алексей Рыбников. Похоронен здесь, на погосте…

– А третий-то в Красной армии… Письма пишет… Поцелуем письмо да поплачем…

– Звать Иван… С белыми не пожелал, дай бог. Не пожелал… Да… Слышь, старуха!.. Ребята-то устали, поди есть хотят… Дай-ка молочка… Хлеба-то нету…

– Нету, нету у нас хлеба-то… Давно нету… Ох, горе, горе… Ужо я молочка, да картошечки…

Николай пялил слипавшиеся глаза и поклевывал. В избе жарко, как в бане: разморило, бросало в сон.

– Иди, кормилец, посбирай, – проговорил старик Егорову. – Авось подадут хлебца-то. Тут есть, которые справные хрестьяне… Ничего, тебе подадут… И мы с старухой пожуем… Иди, милый… – Егоров ушел. Дед скрипел: – А коровка у нас есть, это верно. Отелилась… Да, да. Бычишку принесла, а надо бы телку. Это верно… Что ты будешь делать? А коня Юденич слопал… Нету лошадушки, безлошадные мы… Это верно. В камитетской бедноте… Плохая жизнь по Руси пошла, плохая. Наказал господь… Да. Все сулят лучше. И Ванька из Красной армии пишет: жди, отец, улучшенья… А плохо же, плохо кругом. Не глядели бы глазыньки мои…

Николай, как в люльке, и кто-то сказку говорит. Он открывает глаза, любопытно окидывает деда взглядом, шепчет:

– Наших трое на озере остались. Не было силы итти…

– Старуха, слышь?! – скрипит дед. – Еще трое… – и крестится. – Со святыми упокой… Как звать-то? С святыми упокой рабов божьих…

А нянькина сказка журчит опять.

– Ой, ой, – говорит старуха. – Это их душеньки, стало, прилетали сей ночи… Три раз в окошко по стеклышку, как птичка крылом, трепыхала… Встанем, поглядим со стариком: нет никого, темень, хвиль-метель.

– Дедушка, сделай милость, поезжай… Живы они, – еле ворочал языком Николай.

– Где живы!.. Мороз такой… А ладно, ужо к крестнику схожу… Крестник у меня, Панфил Кольцов… А я-то Никита Рыбников буду… да, да. Это верно. Ужо, схожу. Он с'ездит… Недалеко, говоришь? Ох и загинуло вашего брата, беглецов… Тыщи, тыщи. Не приведи, господь.

Полусонный Николай Ребров жадно ел и пил: хлеб, молоко, соленые прокисшие огурцы, картошку. Чем больше ел, тем сильней наваливался сон.

– Кусай, чего же ты! – кажется, Егоров, его голос, его смех.

И Лука сидит, и дед.

Николай очнулся, откусил засунутый в рот кусок, пожевал и – куда-то все исчезло.

* * *

Все четверо проснулись, как один. Лежали на полу, на сене. Толстолобый кот, мурлыкая, переходил от одного к другому и с родственным гостеприимством терся о щеки беглецов. Николай поднялся. Утро. Старуха топит печь. Старик истово молится перед образом, шепча молитву и почесывая из'еденный клопами зад.

– Вот так штука. Никак целые сутки спали, – потянулся Николай.

– Сутки? – заулыбался дед. – Нет прибавь, – перекрестился он и поклонился в землю. – Третьего дня легли…

– Ловко, – сказал Лука. – Выходит, двое суток?

Илюшин засмеялся и дернул кота за хвост.

– Так и есть – двое суток. А Панфил гонял верхом на озеро… крестник-то мой, Панфил Кольцов, это верно… Того же утра гонял… Ку-да! Нешто сыщешь? Туман… Такой ли туманище, как молоко. Третьи сутки туман. Что ты будешь делать.

Сердце Николая заскребли когтями. Он встал, попросил у деда зипун и вышел на берег. Густой туман стоял в деревне и в лесу. И все Пейпус-озеро закутано туманом. Николай прислонился спиной к сосне и тяжко задышал. Пред ним поплыла вся жизнь в Эстонии: генерал, Варя, сестра Мария, поручик Баранов. Какая мучительная комедия, какая пустота! Не сон ли это? Может быть, сон и Пейпус-озеро, и туман, и дед, – все сон? Нет. Он опять в родных лесах, вот он спрашивает свое сердце, пытается прочесть грядущую свою судьбу, – ведь круг юных дней его завершен, концы сомкнулись, – и от этой грани, из этих береговых туманов он должен твердо вступить на крестный путь, может быть, похожий на стезю к Голгофе. Горб опыта и мертвящая пустота минувших дней лишь открыла ему глаза на прошлое, но чья рука поведет его на простор новой жизни, новых человеческих взаимоотношений? А вдруг и там такой же седой туман, как здесь?

И, как отбившийся от стаи лебедь, он вдруг почувствовал в тумане своего сердца призывный клич. Дрожащими руками он выхватил из записной, уцелевшей книжки письмо поручика Баранова и жадно, залпом перечел его. Да, да… Вот по какой стезе он должен направить свой полет.

Николай медленно сложил письмо, уставился долгим взглядом в снег. Большие мысли не всплывали в утомленном взбаламученном мозгу, сердце юноши в тумане, и голову обносил туман. Сердце ныло о другом. И прежде всего…

– Сидоров, прощай!!

"Про-а-а-а-й!" – откликнулся туман и лес.

Назад